24 февраля – дерзновение или дерзость?
I
Россия 24 февраля 2022 года решилась на действие, которое находится где-то на границе между дерзновением и дерзостью.
Почему речь идёт о дерзости? Один мой мыслящий друг, известный православный публицист Андрей Рогозянский высказал любопытное и одновременно тревожное, задевающее наблюдение. Мы в России живем, сказал он, уже одной ногой в эпохе постмодерна. А это предполагает соответствующий тип личности, не готовый пойти на страдания и лишения за какие-то идеалы. Так готовы ли мы к войне по-настоящему?
Действительно, война — это не прогулка по Невскому проспекту или Тверской, это максимум общенародных страданий, проходя через которые, народ имеет шанс очиститься и выйти на новый уровень исторического существования. Вообще мы, люди, всегда учимся по-настоящему только страданием. Вот единственное средство преобразования себя, а не «головные» знания и тем более не голая эрудиция. Чтобы действительно узнать себя и мир, нужно пострадать. Достоевский говорил в набросках к роману «Преступление и наказание»: «Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты <…> Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием. Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание (т. е. непосредственно чувствуемое телом и духом, т.е. жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе».
Поэтому сегодня, пройдя через страдания к будущей победе (а иных путей к настоящей победе нет), мы имели бы шанс исправить те грандиозные ошибки, которые понаделали с конца 1980-х гг. Однако современный человек, сформировавшийся в эпоху, когда на него вовсю воздействует ложная идеология гедонизма и игривого постмодернизма, способен ли на такое обучение страданием? Готов ли он по-настоящему платить страданием, расширяющим душу и сознание? Возможно, современного человека, если он слишком пропитался этой идеологией, страдания уже ничему научить не могут. Он уже не способен принять на себя серьезные обязательства. И тогда скорби и страдания — это не путь научения и внутреннего преобразования, а скорее путь к саморазрушению и гибели.
Отсюда — тревога. По силам ли нам предприятие 24 февраля? Как будет, если война вдруг коснется каждого из нас? Нас, патриотов, зовут «ватниками». Но как мы себя поведем «в реале», если в какой-то момент и правда придется надеть ватники?
Мне кажется, во многом волна неприятия СВО и эмиграции была вызвана в том числе неприятием самой мысли, что страдание допустимо в современном мире. Более того, что оно неизбежно, пока человек остается человеком. Многие не выносят самой этой мысли, что для счастья нужно пострадать, и что земное, беспроблемное счастье — это в общем-то иллюзия. Как иронично и мрачно говорил Бродский, вы вообще замечали, чем эта жизнь заканчивается?
Событие 24 февраля — это бунт России против мира постмодерна, который не признает страдания как необходимой составляющей нашей жизни. Это великое дерзновение вопреки, казалось бы, уже задушившему нас виртуально-пластиковому миру. Тут очень характерно, как воюет так называемый коллективный Запад. Воюют по-настоящему только украинцы и русские, условно говоря. Примем, что хотя бы в этом смысле мы один народ, к тому же на той стороне полно этнических русских, а среди нас много этнических украинцев. Запад же воюет по-постмодернистски: дистанционно, чужими руками — «до последнего украинца», поставляя оружие и организуя информационные кампании. Это, казалось бы, очень умно, но это и вызывает глубокое отвращение как что-то ненастоящее, как признак нежити.
Хотя нынешний киевский режим многому уже у Запада в этом смысле научился. Посмотрите на Арестовича, на трагические фейки вроде Бучи и т.д. Хотя, возможно, тут к западному постмодерну примешиваются и элементы гоголевской малороссийской фантасмагории, и создается редчайшая смесь игривой нежити и страшной сказки.
II
Но действительно ли Россия в результате событий после 24 февраля уходит из матрицы Запада?
Статья А. С. Ципко «Россия никак не может избавиться от идеала народного страдания» как ответ на статью Василия Бровко «Уйти из матрицы» кажется мне весьма полезной. Я так считаю, несмотря на то, что я с очень многим в ней не согласен, а её идеология и её общий смысл представляются мне вредными и ошибочными. Напротив, мне более симпатичны интенции и направление мысли автора статьи «Уйти из матрицы». Тем не менее Ципко правильно заострил вопрос — а чего вы, собственно, хотите? Мало сказать, что мы уходим или захотели уйти из матрицы. А куда вы планируете прийти взамен?
Если слово «матрица» использовать не как синоним виртуальной псевдореальности, а как метафору понятия «общество», то можно сказать, что из одной матрицы можно уйти только в другую, альтернативную матрицу. Это очередная иллюзия, что из опостылевшей тюрьмы можно выйти в мир неведомой свободы и свободомыслия. На самом деле, любое общество — это пространство связанностей и обязанностей, руководящего действия определенных сил и их соотношения. Это пусть и вмещающая и просторная, но в то же время определённая жёсткая структура.
В статье Василия Бровко нет слов или понятия «чистая русская цивилизация» или аналогичных четко сформулированных концептов, которые почему-то приписывает ему его оппонент. Ципко домысливает их за автора, но в каком-то смысле он вынужден это делать. И характерным образом он тут обращается к фигуре и идеям выдающегося русского мыслителя К. Н. Леонтьева, сводя к его идеям то, как он понял, куда указывают или должны указывать интенции автора статьи «Уйти из матрицы».
Осмелюсь сказать, что сегодня из всей яркой плеяды отечественных мыслителей прошлого чаще всего упоминаются, наиболее востребованы и актуальны как наши собеседники две фигуры — это Фёдор Достоевский и Константин Леонтьев.
Константину Николаевичу Леонтьеву (1831−1891), как известно, при жизни не повезло с признанием у читающей публики, пропитавшейся уже тогда модными идеями либерализма и социализма. Зато, например, Николай Бердяев (который, кстати, для А. С. Ципко является безусловным авторитетом и ориентиром) назвал Леонтьева «самым крупным, единственным крупным мыслителем из консервативного лагеря, да и вообще одним из самых блестящих и своеобразных умов в русской литературе». И Бердяев тут не был одинок. Дар и гений Леонтьева признавали также Василий Розанов и Владимир Соловьев, Сергей Трубецкой и Лев Тихомиров и т.д. А Лев Толстой даже говорил, что «Леонтьев стоял головою выше всех русских философов».
Ципко, ожесточенно нападая на Леонтьева, на самом деле повторяет зады той критики, которая высказывалась в адрес Леонтьева еще до революции 1917 года. Он тут совсем не оригинален. И после правильной постановки вопроса в самом начале его статьи о положительном идеале вдруг сразу — резкое снижение разговора, падение на несколько уровней ниже, когда Ципко вдруг заявляет: «У меня складывается впечатление, что за идеалом русской чистоты стоит родной советский дефицит».
Разговор сразу фатально теряет нужную высоту и глубину, примитивизируется. Боже мой! И это все, что видит, что способен увидеть Александр Сергеевич за постановкой вопроса о русских идеалах?!
Лишний раз убеждаешься, что буржуазно-либеральная революция 1991 года была неизбежна. В позднесоветской идеологии и философии тон задавали специалисты, которые в большинстве своем от разочарования в марксизме перешли на позиции ранее резко критикуемой ими либеральной идеологии. Корни этого разворота во многом в самом советском марксизме как идеологии: материализм, атеизм, сведение всего к материальным, производственно-жизненным процессам, принципиальное отрицание духовной, невидимой телесными глазами стороны бытия, того, что у мира есть всемогущий Творец, и он сотворил не только видимое, но и невидимое, как поется на каждой литургии в Символе веры. И если коммунистам и марксистам была еще доступна радость страдания за будущее счастье человечества («счастье для всех даром и пусть никто не уйдет обиженным!»), то для «среднего человека» Европы, озабоченного благополучным устройством жизни, этот онтологический горизонт с течением истории закрывается все больше и больше. Вот и сейчас Европа уже стонет всего лишь от инфляции и некоторого падения доходов, а ведь это великий поэт, увы, прошлой Европы сказал: «Лишь только тот достоин жизни и свободы, // Кто каждый день идет за них на бой».
III
Впрочем, скажем вещь неожиданную и, возможно, непопулярную. Современного человека, даже в России, и правда легко может оттолкнуть Леонтьев, вслед за Ципко. Впрочем, как он и отталкивал в массе своей уже своих рядовых современников, уже им он был непонятен. Леонтьев и правда говорил, что в жизни страдания неизбежны, что учение о всеобщем счастье для всех на Земле — это пошлая и нереалистичная мечта, иллюзия. Леонтьев говорил:
«И в то же время (какая странная игра идей! Какое перекрещивание исторических законов!) — в то же время аскетизм христианский подразумевает борьбу, страдания, неравенство, то есть остается верен феноменальной философии строгого реализма; а эвдемоническая вера мечтает уничтожить боль, этот существенный атрибут всякой исторической и даже животной феноменальности… Христианство сообразнее на практике с земной жизнью, чем эти — холодные надежды бесполезного прогресса!»
Тут многое упирается в вопрос о реальности, в то, чтобы просто иметь честные глаза и смелое сердце, и признать то, что признавать не хочется, против чего бунтует само естество человека. Но способность принять такой реализм в конечном счете полезнее даже для земной жизни, потому что, повторимся, только так можно прийти к невымышленной, исторической победе — что в личной жизни, что в общенародной.
Натянуто при этом выглядят аргументы, что такой подход предполагает отставание России, дескать, представьте, «что произойдет с нами, если мы, послушавшись совета автора статьи «Уйти из матрицы», уйдем из мира гаджетов, машин, самолетов, лифтов, кондиционеров, уборочных машин и т.д.». Но все мы понимаем, что Россия жестко ограничена тем, что должна поддерживать научно-технический прогресс, не отказываться от самолетов и лифтов, чтобы просто не быть завоеванной и поверженной и оставаться в ряду мировых держав.
IV
Уйти из матрицы — итак, куда? Леонтьев предложил такую матрицу 150 лет назад — концепцию византизма. Этим термином он назвал культурно-исторический тип России, то, чем она как наследница Византийской империи отличается от остального мира.
Вот как Леонтьев на конкретных примерах характеризует византизм в своей центральной работе «Византизм и славянство»:
«Представляя себе мысленно византизм, мы, напротив того, видим перед собою как бы строгий, ясный план обширного и поместительного здания. Мы знаем, например, что византизм в государстве значит — самодержавие. В религии он значит христианство с определенными чертами, отличающими его от западных церквей, от ересей и расколов. В нравственном мире мы знаем, что византийский идеал не имеет того высокого и во многих случаях крайне преувеличенного понятия о земной личности человеческой, которое внесено в историю германским феодализмом; знаем наклонность византийского нравственного идеала к разочарованию во всем земном, в счастье, в устойчивости нашей собственной чистоты, в способности нашей к полному нравственному совершенству здесь, долу. Знаем, что византизм (как и вообще христианство) отвергает всякую надежду на всеобщее благоденствие народов; что он есть сильнейшая антитеза идее всечеловечества в смысле земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства.
Византизм дает также весьма ясные представления и в области художественной или вообще эстетической: моды, обычаи, вкусы, одежду, зодчество, утварь — все это легко себе вообразить несколько более или несколько менее византийским».
Общепринятое представление, что Россия — преемница Византии в религиозном смысле, Леонтьев углубил и всесторонне продумал в цельном культурно-историческом и религиозно-политическом плане. Опорными столпами в его концепции византизма, вкратце содержащими в себе её всю, было три пункта: Православие и царь, восточное христианство и самодержавие и их религиозно-политический союз.
Но сейчас — какой византизм? Архаика! Казалось бы, византизм как доктрина может сегодня иметь только исторический интерес. После революции 1917 года и крушения традиционной русской монархии, после советского периода истории, а потом и победы либеральной революции 1991 года о каком византизме как действующей доктрине может идти речь?
Тем не менее можно говорить о парадоксальной безнадежной актуальности концепции византизма у К. Н. Леонтьева (как и других его идей, в том числе и о неизбежности и пользе страдания для жизни). Безнадежной — в том смысле, что, действительно, монархия и православие как официальная и единственная государственная религия остались в безвозвратном прошлом. Это прошлое не вернуть, как нельзя затолкать выдавленную пасту обратно в тюбик. Актуальности — в том смысле, что и в современной России в очень ослабленном, размытом виде продолжают действовать и хранить её былые византийские начала.
Своего рода негласный и гибридный, неосознаваемый нами византизм продолжает хранить и определять Россию. Это союз, во-первых, квазимонархической президентской власти, когда президент как бы демократически приходит к власти, но не может демократически быть смещён. В демократические формы, существующие в значительной степени лишь на бумаге, влито некое монархическое содержание. При этом крепкая авторитарная власть невозможна без внутренней готовности народа повиноваться «партии власти», если той удается поддерживать свой авторитет. Отсюда ценность терпения и смирения, которые далеки от рабского безвольного повиновения сильному. Это добровольное, идущее из христианского корня согласие подчиняться власти, если она тоже руководствуется высшими идеалами и способна позвать на великие дела.
Крепкая авторитарная власть необходима в том числе для того, чтобы держать вместе разные народы, этносы и регионы России с их разными культурами и традициями. Эта национальная пестрота, с одной стороны, грозит России распадом, а с другой, по Леонтьеву — является залогом ее жизненности, сложного цветения.
Во-вторых, это важная общественная роль традиционных для России религий — в первую очередь православия и Русской православной церкви, а также ислама. Русская православная церковь наряду с армией среди общественных институтов является лидером по доверию среди жителей нашей страны, ей доверяют около двух третей граждан. Примерно такой же процент себя причисляет к православным. Хотя, конечно, номинально православных сегодня среди них большинство: реальных прихожан, а не «захожан», гораздо меньше. Тем не менее при определенных условиях, в кризисной ситуации этот ресурс может превратиться в значительную политическую силу, и власти это понимают.
Этим мы сильно отличаемся от современной Европы, все более отрекающейся от своих христианских корней. Как однажды сказала автору этой статьи болгарский ученый и публицист Дарина Григорова,
«я знаю, насколько нехристианская сейчас Европа, на её фоне вы просто Дивеево, Афон. Когда на военном параде в честь 9 Мая Шойгу осенил себя крестным знамением на весь мир, он не постеснялся показать остальному миру, что вы другие. Для вас это обычно, вы даже не обращаете на это внимания. Это был такой мощный символ, что вы, видимо, просто представить не можете. Западный политик побоится это сделать. Но для вас это нормально, вы этого даже не замечаете».
Если посмотреть, какие претензии со стороны «недружественных государств» и «прогрессивной общественности» предъявляются путинской России, то это именно упреки в авторитаризме (исторически превращенная самодержавная традиция) и приверженность «отсталым традиционным ценностям» — неприятие ЛГБТ и так называемых толерантности и политкорректности. То есть — тот же византийский союз государства и Церкви, только сегодня это крайне ослабленная связка также гораздо более слабых опор по сравнению с тем, что было ранее.
Мне кажется, что Россия отличается от остального мира как раз своим сегодняшним бледным подобием леонтьевскому византизму.
V
Внешне византизм выглядит как несвобода. Когда пытаются анализировать общественный идеал, который отстаивал К. Н. Леонтьев, основное внимание, как правило, уделяется тому, что внешне он носит принудительный и стесняющий человеческую личность характер. Как определял С. Н. Трубецкой основную идею литературной деятельности Леонтьева, это «византизм как совокупность принудительных начал в общественной жизни, возведенный в принцип охранительной политики; византизм как принцип русской, а затем, может быть, и всемирной реакции». Остроумный упрек, адресованный Леонтьеву, принадлежит славянофилу И. С. Аксакову, который попрекал его «культом сладострастной палки».
Или взять хотя бы знаменитое определение Леонтьевым формы из «Византизма и славянства» как «деспотизма (курсив мой. — Ю. П.) внутренней идеи, не дающей материи разбегаться». Здесь прямо-таки деспотизм возводится на уровень онтологического и космологического начала, как суть идеи любой вещи.
Однако такое «деспотическое» содержание — лишь одна сторона леонтьевского идеала византизма. Первым делом бросающаяся в глаза своим вызывающим характером, она скрывает другую, менее заметную, но более важную сторону, потому что последняя на самом деле лежит в основе первой и оправдывает её существование. И её не могут увидеть те, у кого для этого не настроено соответствующим образом внутреннее, духовное зрение. У них для этого нет, как сказал бы, возможно, Кьеркегор, «глаз веры». Обе эти стороны, явная и скрытая, предполагают друг друга, являются двумя неразрывными сторонами одного целого.
Дело в том, что внешние, социальные ограничения и стеснения в византизме нужны для формирования и высвобождения внутренних человеческих энергий, направления их по нужным, правильным каналам. Это нужно, чтобы человек имел бОльшие шансы приобрести внутреннюю духовную форму, правильное направление развития. Попросту говоря, не рассеивался в напрасной суете внешних политических дел. Христианская монархия — это противоположность родины демократии — Афин, т.е. античного полиса, который представляет собой, по славам одного немецкого исследователя Античности, «самую болтливую форму человеческого существования».
В христианском понимании стеснения общественной жизни и разного рода социально-юридические ограничения нужны по причине слабости человеческой природы, увы, испорченной грехом. Отпущенный на внешнюю свободу, когда его ничего отечески не сдерживает, человек рано или поздно теряет меру и разум, оказываясь игрушкой своих и чужих страстей. Человек, озабоченный преимущественно социально-экономическими проблемами и вопросами лишь своего личного жизненного успеха, который при этом как бы свободно собой располагает, забывает о приоритете духовного начала. В том числе и активная социально-политическая жизнь при либерально-демократическом или близком к нему устройстве жизни с его перманентными суетными тревогами и заботами о всегда изменчивом дне сегодняшнем относится к области несущественной с точки зрения настоящего религиозного сознания, для которого главная цель — это вечная жизнь и бессмертие.
У Ципко же, при всем уважении, для этого просто нет глаз веры. Он — проводник эвдемонизма, если под ним понимать веру «в то, что человечество должно достичь тихого, всеобщего блаженства на этой земле», рано или поздно.
Но противоположное этому, возможно, пока ещё во многом интуитивно и бессознательно, чувствует наш народ. Он, в отличие от Европы, ещё может поставить религиозные или близкие им (пусть секулярные, но ведущие свое происхождение из религии) идеалы выше своего временного благополучия, потерпеть ради правды. По крайней мере будущее очень скоро покажет, так ли это. Но только это, я убежден, только готовность пойти на страдания ради будущей победы и не испугаться того, чем нас так пугают, и есть залог продолжения нашего существования в истории.
Юрий Владимирович Пущаев — кандидат философских наук, научный сотрудник философского факультета МГУ, старший научный сотрудник ИНИОН РАН
- На учителей школы в Котельниках, где в туалете избили девочку, завели дело
- Лавров заявил, что Франция предлагала России наладить диалог без Киева
- Эксперт объяснил, почему фюзеляж упавшего Embraer будто изрешечён осколками
- Боевики ВСУ расстреляли мать с ребёнком в Селидово — 1036-й день СВО
- ФСБ обнародовала аудио с инструкциями жены готовившего теракт агента СБУ