Зря вы думаете, что времена робинзонов миновали. Выживать на необитаемых (все уехали) островах, добывать пищу под пролетающими ракетами и уползать в камыши от снующих туда-сюда дронов — это он, двадцать первый век.

Иван Шилов ИА Регнум

До родного дома в Херсоне несколько километров, но попасть туда никак нельзя. Даже по Антоновскому мосту, до которого рукой подать.

1.

Дом, в котором жили военные священники, стоял на берегу Азовского моря. Вид с веранды, по выражению нашего коменданта дядьки Юры, открывался утопический.

Имелось в виду, что обычным людям подобные люксовые виды из окон доступны не бывают. Чтобы солнце на полных оборотах, съезжая в горизонт, висело на проволоке, горело, плавилось и плющилось в море, а ты при этом наблюдаешь чудо в одно лицо, словно оно для тебя задумано и исполнено, сидишь в плетёном кресле, сёрбаешь чай с пряниками и обалдеваешь от красоты.

Такое возможно только во время войны, когда хозяин «морской виллы», какой-то небожитель из Верховной рады, «сделал вилы» — драпанул еще в феврале, оставив в гараже несколько тонн спрессованных опилок для камина и газового котла.

Особняк взяли «штурмом» бойцы «Шторма» и устроили бесчинство в мраморных стенах. Но безобразие продлилось недолго — пока в посёлок не зашёл казачий «Барс». Навели порядок, следить за ним поставили коменданта дядьку Юру.

Но это другая история. Я её в другой раз расскажу. Моя история — про старика и море.

2.

Когда мы приехали в командировку, здесь уже несколько дней квартировался старик 70 с лишним лет по имени Иван Ильич. Высокого роста, сухощавый, сутулый, седой. Он много курил, надсадно кашлял и говорил с одышкой. Ничего не делал, службы не нёс, по хозяйству почти не помогал — просто жил. И мне казалось, что он немного тронутый. Но дядька Юра его всячески опекал, подкармливал сверх нормы. И вообще относился к нему с подчёркнутым вниманием.

И вот в один из дней отцы уехали на престольный праздник к игумену Р. в город Т., а я остался, предоставленный самому себе — вроде как выходной. Имелся в доме интерес: в подвале стояло штук 30 чудо-печек для военных. Сделаны они были ставропольскими кулибиными из 50-литровых газовых баллонов, распиленных пополам, с хитрой конструкцией внутренних камер дожига газов, от чего печка горела необыкновенно шустро, почти не дымила и расходовала минимум дров.

Я решил испытать её в деле, вытащил на веранду и приготовился к испытаниям со всем возможным тщанием, чаем, пряниками, видом на скорый закат и жёлто-зелёный Азов. Тогда и вышел ко мне Иван Ильич, присел на низенькую табуреточку возле печки и принялся смотреть сквозь щель в печной заслонке — то на огонь, то на воду.

Долго так сидел. И спросил:

— В Херсоне бывал?

— Нет.

— А в синагоге в Геническе мы не могли видеться?

— В синагоге?! — переспросил я, подпрыгнув от неожиданности. Хотя что удивительного, что в Геническе есть синагога?

— Нет, — говорю. — Я никогда не был в Геническе.

— Странно, — заметил дед, снова отворачиваясь к огню. — Лицо твоё знакомо.

Помолчали. И вдруг дедушка безо всякой связи произнёс:

— Вот люди как говорят: «Не пил бы — жил!» Верно? Мой отец — фронтовик, командир подводной лодки, в любом застолье пил всего три рюмки и умер в 52 года, мама вообще ни капли — умерла в 47. А теща моя пила каждый день и всё подряд. И одеколоном не брезговала. Умерла в 90 лет: шла домой с бутылкой самогона, открыла калитку, упала на тропинку и всё. Её так и похоронили.

— Как? — не понял я.

— Вместе с бутылкой.

— Зачем?

— Не знаю, — ответил дед и закашлялся. — Наверное, чтобы и там не расставалась с самым дорогим, что имела.

Я представил себе эту безобидную и жутковатую картинку: гроб и 90-летняя старуха с бутылкой самогона в руках. Иван Ильич долго смотрел на солнце, которое, наклонив рогатую голову, смотрелось в воду словно олень.

— Про кооператив «Моряк», значит, тоже не слышал? Под Херсоном. А я там охранником на дачах подрабатывал, лет двадцать, и характеризовался положительно. Потому что при мне все безобразия закончились. Я борьбу жесткую вёл, с ружьем выходил и лодки стрелял тех, кто грабить приезжал. И до драк дело доходило. Сам-то я не пью больше тридцати лет. Но на хранении у меня есть, могу предлОжить…

— Зачем?! — рассмеялся я. — Дури и своей хватает.

— И хорошо, — вздохнул Иван Ильич. — В общем, жили неплохо, попривыкли, всё начало по российским правилам функционировать. А я приезжал с дач в город скупляться на рынок. Мы с Катериной управимся — и я на баркасе назад, в острова, а она ко мне на выходные приезжала…

— Катерина это кто?

— Жена моя, двадцать пять лет гражданским браком, — выпалил Иван Ильич как школьник. — Не жила она со мной на островах, потому что на буднях подрабатывала, убиралась в городском парке, листву мела и всё такое. А на выходные приезжала. Вот так и держались мы с ней: не шикарно, но нормально. И вот в тот день, вернее накануне, когда сдали Херсон, мы поехали с Катериной на рынок, скупились, и я уехал вечером на острова. А утром тыкнулся обратно в город — а там опять Украина, блокпосты кругом, всё заминировано, по третьему затону и кругом не проедешь на Днепр, чтобы в город попасть. И меня вернули. Города я больше не увидел. Сел зайцем на остров и сижу, ушами шевелю. И жил там под честное слово.

— Как это?

— Или жив буду, или убьют. — сказал Иван Ильич, не утруждаясь объяснениями. — Потому что с одной стороны, с левого берега, круглосуточно шуруют миномёты, а с другой стороны, из Херсона, им отвечают. А я на острове, ровно посерединке, как бревно в глазу.

— Бельмо, — поправил я машинально.

— Бельмо, — согласился старик.

Алексей Коновалов/ТАСС

3.

— Почему вы не эвакуировались? — спросил я.

— Вот! — воскликнул старик, словно только этого вопроса и ждал. — Я ж и говорю, не успел. Все, кто хотел, уже уехали. Катера, лодки, баркасы — все плавсредства разбомбили, а я ж в охране! Хоть и неофициально, по договорённости двадцать лет, а всё ж… Я ж не мог просто так взять и уйти. Я Катерине сказал, что утром за ней заеду, а утром пробиться не смог. Военные вернули меня назад. Им-то какое дело разбираться со стариком.

— Подождите… — сказал я, начиная догадываться, с какой личной историей сидит на низеньком табурете рядом со мной человек. — Это же район Алешек и Антоновского моста? Вы хотите сказать, что прожили там всё это время?!

— Хочешь сказать или не хочешь сказать. — уклончиво произнёс старик. — Я ж говорю: там такое началось… Всё поразбивали, весь поселок в хлам превратили, с землей смешали, все столбы посрывало в крошево, почти все дома разрушили, по улицам вода текла. Первое время на острове еще стояли блокпосты, я там был. Ох, уж ребятам пришлось узнать, что такое война: в туалет не ходи, огня не разводи, свет не зажигай, ни улицу не сунься, разговаривали шепотом. А потом, в один день, и они все исчезли. Я шёл по берегу и понял, что никого на дачах из людей нет. Только я один на белом свете. И война…

Иван Ильич замолк. Я подкинул в печку немного дров. Печка жадно заурчала и принялась кочегарить — действительно почти без дыма.

— Дрова-то у меня были, — заметил старик, — я же всегда заранее их себе заготавливал на зиму. Электричество вырубилось, телефон сел. Остров мой в длину километров восемь, а в ширину полтора. У нас самый крупный кооператив был. И я все дома наизусть знал, всех хозяев, родственников и даже друзей их, которые часто приезжали: Худяковы, Антоненки, Смирновы, Отченаши, Борисенки, Нетайловы…

Старик с лёгкостью перечислял имена и фамилии людей, словно шёл по своему кооперативу, мимо дач, с хозяйским дозором.

— Каждый день прилетало: одним, двумя, тремя домами становилось меньше. На моём участке было всего 75 дач. Целых осталось три или четыре. А я по привычке считал, как раньше. Я ж вёл учет, кто платил взносы, кто не платил… И даже записывал, — Иван Ильич рассмеялся, словно идея с записью разорённого имущества только сейчас показалась ему смешной. — В тетрадочку записывал: «Сегодня, такого-то числа декабря, в таком-то часу разбомбили дачу Несмелых, Карпенок и Магомедовых».

— И долго вы вели эту опись?

— Пока всё не разнесли, — ответил Иван Ильич. — А разнесли быстро. Недели через три почти ничего не осталось. Я выходил на улицу, а кругом — Марс. И конца ему не видно.

— А ваш домик? — спросил я

— Вот же ж… — проговорил старик и уставился в одну точку.

4.

С моря задул ветер. С ним пришёл тонкий, солоноватый запах, но не морской, а какой-то болотный и горько-полынный. Словно степной ветер нагулялся над морем и вернулся домой. Иван Ильич оставил вопрос без ответа.

— Ну, а потом, — сказал он по обычаю без всякой связи с предыдущим, — ребятки меня забрали. Позывной у старшего был Вася-Ящик.

— Подождите! — перебил я старика. — Слишком быстро. Сколько вы пробыли на островах?

— Я-то? — глуповато переспросил старик.

— Вы-то, — ответил я, понимая, что никак нельзя упустить человека с такой историей. Но дедушка помнил свой «Марс» кусками, фрагментами — картинка не складывалась.

Сергей Мальгавко/ТАСС

— Долго пробыл, — уклончиво ответил старик, морща лоб и пытаясь вспомнить. — Может быть, месяцев восемь? Или шесть?

— А что дальше было? — спросил я. — Как вы жили каждый день?

— Плохо жил, — честно признался Иван Ильич. — Каждый день думал, что подохну. Я, можно сказать, смерть видел и слышал как живую, вот как тебя сейчас вижу. И ждал её утром, и вечером, и в обед, пока не уставал. Спать не спал, а как-то урывками так: приляжу, дремлю или нет, постоянно стрельба, стрельба, под взрывами как поспишь? А утром глаза открывал — груба остыла, холодно, но терпимо. Если тихо, лопату брал и шёл…

— Куда?

— Еду искать. Питался я в основном «закатками». Люди ж с лета закрывали огурцы, капусту, помидоры, икру варили, синенькие. Я шёл только к совсем разбитым дачам, откапывал что мог, лез в погреб и собирал банки, которые не разбились. Пил компоты. По первости тоже записывал, у кого что взял. Потом бросил. Иногда мне сильно везло, мог на кухне найти немного крупы, макарон. Картошки не было, хлеба — ни крошки, ну, а про мясо я и не говорю. Диета. Зато табаку нашёл целый мешок! На даче Усольцева Валентина Петровича. Вот на нём и выжил. Но это только месяца через два повезло. Когда не курил, мучился страшно. Так хотелось, что и взрывы не страшны. Думал: покурить бы, а там хоть подыхай. Кроме миномётов, дроны же летали всё время, а я от них зайцем бегал по кустам, только успевал башкой крутить вверх и по сторонам. Лежишь в канаве, дрожишь, песок жуешь, грязь в глаза падает. Думаешь: вот-вот, сейчас прилетит сквозь листву — и ага. Не летит, проползёшь в камышах метров сто, вылезаешь на другой улице — а он снова тут как тут, висит. Плюхаешься опять на пузо в осот и ползёшь как червяк. Уметь бы по-червячьи в песок с головой зарываться… Как я жил каждый день? Да вроде и сносно. Пока эти ребятки не пришли.

— Какие ребятки?

— Ну, россияне… Наши — дед с некоторой опаской поглядел на меня. — Зашли в сторожку, человек семь. Старшего звали Рома. Это всё, что я знаю. Сразу прикладом мне по зубам, исколошматили, на пол повалили, один автомат в рот вставили, другой в ухо. И спрашивают: кто такой, зачем и почему? А я вот, поверишь, даже испугаться не успел. И молчу. А как говорить, когда у тебя во рту дуло, из носа кровь хлещет и всё тело онемело? Мне и говорить-то нечего, и брать с меня нечего. Я ж никто!

Иван Ильич останавливает рассказ. И то ли смеётся, то ли кашляет от смешной догадки своей: был человек, а стал никто. Превратился в нежить. И быстро так, легко, незаметно для самого себя — не успел и глазом моргнуть, а для всех ты враг.

— Но почему-то убивать не стали, пощадили, — продолжает Иван Ильич, откашлявшись и бормоча себе под нос: «Надо бросать курить, надо бросать» и снова закуривая. — Оклемался, отлежался. Видел, как они устраивались в развалинах дома Осийчуков — это километра четыре от моего домика, там бетонный был гараж. Знаешь, кем я в порту работал? Швартовщиком. Баржи швартовал — вручную, да…

5.

Воспоминание о баржах снова сбивает его. Мы оба смотрим на море, но оно совершенно пустое, вместо кораблей по Азову розово-серые облака. Скорее не плывут, а висят в небе как мокрые, только что повешенные сушиться простыни, и еле заметно раскачиваются на невидимых прищепках. Старик смотрит долго. Я устаю ждать, когда он «вернётся». Мне кажется, что он настолько привык жить в своём жутковатом, грохочущем и стреляющем одиночестве, что постоянно возвращается в него помимо воли. Дурная память уносит его в плавни, где человеку и жить-то невозможно, а он жил и запечатал этот опыт намертво в своей голове.

— Чем спасались-то? — спрашиваю я.

Иван Ильич поворачивает голову и часто-часто моргает глазами, словно прокручивает кадры назад: кто я такой и чего от него хочу?

— Однажды, — говорит он, — кажется, зимой, когда ходил на раскопки, нашёл радиоприемник на батарейках. Маленький такой. Как он уцелел, не знаю. Внутри огромной советской бандуры для пластинок лежал. Я потом опять все дачи прошерстил, и уже не салаты с помидорами выкапывал, глаза бы мои их не видели, а батарейки искал. Найду — моё счастье, вставлю в приёмничек, послушаю чуть-чуть. Живой голос человеческий, музыки немного, новости. Россию ругают, смеётся кто-то, лечение волос, таблетки от запора, новости…

РИА Новости/Алексей Куденко

— Чьё радио?

— Украинское, какое ж еще? Наши-то ушли. Послушаю, кручу ручку, ловлю-ловлю волну, вдруг прорвётся кто-то и рассказывает как добиться успеха в личной жизни. А я думаю: кто из нас с ума сошёл? Они или я? Может, война только в моей голове идёт и всё взрывается понарошку, а я псих какой-нибудь — в больничке сижу и вижу кошмары? Может быть, я действительно с ума сходил? Как думаешь? Ведь другой раз ко мне тёща приходила.

— С самогоном?

— Нет, без него. Страшная такая, открывает рот, а там черно и пусто, только кусок тряпки торчит — вернее, конец пояса от халата. И глазами так просит: помоги, помоги. Я тяну, тяну, тяну, а он никогда не заканчивается. Тёща хрипит, кашляет, задыхается, того и гляди вывернется наизнанку, выхаркает всю себя прямо на меня, а я как дурак тяну и тяну тряпку.

— Что вы делали, когда нельзя было выйти? — спрашиваю, чтобы перевести тему.

— Ничего, — говорит Иван Ильич. — Ничего. Сидел вот так возле печки и смотрел на Конку (приток Днепра в плавнях под Цурюпинском-Алёшками). Вот прямо как мы сейчас с тобой…

6.

Печка ставропольская раздухарилась не на шутку, всё нутро её было малиновым от жара — как закат. Да и вокруг на целый метр от неё было тепло. В землянках её, конечно, оценят. Я поставил сверху скороварный чугунок с курицей. Спустя время он засвистел, как паровоз. Я боялся, что Иван Ильич уйдет. Но он, кажется, прикипел к месту.

Закат начинался над Азовом настоящий — «утопический». Рогатое солнце, наглядевшись в своё отражение в воде, вдруг начало стремительно падать вниз, растопырив свои оленьи рога. Словно оно хотело всё море проглотить, но не со зла, а от жажды. Ведь когда очень хочется пить, думаешь, что и бочку выпьешь. А для солнца Азовское море и есть всего лишь бочка.

И вот оно спускалось ниже, ниже, а нам казалось, что, как только оно коснётся горизонта и дотронется до воды, произойдёт что-то необыкновенное: вся вода встанет до неба или, наоборот, солнце прорвёт море насквозь, как ткань, и от удара выплеснется наружу. Но солнце неслышно коснулось горизонта и потекло дальше, за шиворот моря, оставляя нам дорожку на воде из охры, смешанной с апельсиновой цедрой.

— А про цаплю я уже говорил? — вдруг спрашивает Иван Ильич.

— Нет.

— Вот же ж память, — сокрушается старик. — Дни все одинаковые — что зима, что весна. Когда стреляют и взрывают, всё живое в одну кучу сбивается и живёт без разделения — что человек, что трава какая-нибудь… Как-то утром побрёл на улицу, дошёл до первой пристани, стоял на мостике. И вдруг военные — откуда ни возьмись. Две надувные лодки, пулемёт, все оружием обвешаны. Как они могли проехать?

— Чьи военные?

— Украинские. Ну я как стоял, так и стоял. А они вылезают. И то же самое понеслось. Начали лупасить, с ног сбили, приклад в морду, в кровь. И допрос: данные какие передаешь, кому и что? Мне кажется, одышка у меня после этого и развилась, — замечает старик невпопад. — Мне потом в Геническе врачи сказали, что море меня спасёт, мне на море надо жить, иначе помру.

— Кончилось-то чем?

— Опять не убили меня. Лежу, кровь отплёвываю, зубы считаю, в глазах муть. И вдруг вижу как сквозь сон: цапля идёт. Прямо по воде, в плавнях. Наша, днепровская. Вся серенькая, шея белая, а на голове шапочка чёрная. Идёт как в детской сказке, ноги высоко поднимает. Я смотрю на неё, башке больно, раскалывается. Видно, сильно приложили. А она — прыг на мостик, и стоит рядом со мной. А в клюве торчит хвост рыбий. Её саму вижу чётко, а за цаплей всё расплывается. Голову склонила, рыбу на мостик положила… и дальше поцапала.

Заговаривается дед, подумал я, и одернул сам себя. Это же ангел к нему приходил, рыбу с неба принёс.

— Я полежал, оклемался, кровь отмыл в воде, поднялся кое-как, а цапля недалеко ушла, стоит в плавнях, ножку прижала — то ли дремлет, то ли наблюдает за мной. И вот тут не знаю, рассказывать или нет? — оборвал себя старик. — С женой я стал говорить.

— Как это?

— Как-как, голосом, — с раздражением произнёс Иван Ильич. — Само пришло. Сижу на мостике и говорю: дорогая моя Катерина Петровна, прости меня, сил нет, устал я бояться, помираю. Как ты там, в Херсоне? Жива ли? Здорова? Дорого ли на рынке стало скупляться?

Старик помолчал. Откашлялся. Бросил докуренный, обмусоленный бычок в печную щель. И продолжил.

— А она мне отвечает: «Здравствуй, Иван Ильич, дорогой муж. Давно не было от тебя вестей. Уж не помер ли ты на своих островах? Живём по-прежнему, цены на рынке шо в рублях были, шо в гривнах верчёные, не подступишься». «Помер, — отвечаю я ей, — почти помер, но тебя не могу забыть. Как там Стёпка наш? Пришёл из рейса? И ты меня прости, пожалуйста». «За шо?» — спрашивает. — «А помнишь, — говорю я ей, — летом ты во дворе была, звонила по домофону в подъезде и просила, чтобы я на улицу вышел и с тобой хоть на лавочке посидел? Звала чуть не плача, а я только борщ поставил, моркошку с лучком в зажарку пустил и сказал тебе, что не могу выйти. Помнишь?»

— Она помнила, — произнёс Иван Ильич. — С того дня я с ней каждый день, а бывало и ночь разговаривал. Чуть что — я к ней. Спрашивал и отвечал, спрашивал и отвечал, знал же, что она ответит. Ведь двадцать пять лет гражданским браком. По полночи и беседовали. И хорошо мне было.

7.

И здесь мы замолчали надолго. Представил я себе речной, плавенский, камышовый, цаплевый мир, что погибал вокруг Ивана Ильича и где вместе со всеми медленно, каждый день погибал и он, венец Божьего мира и невольный ответчик за весь ужас, творимый человеками. И еще представил я себе, как сквозь дьявольски скучный, монотонный, ледяной вой торжествующих миномётов плывёт над плавнями тихий голос последнего живого человека: «Дорогая Катерина Петровна, голубушка моя…»

— А с рыбой что сделал? — спросил я.

— Не стал её есть, — ответил Иван Ильич. — Подумал, толку никакого в одной рыбке. Высушил её на грубе и привязал к занавеске. Хотел забрать, когда… Забыл сказать! Выхожу утром, тихо так, необычно, комаров слышно. И вижу — вода пришла. То есть течёт вода по низовым улицам, никогда её там не было, даже весной в разлив. Думаю: трубу, что ли, где прорвало? И сразу осекаюсь: какую трубу, всё разбито давно! А вода идёт. Я пошёл поближе посмотреть, гляжу — деревья, что остались, — все в воде. Стою, глазами хлопаю. Что же это, наводнение? Откуда ему взяться? И тут вдруг слышу: «Эй, дед!» Оборачиваюсь, стоят парни, от листвы еле отличимы. Чего вам, говорю. Эвакуировать тебя будем. Велели к двум часам ночи прийти на третью пристань с вещами. А какие у меня вещи? Рубаха, штаны и куртка. Пришёл ночью, я свой остров с закрытыми глазами мог бы обойти. Они еще поругались в лодке — почему дед без сопровождения по острову шёл? Сели и поехали. Минут сорок шли. Гроза была и ливень, кажется, первые за лето. И привезли, уж не знаю где, в штаб на берегу. А там, дай Бог ему здоровья, сидел командир Вася-Ящик. Он мне и говорит, что засекли меня с коптера. Отвели в комнатку. И там я спал, ел, курил. Кажется, на год вперёд. А через три дня приехал за мной какой-то волонтёр. И отвёз в Геническ.

8.

День погас совсем. Но небо над морем ещё долго белело, серело, дымилось. Отчего и слабый свет на земле продолжал лежать. А с ним и тишина с запахом водорослей и яблочных садов. В посёлке зажглись фонари. Иван Ильич опять принялся курить, молчал и вздыхал о чём-то своем, а я снял котелок с перекипевшим куриным бульоном, поставил его на бетонный пол. Вышел на улицу заспанный комендант дядька Юра, прищурясь взглянул на море и спросил:

— Чего это вы без света вечеряете?

Он зажёг лампочку на веранде, вокруг которой сразу закружилось мотыльё.

— Отцы так и не приехали? — спросил он.

— Нет, — ответил я. — А если и приедут, то сытые, небось. Давайте, что ли, супчика похлебаем?

Все согласились. Я разливал бульон по тарелкам, а дядька Юра резал хлеб, лук и сало. Иван Ильич отправился на кухню за ложками и не вернулся. Прождав его, я отправился на поиски и нашёл старика спящим — в углу, на койке за полевым иконостасом. Ужинать сели вдвоём. Дядька Юра насчет водки был строг. Мы выпили по две рюмки под бульон, молча.

9.

Когда украинцы подорвали Каховскую дамбу, вода хлынула вниз к морю, заливая собой острова, плавни, гнёзда цапель, смывая всё живое с лица земли даже вернее пушек и миномётов, погребая под собой все следы, словно желая стереть из памяти беду. Не забери его парни Васи-Ящика, дед неминуемо обрёл бы на острове последнюю прописку.

— А что он делал в Геническе? — спросил я. — Он что-то про синагогу вспоминал.

— Башкой маленько поехал, — ответил комендант.

С его слов, Иван Ильич, оставшись один, словно потерялся, шатался по городу изо дня в день, не зная куда приткнуться. В городе болтались сотни таких же горемык-беженцев, но те искали способы устроиться в новой жизни. А Иван Ильич днём бродил по улицам почти без цели, а ночевать приходил на лавочку на набережной.

Питался сухпаем, что ему военные с собой дали. На этой лавочке его нашли женщины из волонтёрской организации. И отвели в… синагогу. Там был организован ПВР для беженцев. Евреев в самой синагоге и не имелось, всё помещение занимала протестантская миссия.

На первом этаже у них был большой зал с Крестом на стене, проходили богослужения, а на двух других этажах во всех комнатах жили беженцы без документов. Иван Ильич покорно остался здесь жить. Кормили раз в день, а ему больше и не требовалось, и никого не выгоняли. Он мирно себе жил, уверив себя и остальных, что никаких документов при себе не имеет, что было правдой, а контакты на Украине все растерял.

Странное такое существование длилось с полгода. Пока однажды, совершенно случайно, девушка из офиса миссии не поинтересовалась, почему он не помнит номера телефона Катерины Петровны. Дед встрепенулся, пошарил в своей дорожной сумке и нашёл блокнот, в который записывал дачных должников и суммы выплат, и на первой же странице был нацарапан его рукой телефон жены.

Иван Ильич принес книжицу девушке из офиса и спросил: как же она позвонит в Херсон, если идёт война? Он был уверен, что это невозможно.

Девушка набрала номер — трубку подняла Катерина Петровна.

10.

А дальше всё просто. Из Херсона он получил копии всех документов, через три дня — российский паспорт. А еще через некоторое время — сертификат беженца и три миллиона рублей на счёт.

Просто, да непросто, — говорит дядька Юра.

Мы сидим с ним вдвоём на веранде, пьём чай под лампочкой с мотыльками и слушаем как в густой, ножом режь тьме шумит Азовское море.

— Человек — дурацкое существо, — комендант любил отвлеченные рассуждения. — Ладно, не дурацкое, раз уж его Бог сотворил. Но очень уж несуразное, чепуховое. Как считаешь?

— Возможно, — не возражаю я.

— Ильич чего здесь сидит? У него под Волгоградом два сына от первого брака. А он им боится звонить.

— Почему?!

— Он ушёл из первой семьи 30 лет назад. Про тёщу с самогоном рассказывал? Вот, из-за нее, говорит. Не выдержал. А парни ему не простили, что он их мать бросил. Не общаются. Вот Ильич и мается, думает, что не примут его сыновья, раз он их тогда предал.

— А с Катериной-то как? — спрашиваю я.

— Слава Богу. Каждый день по часу болтают в телефоне. А ночью он с ней разговаривает во сне.

А с кем в ночной темноте, не останавливаясь ни на миг, говорит море? С Богом, с небом, с самим собой или с нелепыми, глухими — нами?