Латвия, Саласпилс: «У детей брали кровь... их использовали по полной»
Фальсификация истории в Латвии давно приобрела характер целенаправленной политики. Латвийские власти формируют образ «истинно европейского, демократического государства», «тёмные пятна» в истории которого появились исключительно в результате «захватнической» политики СССР и Германии в 30−40-х гг. ХХ в. Особая роль в этом контексте отводится прославлению латышских легионеров «Ваффен-СС» и прочих нацистских пособников. Попытка представить гитлеровских приспешников «борцами за свободу» является одним из ключевых элементов доказательной базы концепции «советской оккупации» и «патриотического воспитания» молодежи. В январе 2015 г. Латвия, воспользовавшись своим статусом председателя в Совете ЕС, добилась запрета проведения в Центральном зале штаб-квартиры ЮНЕСКО в Париже выставки «Угнанное детство. Жертвы Холокоста глазами малолетних узников концлагеря Саласпилс». Еще одним ярким проявлением линии на переписывание истории следует рассматривать замалчивание и преуменьшение преступлений, совершенных нацистами в Саласпилсском концлагере. В своей книге «Саласпилсский лагерь, 1941−1944 гг.» «историки» К. Кангерс, У. Нейбургс, Р. Виксне проводят мысль о том, что Саласпилс был «трудовой колонией», а «документально подтвержденными» можно считать якобы лишь 2 тысячи жертв, преимущественно детей (из которых 500 якобы поступили в лагерь в «очень плохом состоянии»). С ними солидарна президент Латвии в 1999—2007 гг., ныне спецпосланник генсека ООН Вайра Вике-Фрейберга, в дни своего президентства назвавшая концлагерь в Саласпилсе «воспитательно-трудовым». Данные советской и российской историографии (от 53 до 100 тысяч замученных) в Латвии называют «кремлевской пропагандой». Латвийская общественная правозащитная организация «Верните наши имена» и её лидер, депутат Рижской Думы Руслан Панкратов, совместно с кинокомпанией «Rigafest» приступили к реализации проекта «Дети и война» — серии видеоинтервью с бывшими малолетними узниками концлагеря «Саласпилс» для документирования их свидетельств.
Сегодня публикуется четвёртое интервью.
Мария Потапова, Юрмала, Латвия (имя и фамилия изменены)
Я родилась в 1933 году, на Псковщине, в городе Новосокольники, точнее, рядом, в деревне, в полутора километрах от города. Это недалеко от Великих Лук, километров за тридцать. Когда меня спрашивают, где я родилась, я всегда, в шутку, разумеется, отвечаю стихами:
Меня шутя зовут поэтом, / И это делает мне честь.
Я родилась на земле Псковской, / Где Пушкин был, где жил и есть.
А может быть, в тот день счастливый, / Как посетила его дом,
Во мне вдруг всё перевернулось, / Всё закрутилось колесом.
А может быть, со стен пылинка / Попала в душеньку мою,
И вот с тех пор я, как умею, / Пою — пишу, пишу — пою.
Мне так порой бывает грустно, / И не с кем мне поговорить,
И вот приходится тогда мне / Всю душу на тетрадь излить.
Был у нас дом свой, большой, была семья: папа, мама, старший брат, я и младшая сестра. Перед войной я только пошла в школу, в первый класс, и довелось мне закончить всего два класса. Когда началась война, отец сразу ушёл на фронт, а старший брат и так уже был в Красной армии, служил в регулярных войсках. Остались мы втроём: мама, сестра и я. И тут в нашу деревню пришли немцы. При них мы совсем немножко пожили, совсем скоро маму расстреляли, а нас, детей, угнали в чужую страну, в лагерь Саласпилс.
Первый раз я немца увидела, когда мы в лесу ягоды собирали, я и моя маленькая сестричка. У нас корова была и овечка маленькая. Корова дома оставалась, а овечку мы всегда с собой брали, на верёвочке всё время её водили, как на поводке. И тут вдруг немцы появились, — я страшно испугалась! Часть из них мимо нас прошли дальше, в нашу деревню, а один вырвал из рук верёвку, отобрал у меня мою овечку и увёл с собой. Я была в истерике, плакала страшно.
В нашем лесу постоянно что-то происходило, мы там находили раненых наших русских бойцов, которые выходили из окружения, а потом уже находили и тех, кто бежал из плена. Они прямо где-то под кустиками могли лежать, а мы-то маленькие, играем, и вдруг увидим солдатика. Сразу — к родителям, ну и вот так прятали их у себя дома, в подвале, или подкармливали немножко, сколько могли. А скоро и мы голодать начали, еды совсем мало было. Немцы тоже стали лютовать. Например, тётю мою прямо на глазах у детей застрелили, в их доме, потому что кушать им не дала. Так у неё и не было уже ничего, а они, видимо, подумали, что она давать не хочет. Забирали всегда всё последнее, ничего не оставляли, не жалели никого. Налетали, как ветер, очень быстро. Машина подъезжала, резко тормозила, из неё выпрыгивали солдаты и сразу — на скотные дворы, в амбары, у кого они были, в подвалы, сараи, — в общем, везде, где могла быть еда. Скот тут же убивали, курицам головы скручивали, и — обратно в машины. Люди, конечно же, старались прятаться, никто им возразить не смел, а то ведь убить могли даже за пререкания, не то чтобы за самозащиту или отпор. Иногда выгоняли всех из домов на площадь. Соберут всех вместе, построят, пригрозят, чтобы не сопротивлялись, а когда уже всё разграбят, тогда опять отпускали по домам.
Как тётю мою расстреляли, детки её стали у нас жить, моя мама приютила их. Но вскоре дом наш сгорел, снаряд ночью попал и всё выжег. Мы все у нашего дедушки по соседству стали жить. Потом как-то раз нас всех опять построили на площади и куда-то стали гнать. Гнали то пешком, то на повозках каких-то везли. День едем, к ночи в какую-нибудь деревню загоняют, на утро и из той деревни людей собирают и опять куда-то гонят, уже и их вместе с нами. Так нас вот всех по округе собирали, а куда гнали, я не знаю. Никто же не говорил ничего, а я маленькая была, мне-то зачем это было знать. Ну вот, кушать нечего было, мы голодать стали, а у мамы был какой-то там узелочек с чем-то, не знаю. Помню, что немцы забежали в дом, где мы ночевали, у них ещё такие большие бляшки на шее висели, ну и давай всё грабить и отбирать. Самые страшные немцы были, в такой форме, каратели, — не помню, как они назывались, но они самые жестокие были, их все боялись. Они залетали в дом, всё отбирали до последнего, ничего не оставляли, слов возражения не терпели, попробуй хоть что-то там пискнуть, — сразу расстреливали на месте, не раздумывая. Ну, тут один немец решил у мамы этот узелочек отобрать. А я так понимаю, это последнее, что у нас было. Как же отдавать, — нас там без малого пять душ было, ну и мама ему что-то резко сказала, а он её, раз — и застрелил без разговоров. Прямо на наших глазах всё это произошло. Похоронили её в селе Долгое, возле храма. Когда маму хоронили, я помню, все взрослые стояли и плакали, и мы дети в кучку сбились и тоже плакали.
Потом мы пришли на какую-то железнодорожную станцию, нас погрузили в вагоны и куда-то повезли. Город Майев был, точно помню. Останавливались по пути, в Екабпилсе кажется, запомнилось мне, что там изгородь была. И вот привезли нас в Саласпилс. Особо чётко мало что помню, всё уже как-то размыто в памяти, но помню, что какую-то еду вонючую дали, отпечатки пальцев брали. Ручку зажимали, мазали и снимали отпечатки с пальчиков. Баню помню страшную, эти тонны хлорки рассыпанной. Меня до сих пор ужас охватывает, цепенею просто, при одном упоминании о хлорке, а уж если запах почую, так всю выворачивает буквально. По приезду нас всех раздели, а уже в другом помещении — обливали. Потом надели какие-то лохмотья, вонючие халаты, — это не наша была одежда, это я хорошо запомнила. Выдали колодки деревянные, ужасно неудобные. В них и летом-то мы с трудом передвигались, а зимой и подавно, ногу вывихнуть легко можно было, они же скользкие, иногда вообще невозможно было в них ходить. После того, как мы оделись, нас вывели ещё в одно помещение, и там давай какие-то бумаги на нас писать, задавали вопросы и что-то надо было отвечать. Нас там было несчётно, за сотни, точно.
После всего какую-то баланду дали, вообще не поймёшь, что это, из чего она сварена. Ясно, что там не наешься, но это было хоть что-то. Спали мы в больших бараках, на трёх ярусных нарах. Совсем маленькие — на полу под нарами, а кто постарше, те наверх залезали. Холодно, помню, было, мы друг к другу жались, чтобы хоть как-то согреться. Постоянно у детей брали кровь. Мне повезло, у меня не брали, но я знаю, что прямо выкачивали у тех, у кого была первая группа крови. Вот их, конечно, использовали по полной, не щадили никого. Обстановка была кошмарная, все плакали, я вон до сих пор плачу, как вспомню. Угнетала и неизвестность: ну что это, выкинули, как собачонку на улицу, а куда, за что, — не понятно совсем. Если бы был хоть кто-то из взрослых, кто мог бы успокоить, объяснить, это было бы другое дело, стало бы легче, а так … В барак приходили какие-то люди в штатском, часто приходили. На каком языке говорили, я сейчас уже и не помню, но я слышала часто и немецкую, и латышскую речь.
В Саласпилсе мы с сестрой не очень долго были, потом нас перевезли в Екабпилс, вывели на базарную площадь, и там люди, хозяева с хуторов, приезжали на повозках, на дрожках и подбирали себе батраков или пастухов, в зависимости от того, кто им был нужен. Смотрели внимательно так, говорили: встань, садись, повернись, покажи руки, в рот на зубы смотрели. Прямо как лошадей на ярмарке рассматривали. Нас с сестричкой тоже выбрали, и, слава Богу, не разлучили. Мой первый хозяин был из хутора Сака, Екабпилского района. Через пятьдесят лет мы съездили туда, нашли это местечко. Мне нужно было документы оформлять, и это место оказалось единственным, где сохранилось упоминание обо мне. В архиве нашлись записи, что да, такая девочка действительно была тут зарегистрирована. Я вам лучше стихотворение прочту, про так, как это было, про судьбу свою. Я же стихи пишу, вот одно из них наиболее ярко повествует о моей судьбе.
Наше детство прервалось внезапно — / Вдруг в наш город ворвались враги.
Уходя, отец маме сказал на прощанье: / «Жена, ты детей береги».
Уходя, постоял на пороге. / До сих пор помню грустный тот взгляд.
«Вот прогоним фашистов», — сказал он, — / Я тотчас же вернусь к вам назад.
Но вернуться ему не удалось, / Он в чужой земле где-то зарыт.
Когда образ отца вспоминаю, / До сих пор моё сердце болит.
Ну, а маму враги расстреляли. / Мы с сестрёнкой остались одни.
А дома наши немцы сожгли, / Нас сирот в лагеря увезли.
Вот уж здесь-то мы горе познали, / Голод, холод, болезни и вши.
Они кровь из детей там качали, / Просто чудо, что выжили мы.
Они детство у нас всех отняли / В той жестокой и страшной войне,
а теперь нас зовут эмигранты, / А мы просто сироты войны.
Из Москвы нам медали прислали — / это эхо той страшной войны.
Мы назло все живыми остались, / Просто непокорённые мы.
Когда кончилась страшная битва, / Мы в три смены работать пошли,
но страну поднимали из пепла, / в той войне закалённые мы.
Красной армии мы благодарны, / что спасла нас от страшной чумы.
ещё раз ей большое спасибо / от сирот той жестокой войны.
Когда уже русские начали наступать, это была глубокая осень 1943-го, — мы как раз в это время с хозяином в лесу были на работах, ягоды и грибы собирали. Сам хозяин со своими детьми бежали сразу вместе с немцами, за границу. Мы остались с его мамой или бабушкой, она очень старенькая была тогда. Может, надеялись, что к ней не будет никаких вопросов. Меня взяли к себе другие хозяева. Это уже было местечко Весите, всё того же Екабпилского района. До пятнадцати лет я там работала, всё бесплатно, только за еду, и делала всё, что требовалась по хозяйству. Коров доила, их в хозяйстве было аж восемь голов, и три раза в день я их выдаивала. В перерывах полола огород. Хозяева кушать давали, тут ничего плохо сказать не могу. Работа начиналась с пяти утра и до одиннадцати часов вечера. Когда меня привезли туда, мне же было 9−10 лет, ну и вот до 15-ти лет я у них была, а потом всё-таки сбежала. До 1949 года я батрачила у них. Пошла в Ригу, ну вот, пока шла, скиталась по хуторам в поисках пропитания. Что-нибудь там поможешь по хозяйству, — тебя покормят. Вот так и добралась до Риги, а здесь устроилась на ткацкую фабрику «Засулаукс мануфактура». Мне выдали новую форму, устроили в общежитие, дали талоны на регулярное горячее питание.
Сестричка моя потом уехала на Север, а брат вернулся с фронта живой, но он вскоре умер. Так вот мы без родителей всю жизнь и прожили.
После лагерей, до 1949 года меня никто и не учил, так и осталось два класса образования. Я потом стала ходить в вечернюю школу, когда уже замужем была, но, видимо на нервной почве, у меня почему-то резко упало зрение, я чуть ли не ослепла. Так среднюю школу и не окончила. Освоила профессию портнихи, и всю жизнь работала на фабрике. Дома, конечно, подрабатывала, одежду чинила, что-то там подшивала и т.д. Читать умею, читала книги разные. У меня клиентка была, она адвокат, потом мы с ней сдружились, ну и как-то раз я вскользь ей говорю, что вот жаль, что не удалось выучиться достойно. А она прямо обомлела вся: как, что? Она думала, что у меня хорошее образование. Беседу-то я поддержать всегда могу, но классического образования у меня нет, самоучка я, ну и Боженька дал от природы, вот и так и живу.
А вот это моё стихотворение есть в книге «Дети и война» Людмилы Тимощенко:
Эти дни не забыть никогда, / Когда немцы нас с Родины гнали.
Кто не мог, кто устал, заболел, / Они тут же на месте стреляли.
Как скотину в товарных везли, / В грязных, промёрзших вагонах,
А потом перекличку вели / На заснеженных снегом перронах.
Дикий страх был в ребячьих глазах, / В десять лет они взрослыми стали.
Кого в лагерь, кого — в батраки. / Нас, замерзших, по снегу толкали.
А ещё никогда не забыть, / Когда маму мою расстреляли.
От холодного тела её / Они нас, сиротин, оторвали.
Привезли нас в чужую страну, / Вот уж здесь-то мы горе познали.
В деревянных колодках зимой / Кусок хлеба себе добывали.
В пять утра нам звонили подъём, / На работу с утра выгоняли.
И так целый денёк, до темна, / Они детские души терзали.
Вот бывало, с работы придёшь, — / Кровь из носа, головка кружится.
Кусок хлеба сухой зажуёшь / И голодная опять спать ложишься.
Так вот детские годы прошли, / За границей, в тяжёлой неволе.
Ещё многое можно писать, — / Слёзы катятся, сил нету боле.
А теперь нас зовут «эмигранты», / А мы просто сироты войны.
Сюда ехали мы не по воле своей, / Сюда немцами пригнаны мы.
В Саласпилсе, на том месте, где бараки стояли, посадили специальный вид шиповника. Уж не знаю, как они его вывели, но он цветёт только один день в году. Красный такой цвет у него, очень насыщенный, яркий. И я когда приехала туда, уже сейчас, написала ещё одно стихотворение:
Где бараки стояли, там шиповник цветёт. / Словно детская кровь в этих ветках течёт.
Они кровь здесь качали слабых хилых детей. / Мы не сможем простить дерзких тех палачей,
те кровавые слёзы, слёзы их матерей. / Вечно помнить мы будем этих малых детей.
Они, как тот шиповник, один день расцвели, / Повзрослеть не успели, в сырую землю ушли.
А шиповника куст — пусть он вечно цветёт, / И туда поклониться приходит народ.
Тот, кто в лагере был, будет помнить вовек, / Как здесь в лужах крови погибал человек.
У меня всё в глазах ярко-красный тот плод. / Только кажется, кровь в нём людская течёт.
- «Стыд», «боль» и «позор» Гарри Бардина: режиссер безнаказанно клеймит Россию
- Производители рассказали, как выбрать безопасную и модную ёлку
- В Великобритании признали кадровый кризис в армии
- Обнародовано видео последствий ракетного удара в Рыльске — 1031-й день СВО
- В США обвинили Украину в терроризме после ударов по территории России