30-летний Артём из подмосковных Химок был тяжело ранен 29 мая в результате атаки украинского FPV-дрона. Бойца оперативно доставили в один из госпиталей Белгородской области. Сейчас он проходит реабилитацию и планирует вернуться на СВО — инструктором по работе с беспилотниками.

ИА Регнум

Тяжелораненого бойца, рискуя жизнью, оперировал военный хирург с позывным Кастет. Сам Артём узнал подробности своего спасения только после рассказа о подвиге врача президенту России Владимиру Путину.

После операции мужчина ещё две недели провёл без сознания. Он даже не знал, что медик извлёк из его тела фрагмент дрона, который, как думали во время операции, мог сдетонировать. Несмотря на возможные риски, хирург не стал дожидаться сапёров — на счету была каждая секунда. Он попросил коллег покинуть операционную и в одиночку продолжил операцию, чтобы спасти пациента. Он извлёк потенциально опасный предмет. К счастью, он оказался лишь осколком.

Владимир Путин поручил представить медика к награде. Позже врач рассказал об операции от первого лица.

О том самом дне 29 мая, тяжёлой работе на СВО и своих дальнейших планах Артём рассказал главному редактору ИА Регнум Марине Ахмедовой.

— Что вы помните о том дне, когда получили ранение?

-— В принципе, всё. Я обнаружил точку взлёта БПЛА противника и поехал докладывать своему командиру. На обратном пути, когда уже возвращался к своей лесополосе, заметил дрон-камикадзе противника. А в лесополосе сидело три наших расчета БПЛА. Ну, я и решил с дроном наперегонки поиграть.

— Вы ехали на машине?

— Нет, на мотоцикле.

— Поехали вперёд, чтобы обогнать дрон?

— Нет, дрон летел сзади. Дело в том, что впереди меня был перекрёсток — единственная дорога на два населённых пункта. И получилось так, что там еще выезжали союзники-БПЛАшники. Они повернули направо, а я как налево. А ещё у меня сзади было два трофейных дрона и заряды в рюкзаке на 10 килограммов тротила. Чтобы не «спалить» и нашу точку взлёта, и союзников, я поехал прямо. Надеялся, конечно, что смогу вернуться.

— Вы специально не поехали за союзниками, потому что переживали, что прилетит «камикадзе», и тротил в рюкзаке взорвётся?

— Нет, если бы украинцы обнаружили нашу точку взлёта, туда полетело бы всё, что только может лететь. Поэтому поехал прямо.

— То есть вы решили ценой своей жизни увести «камикадзе» от точки взлёта?

— Да. Только получилось так, что дрон влетел мне прямо в живот. Я это сам не видел и ничего не понял. Это мне потом рассказали ребята, которые поймали сигнал дрона с FPV-монитора и наблюдали за ним. Получается, дрон зашёл сбоку и прилетел мне в живот. Я упал с мотоцикла. Смотрю: рука на коже висит, нога на коже висит. Кое-как бронежилет с себя стянул.

undefined

— То есть вы были в сознании, когда дрон влетел вам в живот?

— Да. Но боли не чувствовал — из-за шока. Снял бронежилет, скинул рюкзак и стал ждать, когда ребята приедут.

— А живот не был повреждён?

— Был. Это мне потом сказали наши медики, к которым меня привезли в Харьковскую область. Они еще говорили про какую-то запчасть на руке, но я не понял, что имеется в виду.

— То есть вы всё это время были в сознании?

— Да. Потерял сознание только тогда, когда меня стали грузить в машину, чтобы отвезти в Россию.

— А сколько времени прошло между ранением и погрузкой в машину?

— Часа три.

— А как же вы терпели три часа? Вам сделали уколы?

— Да. Вкололи «Промедол» и наложили жгут. Первым мне оказал помощь командир бронегруппы, а потом уже ребята подбежали. Командир сопровождал меня до самой границы с Россией и постоянно говорил: «Не отключайся».

— А вы?

— Терпел и не отключался.

— Вам тогда уже стало больно?

— Нет.

— А что вы тогда терпели?

— Чтобы не потерять сознание.

— Вам хотелось отключиться?

— Да. Когда медики меня перебинтовали, я понял, что больше не могу в сознании находиться. Спросил, можно ли мне поспать. Когда сказали, что можно, я тут же отключился.

— Это был сон? Обычный или плохой?

— Скорее, это был глюк. Когда я посмотрел видео, где мне операцию делают, я обратил внимание на стены операционной и вспомнил, что пока я был без сознания, эти стены видел. То есть это было что-то среднее между сном и глюком. Когда я пришёл в сознание, у меня тоже были небольшие глюки: как сестра рядом сидела и как меня потом куда-то повезли.

— А когда вас везли и вам говорили не отключаться, вы понимали, что серьёзно ранены?

— Да.

— Что вы себе говорили в тот момент?

— Молился, чтобы домой хотя бы довезли. Там ещё такой момент был. После того, как этот дрон меня атаковал, ребята меня перетащили в кусты, и тут же прилетел второй дрон. Точнее, он висел в метре, смотрел на меня. Я закрыл глаза и подумал, что всё. А потом услышал взрыв. Видимо, ребята его подбили, он в воздухе взорвался.

— Получается, украинский оператор видел, что вы серьёзно ранены и выбыли из строя, но всё равно атаковал вас. Зачем?

— Чтобы добить.

— А зачем? Неужели непонятно, что вы уже на войну не вернётесь?

— Понимаете, они там уже до такой степени разлетались, что работали по одиночным целям. Они уже охотились не на технику, а на людей. У них же есть какие-то ресурсы, куда они все эти записи с дронов отправляют.

— Вы думаете, они хотели вас добить на потребу публике, чтобы она смотрела, как добивают русского солдата, и испытала свои низменные мрачные радости?

— Скорее всего, да. Они всегда так делали. Не дожидались, пока своей смертью человек погибнет. Они всегда добивают.

— А мы добиваем раненых?

— По своей практике скажу, что, когда мы отрабатывали по наблюдательным пунктам и пулемётным точкам противника, мы делаем так, чтобы от неё ничего не осталось. Это правильно, потому что они мешают проходу наших ребят. Но целенаправленно мы никого не добиваем.

— Вам тяжело об этом говорить?

— Нет. Я уже два года в этой сфере работаю. Начинал с пулемётчика, а в 2024 году стал работать на «камикадзе» — поближе к тылу.

— А вы почему не добивали раненых?

— А зачем?

— А украинец зачем хотел вас добить?

— Как я могу на этот вопрос ответить? Я же не могу ему в голову залезть.

— Но вы же видели раненого вэсэушника, которого вы могли добить?

— Видел.

— А почему не добили?

— Потому что цель была приоритетнее.

— То есть это не связано с гуманизмом?

— Да.

— А вам никогда не было жалко раненого вэсэушника, которого вы могли добить или не добить?

— На тот момент он был противником. Смысл его жалеть? Или мы их, или они нас.

— А зачем вы тогда оставляли ему шанс, что его подберут и он подлечится?

— С такими зарядами, с какими мы летали, шансов выжить не было. Они бы просто «вытекали». Грубо говоря, идёт лесополка, и вся эта лесополка усеяна телами всушников.

— А когда вы привыкли к тому, что нужно так оставлять людей «вытекать»? Вы же из Химок. Вы же были гражданским человеком до мобилизации.

— Это как-то само собой получилось.

— А был хоть один человек, которого вы оставили и очень переживали, что он лежит?

— Я об этом даже не задумывался. Мне поставили задачу, я её должен выполнить. Как её выполню — это уже моё дело. И потом, какой смысл их жалеть? Вэсэушники всё равно раненых не забирают никогда. Даже если когда-то подъезжала техника, на эту технику сразу поднималось три-четыре FPV-расчёта. Они боялись туда ехать, потому что наши ребята их моментально засекали.

— Получается, на фронте выполнение задачи становится важнее чувств, которые мы могли позволить себе испытывать, когда жили на гражданке?

— А какие чувства могут быть к людям, которые из тел наших ребят выкладывают нацистские кресты?

— Вы это сами видели?

— Не видел, ребята-штурмовики рассказывали. А что они делали с нашим мирняком в Курской области?

— Вы смотрели видео?

— Да. И новости читал.

— И что вы к ним чувствовали?

— Ненависть.

— Вы такую ненависть к ним чувствовали, когда воевали?

— Я этого не замечал.

— Я потому у вас это так подробно спрашиваю. Вы их не жалеете, но не добиваете. А они этим занимаются. Неужели только для того, чтобы на потребу публики выложить картинку, как мы убиваем русского солдата?

— Есть еще один момент. Поскольку я летал на «камикадзе», я был для них первой целью.

— А они как об этом узнали?

— Я же говорил, что у меня сзади на рюкзаке, кроме зарядов, ещё два трофейных дрона было. Я хотел их «прошить» и отправить вэсэушникам в качестве «подарка».

— Вы их подписывали?

— Подписывал. Написал: «За ребят». За Голоса и за Лесника, которые со мной служили.

— Почему у них такие позывные?

— У Голоса сначала был позывной Голод, потому что он много кушал. А ещё он очень громко кричал. Поэтому сменил позывной. А Лесник всегда работал с лесом.

— Как они погибли?

— Это случилось, когда мы были под Первым Лиманом. Лесник был пулемётчиком. Когда штурмовики шли в накат, он их огнём прикрывал. Его снайпер подбил, но он ещё два дня бил по противнику. А потом был прилёт мины. Первый номер расчёта его остался живой, отделался только порванной курткой. А Лесник погиб от прямого попадания.

— Как вы об этом узнали?

— Номер расчета через 30 минут к нам в норку заскочил и сказал, что Лесник — «двести».

— Когда вы сейчас об этом рассказываете, вас трясет. А тогда что почувствовали?

— Там некогда об этом думать.

— А все эти семь месяцев после ранения вы всё это обдумываете?

— Да.

— И что вы за это время обдумали? Что поняли о людях?

— Гражданским людям тут делать нечего.

— А вы разве не были гражданским?

— Я ведь собирался на СВО пойти добровольцем. Я сначала служил по контракту. После контракта пошёл работать в администрацию города. Там отработал и уволился, чтобы пойти на фронт. Просто повестка пришла быстрее.

— А почему гражданским туда не надо?

— Мало кто может привыкнуть к такому. У всех психика разная.

— А какую психику нужно иметь, чтобы привыкнуть?

— Сильную.

— А о войне что вы поняли?

— Что нужно до конца идти.

— Несмотря на то, что вы потеряли ногу и руку?

— Конечно. Если мы назад отойдём, что дальше будет? У них будет злость на нас. Они будут исподтишка пакостить.

— То есть вы сейчас боитесь за своих детей?

— У меня нет детей. Боюсь за родителей и за сестёр. Чтобы им не пришлось это разгребать.

— То есть то, что вы видели, убедило вас в их великой злобе и безжалостности, и вы уверены, что если мы проявим слабину, они к нам придут и будут нас резать, не щадя?

— Да.

— То есть сейчас гражданские находятся под ещё большим риском?

— Если мы до конца пойдем, то нет.

— Вы сказали, что гражданским там делать нечего. А как мы тогда до конца пойдём, если гражданские будут сидеть и ждать, если пока война продолжится?

— Есть гражданские люди, которые помогают фронту с тыла, а есть военные. Военные должны заниматься своим делом, гражданские — своим.

— Но у нас уже нет столько военных.

— Есть.

— А если бы сейчас объявили вторую мобилизацию, вы были бы против?

— В 2022 году в основном мобилизовали тех, кто прошёл Чечню, Южную Осетию, Сирию, уходил добровольцем на Донбасс в 2014 году или просто служил по контракту. То есть это были люди с опытом. Тех, кто просто отслужил срочную службу, не забирали. Повторюсь, я сам хотел пойти добровольцем, просто повестка пришла быстрее.

— Вы не жалеете, что попали на СВО и потеряли руку и ногу?

— Когда люди туда идут, они должны осознавать, что можно оттуда или не вернуться, или вернуться инвалидом.

— А как можно об этом договориться с собой, что ты можешь не вернуться?

— На психологическом уровне можно.

— Ради чего вы туда пошли?

— Чтобы уберечь родных.

— На тот момент вашим родным ничего не угрожало.

— А если бы они туда дошли? Украинские БПЛА даже до Химок долетают.

— Вы сказали, что посмотрели видео, как хирург с позывным Кастет доставал из вас эту часть дрона.

— Я его до нашего интервью не видел. После того, как вы мне позвонили, я нашел его в интернете и посмотрел (смеётся).

— Когда вы смотрели, вам не было страшно, что вас оперировали?

— Нет. За время службы я уже видел оторванные руки и ноги. Я сам людей эвакуировал.

— Но это же были ваши руки.

— Их уже нет (смеётся). Когда я увидел, что рука с ногой на коже висят, понял, что их в любом случае ампутируют.

— А как с этим можно смириться?

— Надо на подсознательном уровне понимать, что жизнь на этом не заканчивается.

— А когда вы смотрели, как хирург из вас тянет…

— У меня тогда даже рука заболела (смеётся). Как таковых фантомных болей у меня уже нет. Но когда я увидел, как он дёргает ногу, она чуть-чуть заболела.

— Может быть, всё-таки больно бывает под наркозом?

— Наверное.

— Вы же знаете, что, когда вас привезли, в госпитале не было ни каски, ни бронежилета. Все испугались, что дрон может взорваться. И только этот хирург (он молодой, его зовут Павел) принял решение, что он один останется. Он понимал, что может погибнуть, но сказал, что это его свободный выбор. «Я солдат, и должен вести себя как солдат».

— Я не знаю, какие слова подобрать, чтобы его поблагодарить.

— А ему не нужно благодарности. Он же солдат.

— И что? Мы солдаты, но мы всё равно говорим друг другу спасибо.

— А что вы почувствовали, когда узнали, что какой-то хирург, незнакомый вам, готов был отдать за вас жизнь?

— Гордость за таких людей я чувствую. Побольше бы таких. Мои мама и папа ему тоже очень благодарны.

— Вы хотели бы с ним познакомиться?

— Хотел бы лично руку пожать.

— Он сейчас на линии боевого соприкосновения оперирует.

— Когда я вылечусь, буду заниматься гуманитаркой. Там же много наших ребят осталось. Нужно им помогать, чтобы они понимали, что мы их не забыли. Может быть, к Павлу тоже съезжу.

— Я очень рада, что вы так настроены. Тем более, сейчас есть такие крутые технологии. Можно бионические протезы подобрать. Я даже видела людей, которые воюют с протезами.

— Поначалу я это всё принимал близко к сердцу. А потом ребята сказали, что на войне потерь не избежать, поэтому не нужно на этом зацикливаться. Я и не зацикливаюсь.

— А как на этом можно не зацикливаться? Вы же думаете о Леснике и Голосе?

— Я их вспоминаю и общаюсь с их родными. О них помнить надо. Просто не надо зацикливаться на том, что было. Нужно двигаться дальше. Мы их всё равно не вернём.

— А вы плакали?

— На войне? Нет. Там некогда плакать. Я почти всё время там без отпуска был.

— А в госпитале?

— Нет. Наоборот, радовался, что жить остался.

— Как вы думаете, в чём ценность человеческой жизни?

— Нужно её достойно прожить.

— Как можно достойно прожить на войне?

— Не бояться и оставаться человеком.

— Как на войне можно остаться человеком? Когда вы бросили кого-то «вытекать», по меркам мирной жизни это уже бесчеловечно. Или на войне какая-то другая человечность?

— Человечность там такая же. Просто на войне у тебя выбора нет: либо ты, либо тебя. А среди своих нужно всегда оставаться человеком.

— То есть человечность остаётся для своих, а для врага нет? Вы не смущайтесь, потому что вы далеко не первый из наших бойцов, от кого я это слышу.

— Как можно к врагу испытывать человечность, когда он тебя бьёт? Он же не будет испытывать человечность. Конечно, были моменты, когда украинцы сдавались в плен. Это тоже было под Лиманом. Мы их выводили в тыловые районы, допрашивали и отправляли в Россию. Были случаи, когда наши «птицы» выводили их с их же растяжек.

То есть мы раскидывали над их позициями листовки с призывом сдаться в плен. Кто-то сдавался, кто-то нет. Те, кто сдавался, подавали сигналы. Наши «птичники» 24 на 7 летали над ними и всё это видели. Если они добровольно сдаются, зачем с ними что-то делать?

— А если бы среди пленных оказался вэсэушник, который собирался вас добить, вы бы его пощадили?

— Пощадил бы. Он же уже был бы безвредным.

— Есть люди с руками и ногами, но они всё равно унывают. А вы не унываете. Почему?

— Я в целом человек позитивный.

— Всегда таким были?

— Да.

— А в детстве был какой-то момент, который вогнал вас в депрессию или когда вам было очень обидно?

— Нет. У меня было дворовое детство. Я и бегал, и дрался, и в футбол играл.

— Кем вы хотели стать в детстве?

— Военным. С самого начала. Мне нравилась форма и армейская жизнь. Потом почему-то решил, что хочу быть банкиром. В итоге после срочной службы пошёл на контракт и отслужил три года. Потом пошёл в гостиничную сферу, потом — в администрацию города.

— Где вы проходили службу по контракту?

— 291-й полк. В Чечне. Там красивые горы и хорошая погода. И люди всегда были доброжелательные.

— Вы не боялись туда ехать после двух кампаний?

— Чечня — это самый мирный регион на Кавказе. Даже когда я ехал на поезде до Грозного, мой попутчик на машине довёз меня до самой части.

— А на СВО вы встречали чеченцев?

— Нет. Но со мной служили два дагестанца. Боевые ребята, мировые мужики. Все разговоры, что кавказцы чего-то боятся — не про них.

— Видите, как интересно, что 20 лет назад мы с чеченцами воевали, а сейчас вместе — на СВО.

— А это к тому, что нужно двигаться дальше. Начальница в администрации города (я там был эксперт отдела контроля) зовёт меня работать обратно, но я уже привык к СВО и к ребятам. Я вот и думаю: либо вернусь в Химки, либо пойду инструктором на БПЛА.

— Почему только инструктором? Если вам сделают бионический протез, вы не сможете так же управлять БПЛА?

— На FPV точно нет, потому что на FPV-шном пульте тебе вплоть до миллиметра нужно ощущать сам стик.

— Я хотела уточнить, когда вы захотели стать военным?

— В пять лет. Потом отслужил срочку, год проработал на гражданке и подумал, почему бы не попробовать себя в военной сфере. Вот и подписал контракт.

— Мама не возражала?

— Возражала, поэтому я ей об этом сказал в последнюю очередь (смеётся).

— А когда вы впервые после ранения по-настоящему пришли в себя?

— В госпитале в Белгородской области. После того, как со мной связались и я посмотрел ролик, я увидел эти стены, и они показались мне знакомыми. А так я две недели был без сознания. Еще две недели у меня были глюки. А потом уже всё само собой прошло.

— А как мама узнала о том, что вы живы?

— Ей сразу после ранения позвонил командир взвода. Понимаете, я же буквально за час до ранения написал матери, что жив-здоров. А через час мама уже знала, что я ранен.

— А зачем ей так быстро сообщили о ранении? Чтобы молилась?

— Чтобы готовилась меня искать. Она потом говорила, что ей было не так просто меня найти, потому что нас постоянно перевозили. В итоге она меня нашла в Бурденко через несколько дней.

— То есть она прожила несколько дней, не зная, что с вами?

— Он сказала, что сначала ей хотелось плакать, а потом решила, что надо не плакать, а действовать.

— Вы помните, когда вы ей в первый раз позвонили?

— Она сидела рядом, когда я пришёл в себя.

— Вы подумали, что это глюк?

— Я её не сразу узнал, потому что она была в маске и в халате. Я был рад, что вижу её. Она тоже была рада, что я остался жив.

— Вряд ли она прямо так и сказала: «Сыночек, я рада, что ты остался жив». Мама же наверняка что-то другое сказала.

— У неё просто была радость в глазах, что я жив (смеётся).

— Я довольно часто бываю в госпитале, где вас оперировали. Меня запускают в операционную. Я стою над бойцами, которые лежат без сознания. Понятно, что они ни меня не запомнят, ни врачей не увидят. Я за них очень переживаю и всегда думаю: «А мама-то его и не знает, что он сейчас здесь находится между жизнью и смертью».

— Если командир знает, где находится раненый боец, он всегда об этом сообщает родителям. Точнее, он знает, в какой госпиталь сейчас повезли бойца, а в какой госпиталь его направят потом (в Москву или в любой другой город) — не знает.

Когда я пришёл в сознание и меня перевели в отделение, пришла женщина и сразу начала спрашивать мои данные и номер родных, чтобы сообщить, где я нахожусь. То есть на тот момент мама уже знала, где я.

— Вы помните первую мысль, когда стали приходить в себя и осознавать, что остались живы?

— Я был привязан. Мама говорила, что, когда я был без сознания, то постоянно дёргался. Меня привязали, чтобы я не упал с кровати. У меня была привязаны рука и нога. В этот момент у меня началась паника: «Где я?». Хорошо, что мама была рядом и сказала, что я в Бурденко.

— А когда вы увидели, что у вас нет второй руки и ноги, это вас не расстроило?

— Нет, потому что я сразу понял, что их уже не спасти.

— А какой самый тяжёлый день у вас был на СВО?

— Да там все дни сложные. Наверное, первый. Когда мы прибыли за ленточку, сперва стояли на второй линии обороны. Когда наша артиллерия начинала работать, противник начинал отвечать по нашим позициям. То есть я вообще не понимал, что происходит. Везде выстрелы, везде прилёты. Я просто в окоп засел и ждал, вдруг противник в атаку пойдёт. Мы даже не знали, что на второй линии стоим.

— Не потеряли вы от этого своей жизнерадостности? Не захотелось убежать?

— А как? Там же пацаны.

— Вы говорили, что на СВО все дни самые сложные. Но был же какой-то морально тяжёлый день? Например, когда я в госпитале работала, при мне умер боец — и я никак не могла к этому привыкнуть.

— Когда у нас начались первые потери. От первого отделения, где я начинал службу, три человека осталось из восьми. Я их всех помню. Кого-то даже не удалось оттуда вынести. Они до сих пор лежат там. Хотя ребята мне тогда сказали, что это не нужно принимать близко к сердцу.

— А как это можно не принимать близко к сердцу?

— Работать.

— То есть все замещается работой? Нужно забыть об эмоциях и о том, что было?

— Нет, об эмоциях в любом случае никак забыть невозможно. Они всё равно проскакивают. И ребята всегда друг друга поддерживают. Никто друг друга не бросает.

— А что вам снится?

— В последнее время вообще ничего.

— А ребята снятся?

— Нет.

— А как же вы о них вспоминаете?

— Когда по телефону общаюсь с командиром отделения. Мы с ним сейчас собираем гуманитарку для ребят.

— А о чём вы мечтаете?

— О мире. Чтобы всё побыстрее закончилось. Там же всё равно ребята гибнут.

— Но вы же уже семь месяцев находитесь в Москве, где спокойно.

— А привычки всё равно остались. Когда на улицу выхожу, «птичку» слушаю: жужжит или нет.

— Вы когда-нибудь сможете избавиться от этих привычек?

— Со временем — да.

— Как вы думаете, почему мы победим?

— Потому что у ребят — железный характер. За всё время, которое я там был, мы ни разу не отступали. Всегда держались до конца. Чтобы наши родные всего этого не увидели. Да, были ребята, которые шли за деньги, но у нас много хороших контрактников, которые не хуже мобилизованных.

— Но когда мобилизовали людей, многие же не понимали, за что они будут воевать. И воевать не хотели.

— Все, кто были рядом со мной, понимали, что надо идти. Если пришла повестка, ты должен помочь ребятам. Если мы туда не пойдём, они придут к нам. Наши родные увидят эту войну.

— То, что видят гражданские там?

— Там гражданских немного осталось, но они страдают очень сильно. Бывало, когда мы помогали гражданским, они были в шоке, потому что вэсэушники только мародёрили, а мы им еду и воду давали.

— Вы их жалели?

— А как иначе? У них просто не было возможности выехать оттуда. И потом, они же нам ничего не сделали.

— Это же было на Украине. Вы этих людей считали своими?

— Да. Они же разговаривали на русском языке.

— Вы сказали, что хотите всё равно продолжать участвовать в СВО, собирать помощь и выезжать туда. А о чём ещё, кроме мирного неба, мечтаете? Это для всех. А для себя?

— Обустроиться дальше в жизни. Получить протезы, посмотреть, на что я способен на этих протезах, и уже отталкиваться от этого. Если смогу собирать гуманитарку, буду собирать гуманитарку. Если могу свой опыт передать новым контрактникам, передам его.

— Извините, что в конце я вынуждена задать вам ужасный вопрос. Как вы думаете, почему хирургам нужно до последнего биться за жизни бойцов, даже если это может стоить им их жизни и здоровья?

— Потому что все имеют право на жизнь. Мы работаем там, они работают здесь. Спасать нас — это их работа. Благодаря им многие возвращаются на фронт, не боясь, что могут там же остаться. Потому что понимают: если нас ранят, нас спасут.