Июнь — особенный месяц для русской поэзии, он подарил нам Анну Ахматову (родилась 23 июня) и Арсения Тарковского (родился 25 июня). Разница между годами рождения — восемнадцать лет, но сами летние дни стоят вплотную друг к другу, как будто перекликаются.

ИА Регнум

Тарковский пришел к ней на встречу в начале 1946 года, в дом к их общему знакомому — переводчику Георгию Шенгели — на костылях. Тогда он передвигался с трудом после тяжелейшего ранения на фронте, из-за которого ему ампутировали ногу.

И один эпизод этого знакомства был почти театральным, чуть-чуть странным.

На стене у Шенгели висела прекрасная коллекция холодного оружия. Арсений Александрович, не удержавшись, взял в руки шпагу. И тогда Ахматова несколько тяжеловесно пошутила: «Кажется, мне угрожает опасность!»

Тарковский ответил любезно, но тоже, на мой взгляд, вычурно: «Анна Андреевна, я не Дантес».

Ахматова улыбнулась: «Даже не придумаю, как вам ответить».

«Придумаете в другой раз».

Вся сценка распадается на две равные части: чуть-чуть неловкую и натужно комическую и действительно смешную, легкую. Как будто он ей говорит: «Потом придумаете, как всё это превратить в bon mot».

Если дословно переводить с французского, то «превратите в хорошее слово». То есть остроумное замечание, удачную шутку, каламбур, крылатую фразу. Уберем ненужное нам сейчас значение «остроумие», оставим суть с построчным переводом: превратите в хорошее слово, то есть в настоящее слово, живое — а ведь именно этим и занимается поэзия: делает слово живым.

… Однажды Тарковский признался, что когда он рядом с Ахматовой, то у него немного замирает сердце. А Ахматова, говорят, носила в своей сумочке его молодую фотографию. Немного странная деталь — ведь не сын, не муж, не любовник. Но вот такая у нее была причуда.

Интересно, что и Марина Цветаева сильно была поражена тогда еще довоенным Тарковским, когда встретила его в Москве в 1940 году.

То свое знаменитое стихотворение-переделку про стол на семерых, где ей нет места, которое Цветаева написала по мотивам стихотворения Арсения Александровича «Я стол накрыл на шестерых», сам он в те годы не читал. Тарковский узнал о его существовании через много лет после гибели Цветаевой, и оно произвело на него впечатление, близкое к потрясению.

Он даже назвал произведение «голосом из гроба». И до конца своих дней корил себя за то, что не смог защитить или спасти Марину Ивановну от её трагического финала, посвятил её памяти целый цикл стихотворений.

Но вернемся к Ахматовой.

Тарковский ее почти боготворит, называет себя в своих письмах ее «поздним учеником». Думаю, Ахматовой это льстило. В ней вообще было то, что можно было бы назвать «поэтической гравитацией» — она умела это. Говорим: «Ахматова», и к имени сразу начинают притягиваться имена: Бродский, Рейн, из более старшей плеяды — Пастернак и вот тот же, но более молодой Тарковский.

… Опять замечу в невидимых скобках. Это был отдельный дар Анны Андреевны. Вот уже упомянутая, но никак не желающая уходить из нашего разговора Цветаева так не умела.

С ней было трудно.

Тарковский в мемуарном очерке «Пунктир» вспоминал, что Цветаева была в Москве после возвращения из эмиграции в остром пограничном состоянии, была уверена, что ее сын погибнет, как потом и случилось.

«Я ее любил, но с ней было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна. Мы часто ходили по ее любимым местам — в Трехпрудном переулке, к музею, созданному ее отцом… Марина была сложным человеком».

И дальше — очень показательное воспоминание, и это нам опять поможет вернуться к Ахматовой.

«Однажды она пришла к Ахматовой. Анна Андреевна подарила ей кольцо, а Марина Ахматовой — бусы, зеленые бусы. Они долго говорили. Потом Марина собралась уходить, остановилась в дверях и вдруг сказала: «А все-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина». И ушла».

Зачем это было сказано? Что имела в виду Цветаева? Ведь, по большому счету, это чуть ли не прямая обида: назвать Ахматову, которая всегда «ворожила», настаивала на своей магической сущности («я гибель накликала милым»), самой обыкновенной женщиной — это почти оскорбление.

Вот и Тарковский итожит свою мысль про эту тяжесть Цветаевой: «Она была страшно несчастная, многие ее боялись. Я тоже — немножко».

Анна Андреевна же была магнитом, и, видимо, одна несчастная женщина так и не смогла этот магнетизм простить другой.

… Когда жизнь Ахматовой оборвется, Тарковский тоже будет рядом. Именно он в числе еще троих литераторов будет сопровождать ее гроб, отправленный самолётом из Москвы в Ленинград.

Самолет подрулит близко к зданию аэровокзала, и встречавшим разрешат выйти на лётное поле. Один из свидетелей вспомнит, как выплыл из трюма — из багажного отделения — страшный, болтающийся в воздухе ящик, а на нем было написано «Не кантовать».

Ящик с гробом поставят в автобус. Найман заметит, как Лев Гумилёв, не обращая внимания на окружающих, будет повторять: «Мама, мама…» Они не виделись несколько лет. Из «Записок» Лидии Чуковской мы помним, что Ахматова тяжело переживала разрыв с сыном. Она даже за два месяца до смерти признается Чуковской, что ей передали слова сына: «Лёва был у Нины [Ольшевской] и сказал: «Хочу к маме».

Но слишком уж плотным кольцом обступили царственную Ахматову старательные доброжелатели: сына в больницу так и не пустят. Посчитают, что волнение от встречи повредит ее здоровью.

Ну а потом разыграется прям какая-то шекспировская интермедия.

Когда уже под Ленинградом, в Комарове, трое близких людей с Бродским в их числе, приедут на кладбище, они увидят, что могила еще не вырыта. Там будут стоять три могильщика, которые успели выпить. Они снимут дерн и скажут: «Ну, место очень хорошее, дальше — песок, белуга». Они так и скажут: «Белуга». Давнишнее русское кладбищенское выражение — так назывался белый песок.

Бродский достанет компас, обыкновенный, с трещиной на стекле, геологический старый компас, сориентирует могилу по сторонам света, с тем чтобы правильно положить, по-христиански, на восток головой. После чего скажет: «Копать вот так». И шекспировские могильщики начнут.

Второй раз Шекспир мелькнет в кладбищенских работягах на следующий день.

Нужен будет автобус на 10 марта, но в конторе за барьером будет сидеть девушка-служащая, которая сообщит, что на этот день все автобусы уже распределены и свободных нет.

Приехавший начнет настаивать, что он нужен для умершей писательницы Ахматовой и что 10 числа должна состояться в Доме писателей гражданская панихида. Но эффекта его слова не произведут никакого. Станет совершенно ясно, что фамилию Ахматовой девушка слышит впервые.

И тут опять на авансцену выйдут рабочие с кладбища.

— Кто умер? — спросят они.

— Известная писательница Ахматова.

— Ахматова умерла?! — воскликнет один из них. Он по-хозяйски зайдет за барьер и скажет девушке приказным тоном: «Выписывай автобус!»

— Нет автобусов, — сердито ответит та.

— Дура, это же Ахматова! Ты что, не понимаешь?!

После этого выразительного диалога девушка, вздохнув, достанет книгу бланков и покорно выпишет счет на транспорт.

Живой Ахматовой такой диалог бы понравился: она любила такие трагикомические сценки.

Кстати, рассказавший эту историю поинтересуется потом у могильщиков, знали ли они Ахматову и читали ли ее произведения? Нет, не читали, — ответят те, — но знаем, что есть такая писательница и что она много претерпела.

Думаю, все эти разговоры про автобус, про известную писательницу, про «а ну давай выписывай» велись громко. Как и положено в шекспировских пьесах.

… А вот Арсений Тарковский потом, над гробом, свои прощальные слова говорил почти неслышно.

Кто-то вспомнит, что это было потому, что он всё время безудержно плакал. А это очень трудно — говорить, когда ты плачешь: рот искажается, рот не слушается.

Тарковский плакал, когда говорил, Тарковский плакал, когда отошел в толпу — стоял там и плакал, всё еще плакал, не мог остановиться. И плакал не так, «как плачут взрослые мужчины, а горькими слезами, с лицом, как у ребенка, искаженным гримасой плача».