Гуманитарная миссия кислых щей. Военные записки одного дьячка, часть 10
30 января, примерно в полдень, дьячок Знаменской церкви села И-го Христофор Каменный, двигаясь по дороге между разбитыми населенными пунктами Марьинка и Красногоровка, сделал нешуточное теологическое открытие. Ехал он не один, а в сопровождении штабного писаря Ивана Лузгина, последний войдет в историю русской богословской мысли как свидетель случившегося открытия.
Предыстория следующая. О. Серафима вызвали в епархиию, и он уехал на несколько дней. На рейсовом автобусе из Донецка. А дьячка командование оставило в расположении батальона для выполнения особого важного задания.
Можно только удивляться многозадачности нашего комбата. Он вызвал меня утром и приказал готовиться к гуманитарной миссии. Первым делом требовалось сварить сорок литров щей на кислой капусте и с этими щами отправиться следующим утром в город Красногоровку. А затем вместе с местными волонтерами доставить гуманитарный груз в Великую Новоселовку, за Угледаром. Откуда комбат узнал про Красногоровку, мне неведомо. Видимо, кто-то ему сообщил, кто-то попросил, а он откликнулся. Ресурсы госпиталя при этом практически не страдали. А дьячок с писарем при этом не бездельничали, а несли службу и в каком-то смысле несли знамя «энского» полевого медбата по дорогам войны.
По вводным данным, в разбитом, существующем скорее призрачно, чем реально, городе Красногоровке после освобождения продолжали жить люди. Около ста человек. В чем они нуждались, у нас информации не было. Но идея накормить горячими щами со сметаной и хлебом настрадавшихся жителей казалась очень здравой и разумной.
За щами дело не стало. К вечеру они были готовы, а на следующее утро приобрели дополнительно ценный статус вчерашних.
Выезжали мы в сером рассветном молоке и добрались до окраин Донецка безо всяких приключений. Свернули на кольцевую дорогу, утренний серый туман сменился молочным дневным.
Связь по дороге была прекрасная, Лузгин дорвался до телефончика и жадно строчил срочные послания во все концы вселенной. В расположении госпиталя о такой роскоши и подумать было невозможно. На заправке мы дважды пили кофе — признак изящной городской жизни, — мы не могли отказать себе в этом неземном удовольствии. Но всё хорошее заканчивается. Кофе выпили, интернет упал. Асфальт закончился вместе с кофе и интернетом. Туман-молоко затягивал нас в себя как в омут. Мы пересекали границу, разделявшую две страны: мир-немир, жить-нежить.
Дорога, понятное дело, потерялась вдруг и вела в никуда. В никуда — это особенное пространство, «Внутренняя Монголия», у всякого человека она имеется. «ВМ» специально устроена не для разглядывания внешнего, а для обнаружения в себе греющегося, противно булькающего бульончика из страха, ляк, сомнений, странного до жути трепета, неуверенности в каждом шаге и звуке. Уазий прыгал из ямы в яму, пытаясь найти колею поровнее. На обочинах валялись разорванные в клочья противоминные тралы как скелеты высохших железных гусениц. Лишь несколько машин, забрызганных грязью по крышу и военных грузовиков встретились нам на пути.
Через полчаса из тумана выплыл перекресток. Два одинаковых проселка, встретившихся как будто случайно и равнодушно разбежавшихся в разные стороны. На перекрестке стоял разбитый гражданский ЗИЛ, вдоль борта натянута яркая вывеска «Дрова» и номер телефона в Донецке. Топливо, конечно, втридорога. Прямо под вывеской стояли двое цыганистого вида гражданских — мужчина и женщина. Он жарил на мангале мясо, а она раскладывала на столике завернутые в целлофан хлеб, колбасу, пироги, печенья и чай. Пир посреди нигде. Трактир без стен на юру. Торгаш с дровами плевать хотел на войну. Трудно было пройти мимо. Я вышел к торговцам, захватив с собой термос как предлог. Мне просто хотелось постоять рядом с огнем, поговорить с живыми людьми. Спросить о какой-нибудь ерунде.
Цыгане встретили меня настороженно.
— Почем чай? — спросил я.
— Сто рублей стакан, — ответила женщина.
— А если мне просто кипяток нужен, то он почем?
— Нам не разрешают просто кипяток продавать. Мы люди подневольные, — ответила женщина. И принялась суетиться вокруг стола, прикрывая продукты пленкой от вездесущей сырости.
— А шашлык сколько?
— Восемьсот, — буркнул мужчина и простуженно шмыгнул носом.
— Да, ладно, — сказал я, завороженно разглядывая, как светятся раскаленные угли, подернутые пепельным серебром, как они шипят под капающим жиром, как поднимается над мангалом дым, как подпрыгивает на вскипевшем чайнике крышка. Мне казалось, что все эти вещи необыкновенно красивы, а я этой красоты никогда раньше не замечал. — Мне не нужен чай, — сказал я. — Только кипяток, но я готов заплатить как за чай.
Женщина недоверчиво посмотрела на меня, подошла к мангалу и сняла чайник с огня. Налила в бумажный стакан — дважды — вылила в мой термос. Горячий пар от кипятка тут же исчезал в сыром воздухе.
— А вот такая шапка, как на вас, сколько стоит? — спросил мангальщик, хлюпая носом.
— Моя не продается, — ответил я. — Это подарок.
— Жаль, — сказал мангальщик, — мою украли.
— Мы тут стоим за 27 тысяч, — зачем-то сообщила женщина.
— Болеем оба. Но куда деваться? — сказал мангальщик и принялся поворачивать шампуры. Разговоривать было больше не о чем.
Как же хотелось дьячку Христофору никуда не ехать, а остаться стоять над огнем, переворачивать мясо с боку на бок и кормить путников. «Кипяток должен быть бесплатным», подумал он, поблагодарил и отправился к машине. Женщина вытащила из коробки два нереализованных чайных пакетика и отложила их в пустой стакан.
2.
Иван Лузгин сел за руль, и мы тронулись дальше. Прямо, сквозь туман, доверясь дороге как размотанному клубку ниток из сказки. Кто-то его оставил для нас, чтобы не заблудиться. Через десять минут въехали в Марьинку.
Сколько бы человек ни говорил про свободу и ни стремился к ней, а жить без границ он физически не может. Границы нам нужны как воздух, хоть это и звучит глупо. Где у воздуха границы? Но иначе наша «Внутренняя Монголия», наша внутренняя жуть сожрет нас, вернее, расширится настолько, что порвет изнутри.
И тут у нас с писарем Лузгиным случился философский диалог.
— Въехали в Марьинку, — произнес он. — А Марьинки нет. Невозможно въехать в то, чего нет.
— Тогда где мы? — спросил я, и мы оба замолчали.
По дороге не было ни одного жилого дома, ни одной живой души. Ни человечьей, ни собачьей, ни птичьей. Только развалины, останки, искореженные стены, куски неба в проемах окон, проваленные крыши, груды кирпичей.
Но надо признать, что во всей этой безжизненности было что-то завораживающее. Уродливое, безликое и кричащее сквозь немоту. Что-то такое, что требовалось прочитать. По немым губам.
— Если здесь все мертвое, — продолжал Лузгин, — зачем мы называем это место живым именем?
— По инерции, — сказал я. — Памяти куда деться? Она в себе носит другую Марьинку. Мы сейчас едем по улице Дружбы народов, если что.
Звучало как издевка.
— Как-то же надо называть, давать имя месту, по которому двигаешься. Ты же живой человек, — сказал я.
— Живое с мертвым разве соединяется? — сказал писарь Лузгин.
— Первому человеку на Земле дано было царственное право, — сообщил образованный дьячок, — наречение имен всему на Земле. Мы и сейчас этим Адамовым правом пользуемся. Называем Марьинку Марьинкой.
— Это не Марьинка, а космос, — заметил Лузгин, поворачивая голову из стороны в сторону. — Ни жизни, ни дыхания, какая-то чертова черная дыра.
— Но даже сейчас, когда просто едем сквозь, мы пытаемся ее собой оживить и заселить.
— А если остановимся, черная дыра нас поглотит.
— Когда мы что-то называем, — с умным видом заметил дьячок, — даем этому «что-то» имя, мы пытаемся обрести устойчивость и сознание. Задаем жизни границы, чтобы в них жить.
В этот момент, нам навстречу выкатился погрузчик с разбитым танком на платформе. Пытаясь уступить ему дорогу, Уазий вильнул вправо, цепанул обочину и съехал обратно в колею. И поначалу мы ничего и не почувствовали. Ехали еще несколько минут, не замечая, что с автомобилем что-то случилось. И только когда машина начала явно заваливаться на один бок, как хромая утка, Лузгин дал по тормозам и остановился.
Мы вышли на дорогу — на ту самую улицу Дружбы народов, если верить карте. Заднее правое колесо сдулось полностью, диск наполовину утопал в жидкой грязи. Из черной дыры повеяло неземным холодом. Изнутри кабины Уазия мертвая Марьинка выглядела все-таки чуть более живой. А теперь космическая тишина ее улиц заползала внутрь нас ничем не сдерживаемая. На радость «Внутренней Монголии».
— Домкрат и ключи у нас есть? — громко вопросил Лузгин.
Дьячок выдержал паузу и произнес мужественным упавшим голосом:
— Нет.
Лузгин посмотрел на дьячка сверху вниз.
— И что Бог велит делать в таких случаях?
— Молиться, — ответил дьячок.
— Я имел в виду, что Он велит сделать с водителем автотранспортного средства, который про…бал инструмент?
Дьячок сконфуженно промолчал. Ему хотелось ответить, что Бог простит и все такое. Но это совершенно не подходило к ситуации. Мертвая Марьинка милости к падшим не испытывала.
И дальше случилось вот что. Мы стояли посреди дороги и удрученно смотрели то на небо, то на разрушенный город. Сами себя мы выручить не могли. Дьячок вслух молился Николаю-угоднику. Лузгин слушал и не перебивал. Сколько прошло времени, не помню. Тянулось оно мучительно долго. Совесть жалила дьячка мучительно остро. А Лузгин испытывал приступ мучительного бессилия. И, видимо, не менее мучительное желание настучать по бестолковой башке дьячка. И тут из тумана выползла «буханка» с красным крестом на боку и табличкой «300» на лобовом стекле. Лузгин поднял руку. «Не остановится», — подумал маловерный дьячок. Буханка поравнялась с нами, проехала метров тридцать и остановилась. Лузгин побежал к машине и вернулся. С домкратом и связкой баллонных ключей!
Это было похоже на спасение. Но таковым не являлось. Потому что все три ключа не подошли.
Картина стояния у Марьинки повторилась. Дьячок молился. Лузгин с ключами в руках слушал. Пошел дождь. Со стороны Красногоровки показалась фронтовая «шулдыжка» — неопознаваемое транспортное средство для «покатушек» вблизи лбс — без дверей и куском толстой резины вместо крыши. Лузгин поднял руку. «Пристрелят», — подумал маловерный дьячок. Шулдыжка затормозила метрах в десяти перед Уазием. Лузгин отправился на переговоры и вернулся с ключом на 22.
Это было похоже на спасение. Мир вокруг мертвой Марьинки, оказывается, был заполнен добрыми людьми. Космос переставал быть черной и немой дырой. Но спасение медлило исполняться. Болты закисли и не откручивались. Нужен был рычаг. Как Архимеду, чтобы провернуть земной шар, а нам — пять несчастных закисших болтов.
Начался третий акт балета «Два марьинских гуся в ожидании лося».
Дьячок запел «Царю Небесный». Лузгин пил кипяток из крышки термоса и слушал. На этот раз ангелы что-то не торопились. Прошло двадцать томительных минут. Было от чего предаться унынию. Мертвая Марьинка незаметно заползала в печенки. Холод начинал пронизывать до костей. И тут на дороге показался мамонт в кольчуге. Камаз с «мангалом» на горбу пришвартовался рядом с нами, как ледокол рядом с шаландой.
«Не может быть у него такой штуки», — подумал маловерный дьячок. Лузгин без слов продемонстрировал водителю балонный ключ и покачал локтем вверх-вниз. Водила полез под сетку мангала и вытащил оттуда, как из-за пазухи, кривую загогулину — полую железную трубу, явно участвовавшую в покорении Крыма при Екатерине II.
Теперь уже спасение просто дышало нам в лицо. Сомневаться в нем мог только полный идиот.
— А вы говорили, Бога — нет! — брякнул Лузгин.
— Я? Когда ж я мог такое сказать?
— Шучу. Мир не без добрых людей…
Лузгин бросил туристическую пенку на дорогу прямо под колеса, в грязь и полез устанавливать домкрат. Помощь бестолкового напарника ему не требовалась.
Дьячку Христофору оставалось только предаться любимому занятию — созерцательной бездеятельности. То есть ни к чему не обязывающим раздумьям.
3.
Он был не настолько глуп, чтобы шастать по взорванному городу. Он шел строго по дороге, не уклоняясь и не выходя за обочину. Останавливался на перекрестках, долго смотрел на взорванные дома, в глубину кривых и разбитых улиц. Где-то там на Христофора Каменного и снизошло, и накрыло. Он бросился бежать к Уазию, словно пораженный мыслью.
— Что такого в этой Марьинке, что вызывает страх и оторопь? — кричал он Лузгину еще на подходе. — Ну, пустота, ну, разруха, отсутствие жизни. Не совсем так. Здесь что-то есть, что-то присутствует. Что-то условно живое, что мы способны осознать даже на своем уровне чувств. И это живое в то же время глубоко противно нашей природе. Здесь живет Ложь!
Лузгин вытащил руку, нащупал кусок битой дорожной плитки и втянул его обратно под Уазий.
— Как это? — спросил он глухо.
— Ложь о Марьинке, — сказал дьячок. — Мы видим не город, но фантом. Груда кирпича — мусор. Но когда кирпичи лежат в границах бывшего дома, части крыши на бывших кирпичных стенах, когда упавшие изгороди смотрят на бывшие улицы, когда бывшие улицы сохраняют свою линейность, бывшие кварталы — сетку, бывшие дворы — очертания, бывшие площади — простор, когда колея в грязи продолжает называться улицей Дружбы народов, это — все еще живой Город, вывернутый наизнанку. А изнанка, да будет тебе известно, синоним Преисподней!
— Значит, мы в Преисподней? Что это на вас снизошло? — проворчал Лузгин. Ему было не до преисподней.
— Именно, это я и хочу сказать! — выпалил дьячок, — Здесь так страшно, хотя ничего и не происходит, что всё холодеет внутри и сжимается. И при этом горит, как сухой лед, синим пламенем.
— Где горит? — переспросил Лузгин.
— Внутри, в животе, — уточнил дьячок. — Смотришь на развалины, а зубы сами собой сжимаются, словно их в тисках давят. Не замечал разве?
— Есть немного, — ответил лежавший на спине Лузгин.
Ему никак не удавалось установить домкрат под уазичий мост, чтобы он стоял устойчиво, а не вдавливался в грязь.
— Где подобное случается с человеком? — продолжал рассуждать Христофор Каменный. — Когда холод и жар одновременно, когда ничего не происходит и не движется, а душа мучается, горит, да еще случается скрежет зубовный?
— Вы меня спрашиваете?
— Тебя, Иван Лузгин.
— Я не знаю.
— А должен был бы, — назидательно воскликнул дьячок. — Это место и есть — пре-ис-под-няя. «Тьма внешняя… печь огненная… там будет плач и скрежет зубов». Это слова Христа об участи грешников.
— Вроде никто не плачет, — заметил гностически настроенный писарь.
— Здесь всё плачет: камни, деревья, земля.
— Ну, предположим. К чему всё это?
— Сейчас поймешь. Это было бы просто замечанием, ни к чему не обязывающим. Но… Я маленький, тщедушный человек, мне страшно здесь, и я борюсь со страхом, молюсь Иисусовой молитвой. «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя». И чем внимательнее я это делаю, тем яснее вижу, что происходит с душой.
— Вы, Христофор Максимович, еще и ясновидящий, — проскрипел из-под днища Лузгин, отдуваясь и матерясь на уползающий домкрат. — И что с ней происходит?
— Она слышит и идет, — торжествующе сообщил дьячок.
— Куда?
— Внутрь этой молитвы, она заходит в нее, словно в дом, прячется за Имя Господне, как за стену, которую невозможно разрушить. И уже не страшно. Тьма внешняя не может ее достать.
— Я не очень понял, если честно, — признался Лузгин, — у меня тут домкрат, сволочь, елозит.
Но дьячка Знаменского храма Христофора Каменного было не остановить.
— Преисподняя не где-то там, она здесь. Она — наша изнанка. Присмотрись и увидишь. Мы с тобой сейчас находимся в перевернутом мире. Мы видим его изнаночную сторону. Война всё обнажает до предела. Тот, кто увидит смерть, сразу умрет. Мы же с тобой в аду и при этом живы!
На этих словах Лузгин, извиваясь как гусеница, вылез из-под автомобиля. Вид у него был преисподненский: штаны, куртка, руки, шея, лицо и даже волосы — всё было измазаны глиной, землей и копотью. Шахтеры из забоя выходят чище, чем явился на свет Божий писарь Лузгин.
— То-то я смотрю, — сказал он. — Вы, Христофор Максимович, тени не отбрасываете. Точно в аду. Зато я подвесил колесо. А вы можете начинать болты откручивать. Для спасения души.
4.
Двигаясь к цели, наша героическая гуманитарная миссия кислых щей и представить себе не могла, что ее ожидает в Красногоровке.
А в Красногоровке больше нет верещагинского памятника «апофеозу» войны. Раньше сюда свозили разбитую тяжелую технику. Вся площадь была уставлена обгоревшими железными монстрами. Танки и самоходные артиллерийские установки всех мастей щерились в небо разбитыми пушками, расползались рваными гусеницами, сорванные башни лежали друг на друге, как жуткие, совсем не детские кубики. Когда мы с Лузгиным въезжали в город, площадь оказалась пустой. На краю пыхтел погрузчик, на нем последний танк, укрытый брезентом, и парни-ремонтники обвязывали ржавую тушу тросами.
Нас ждали. В черной и, как здесь принято в любую погоду, вымытой до блеска легковушке сидела дама с очень строгим лицом. Координатор нашего мероприятия. Активистка из числа оставшихся в городе и переживших все боевые действия. Женщина, которая ничего не боялась. Звали ее Анна Ивановна.
Почему-то от одного ее взгляда мы с Лузгиным начинали чувствовать себя виноватыми во всем. С самого начала мы не оправдали надежд. Оказывается, здесь ждали то ли депутатов Государственной думы, то ли помощников Верховного, которые должны были доложить президенту РФ о творящихся безобразиях в давно освобожденном городе. Уже год как, а мирной и человеческой жизнью здесь не пахло. Но внешний вид измазанного грязью Лузгина и телячьи глаза дьячка никак не соответствовали образу важных госмужей.
— Кто ж вас таких сюда прислал? — разочарованно воскликнула Анна Ивановна на второй минуте знакомства.
Мы не стали объяснять женщине, что приказ у нас от товарища комбата и что хорошо было бы как-то с претензиями повременить.
— У нас тут щи, — гордо заявил дьячок Христофор, почему то уверенный во всепобеждающей силе кулинарии над человеческой суетой.
— Да никому не нужен ваш борщ! — запальчиво воскликнула Анна Ивановна. — У нас тут любая хозяйка на плитке приготовит такой борщ, что вы язык проглотите. Мне надо, чтобы у нас тут жизнь началась!
И тут начался мощный и отчаянный монолог женщины об устройстве ближайшего мироздания, то есть обо всем на свете и ни о чем конкретно. Анна Ивановна относилась к тому типу малороссийских женщин, которые ведут речь примерно, как ведут себя артиллерийские установки «Град» — то есть очень громко, очень шумно, доходчиво, сразу о многом, но почти безадресно, по площадям, никого не жалея, и в итоге совершенно не понятно, какую цель собираясь поразить.
Мы стояли под градом Анны Ивановны и смиренно ждали, когда закончится обстрел. Женщине надо было выговориться. Она пересказывала всю свою жизнь за последние несколько лет. Никакая книга о человеческом страдании не смогла бы вместить одновременно столько историй. Но книга Анны Ивановны вмещала.
Здесь были «наши и не наши» во всех возможных хитросплетениях, жизнь под обстрелами, погибающий на глазах родной город, уехавшие дети, разрушенный дом, жизнь с курицами и глухим петухом в подвалах, контузии, бессонница, работа в Донецке на заправке, хождение по кабинетам власти с требованием начать восстанавливать жилье, снова про детей, живущих на той стороне, про деньги, которые ей выслали, чтобы уехать, а они с мужем купили автомобиль, чтобы остаться, про горожан, которые не ценят ее усилий, про горожан, которые выйдут на нас с дубинами, если мы не пообещаем им конкретных изменений к лучшему, про несправедливость и подлость, про волонтеров, работающих на собственный кошелек, и про заезжих благодетелей, которые только фотографируются и смываются, про гумгруз с детскими колготками, когда ни одного ребенка в Красногоровке нет. И т. д. Дружественной встречей вокруг «борща» здесь не пахло.
Остановить Анну Ивановну было невозможно. Мы получали «на орехи» за все беды и невзгоды, прошлые, настоящие и будущие.
— К людям-то мы поедем? — вклинился наконец Лузгин, — а то у нас от комбата приказ.
— Ладно, — согласилась Анна Ивановна. — Следуйте за мной, но я вас предупредила.
Мы проехали один или два квартала, завернули во двор с пятиэтажками. Возле ближайшего подъезда стояли и сидели несколько стариков.
— Говорили, что человек пятьдесят придет, — заметил писарь. — Для кого же старались?
Никто с дубинами на нас не выходил, конечно. Но история повторилась. Люди собрались вокруг, смотрели с надеждой, которую иначе как кислой не назовешь.
Одна только Анна Ивановна обнаружила неожиданный и неуместный оптимизм.
— Вот! — обратилась она к подошедшим. — К нам приехали государственные уполномоченные лица из Москвы. Они собирают информацию о наших нуждах и передадут сведения центральной власти.
Важные государственные лица посмотрели друг на друга.
— Моченые уполномоченные, — негромко сказал Лузгин.
— А еще они привезли нам борща, — добавила Анна Ивановна. — Кто хочет, может получить.
— Да не борщ это, а щи! — воскликнул уязвленный дьячок. — Мы хотели вас накормить. Но мы, конечно, не очень государственные м…
— Скажите, а автобус когда-нибудь запустят?
— Почему магазин не открывают?
— В повалах до сих пор трупы лежат, и никто их не вывозит.
— Вы знаете, сколько стоит хлеб в Донецке и у нас?
— Нам бы аптеку, хоть раз в неделю.
Посыпались тихие и беззлобные упреки. Люди пришли на нас посмотреть, как на старый и бесполезный аттракцион. Анна Ивановна сопровождала вопросы рассказом, как она устала и не имеет возможности выспаться, но скоро опять поедет обивать пороги чиновничьих кабинетов. Она возмущалась, что «жильцы» из бывшей 12-й квартиры убрали какую-то стратегическую лавочку, а завтра должны приехать два врача. «Что за народ у нас?» — возмущалась она.
Народ, постояв немного и насмотревшись на «уполномоченных», начал тихонько расходиться по своим норам и подвалам. Аттракцион со щами никого не интересовал.
— Я себя чувствую прокисшим борщом, — сказал Лузгин, когда двор опустел.
Дьячок Христофор ничего не сказал.
5.
Пришлось уезжать несолоно хлебавши. Мы вернулись к перекрестку возле Марьинки. Здесь нам предстояло встретиться с донецкими волонтерами.
Цыгане, муж с женой, как и утром, стояли на дороге с пирогами и шашлыками.
— Может, и нам подзаработать? — предложил писарь Лузгин, разглядывая картину в окно, — встанем напротив, разогреем щей, будем кормить вояк?
— Почем тарелка щей, господин трактирщик?
— Полста.
— Мироед. Что мы скажем товарищу комбату?
Ответа не последовало. Мы оба думали о том, что, провалив миссию, тем самым не выполнили приказ командира.
Из тумана вынырнул крошечный «бусик», битком забитый пакетами с едой, фруктовыми ящиками, бензиновыми канистрами и одним генератором. Волонтерами оказалась семейная пара, Паша и Алла из Макеевки. Мы коротко познакомились. И дальше всё превратилось в какой-то бесконечный легкий сон. Летели в степи между разбитыми и замолкшими селами-гнездами две птицы, приземлялись, отыскивая живых и согревали всем чем могли. Справа от нас текла речка Кашлагач, а за ней, на холме, вставал город-призрак — Угледар.
Он похож на улей, в котором нет стенок, а все соты до одной стоят пустые, словно из них ураганом выдуло мед. Удивительно, но в каждом селе-гнезде кто-нибудь да находился, кто-нибудь да жил, один, другой, третий, спрятавшись между развалин во хатках-времянках, сараях-полуземлянках. Жизнь здесь еле теплилась, и Алла с Пашей не давали ей погаснуть. Каждая буханка хлеба с кусочком сала, батарейка для фонарика, оранжевый апельсин, банка с бензином сообщали человеку, что он как будто не зря держится за свой клочок земли. Можно было уехать в ПВР, жить в тепле и сытости, но здешние выбирали себе самую незавидную долю.
Не думали мы, что попадем в такое. Жизнь в полевом медбате не давала поводов для частых встреч с местными. Лузгин ехал молча, сосредоточенно вглядываясь в степь за Кашлагачом.
В Новоселовке мы оставили половину продовольственных наборов, фруктов и постельное белье. В пакетах с подушками и одеялами, присланными с Поволжья, лежала рекламка компании производителя. На картинке рыжая девушка в летнем платье, сверкая белыми зубами валялась на стоге сена и жевала травинку. Лузгин вдруг пропал на несколько минут и вернулся мрачный.
Мы перетаскали всё привезенное в подвал одного из уцелевших административных зданий. Перелили щи в алюминиевый молочный бидон. Тридцать человек жили в этом подвале. Поехали дальше.
— Что-то вы притихли товарищ штабной писарь, — сказал дьячок.
— Не думал, что такая мелочь может подействовать, — сказал писарь.
— Какая мелочь?
— Пошел отлить за забор, там у них отхожее место, в будку лезть не хотел, зашел за нее. Отливаю, приглядываюсь, нет ли лепестков в мусоре. И замечаю, что мочусь прямо на могилу. Холмик проваленный, крестик из двух штакетин, имя фломастером. Осенью еще погибла. В ее же огороде и закопали. Стыдно-то как…
— Имя запомнил?
— Нет.
Вторую половину продуктовых наборов отвезли в южную часть Новоселовки, передали на хранение доброй глухой женщине, которая «читала» нас по губам. Пока таскали продукты, она без всякого раздражения или осуждения говорила, что дроны каждую ночь прилетают и бьют то по госпиталю, то по магазину, то по домам. Но жизнь налаживается, и уже два человека на их улице получили пенсию.
— Нас тут цыгане всех облапошили, — рассказывала она, — появились вдруг перед Новым годом. Лавки две открыли. Торговали всем подряд. Потом всем пообещали, и нам, и солдатам, привезти новых газовых баллонов. Забрали старые как бы на замену и карточки с деньгами. И след их простыл. Ох, ловкий народ! — говорила она и улыбалась беззлобно. — Всех нас с носом оставили. Зато пока они стояли, ни одного дрона не прилетало. Только ушли, всё заново началось. Не иначе, чудо какое.
Последний адрес, куда Алла и Паша везли помощь, находился в самом центре села. Они долго звали через забор, долго никто не откликался. Наконец из-за мешковины, заменявшей дверь, показался молодой человек, он отворил калитку и повел нас в дом. Дом не дом, а закуток вроде чулана — что сохранилось. Там, в черной безоконной норе стояла кровать, на которой лежала пожилая женщина. В ближнем углу дымила сырая печь. Женщина узнала Аллу с Пашей. И, приподнявшись на подушках, заголосила на украинском громко и жутко:
— Обьимите мене! зигрийте мене, пожалуста! Хочь би ковтка гарячой води! Не можемо бильше, шо це за життя!
И Алла отвечала ей:
— Що ти бабуся, ридна, не плач! Мы привезли тебе поисти, теплий спальник и пальник, грошей тоби люди прислали.
Паша протягивал ей пятитысячную купюру.
— Грошей не треба! — испуганно, как от огня, отшатнулась женщина. — Не треба грошей! Дайте мени трошки тепла! Ми вмираэмо…
Она голосила и плакала сухими глазами, всхлипывала и терла, терла друг об дружку почерневшие ладони.
— Що ти, що ти, — бормотал молодой человек, показывал рукой на печь, не обращая внимания на крики матери. — грубка сильно димить, начал ии розтоплювати, а вона димить и дихати важко. Нам би до весни дожити до тепла… димить немилосердно.
Паша пытался отдать деньги парню, но и он испуганно смотрел на красные бумажки, мотал головой и повторял как заговоренный:
— Не треба, не треба гроши!
Оставив вещи и продукты, мы вернулись к калитке. Парень по привычке накинул дверной крючок в петлю и молча ушел, не оглядываясь.
6.
Возвращались — летели, чтобы успеть до темноты. Всю дорогу молчали и только когда подъезжали к Волновахе, Лузгин вдруг спросил:
— Как у греков называется река, которая в аду течет?
— Кажется, Стикс, — вспомнил дьячок.
— А у нас?
— Что у нас?
— Есть такая река?
— Не слышал.
— Есть, — тихо сказал Лузгин, — она называется Кашлагач.
Мы не успевали до ночи вернуться в батальон. Вставал вопрос о ночлеге, Паша и Алла предложили поехать к ним. Мы согласились, не раздумывая.
В самом начале Макеевского шоссе есть старая заросшая акациями балка. На северном склоне две или три улицы с бараками, которым по сто двадцать лет каждому. Когда-то здесь находился поселок шахты им. Б-ва. Наше семейство занимало полдома 1912-года постройки — шахтерское наследство — белую мазанку с глиняными стенами и угольной жужжалкой в качестве утеплителя. Имелся и свой крошечный сад-огород с кучей построек — курятник, угольник, гараж, сарайчики и проч. Эта столетняя халабуда-ковчег ничем не отличалась от увиденных сегодня за Угледаром. Только одним.
Дворик вокруг мазанки был чрезвычайно густо заселен. Добром человеческим — кирпичами, шифером, лестницами, кусками кровли, железными уголками, каменной плиткой — вечная стройка и вечный склад — всему место нашлось, включая две ванные посреди грядок. Поверх всего, поверх крыш сараев, карабкаясь по железным столбам, росла старая виноградная лоза. Разноцветные коты и кошки повыпрыгивали из всех щелей и углов, атаковали наш Уазий: что хорошего привезли с собой?
А мы привезли только щи, которые за этот день проделали больше трехсот километров по донецкой степи и никому толком не пригодились. Мы развели костер в таганке и поставили котелок со щами на огонь. И вдруг пошел снег. Сквозь дым, сквозь туман, сквозь сумрак ночи дорожки сада покрывались белыми цветами.
Нас уложили спать на кухне, свободного места в доме больше не было. В семье Аллы и Паши росло семеро детей. Дьячок не спал и думал о том, что эти люди, Паша и Алла, уже четыре года ездят по разбитым селам, ищут и спасают людей. Откуда они берут силы творить добро, не задумываясь об этом? И никто, кроме самого Бога, не дал бы ответа на этот вопрос.
Иван Лузгин тоже не спал, хотя у себя в медбате вырубался раньше, чем голова касалась подушки.
— Христофор Максимович, — позвал он. — Вы спите?
— Нет, — отозвался дьячок.
— Вы мне про преисподнюю в Марьинке что-то сложное буровили.
— И?
— А сегодня Паша рассказывал за ужином, как наш советский танк в 1943-м году заехал вот в этот самый дом к его родной бабке и стрелял по немцам из окна. Он потом всё детство затирал следы от гусениц на деревянном полу. А они всё проступали и проступали.
Лузгин поднялся на локте и посмотрел на лежащего под столом дьячка.
— Это какая-то вечная история, да? Война, мир, танки в окошке. Но если есть ад на земле, то должен быть и рай. По логике.
— Насчет рая на земле вопрос более чем спорный, — ответил дьячок, — все его поиски завершались большими неприятностями для человечества.
— Серьезно? — изумился Лузгин. — Значит, не там искали. Если ад — это вывернутая наизнанку жизнь, то рай там, где жизнь возвращается к самой себе. К своему прежнему естественному виду.
Они замолчали. Христофор, затаив дыхание, ждал, что скажет его товарищ.
— Мне кажется, я видел сегодня рай, — сказал Лузгин.
— Где же это? — изумился дьячок.
— Я и сейчас его чувствую. Он здесь. В этой избушке. В этой большой семье, в кошках, среди винограда и снега. Мне кажется, что он у меня на губах, я чувствую его вкус.
— Какой он? — спросил дьячок, зажмурясь.
— Рай — это милосердие, — сказал Лузгин. — Сердце поет, вы слышите?
Дьячок Христофор Каменный думал меньше секунды и произнес:
— Слышу.
На улице за окном горел фонарь. Снег всё шел и шел. И обещал назавтра сугробы, белый Кальмиус и терриконы в заячьих шапках.
- Генштаб РФ создал зоны сплошного огневого поражения — 1456-й день СВО
- Совет мира в США закончился дракой протестующих с охраной Алиева — СМИ
- В московском метро мужчина повалил девушку и попытался ее ограбить
- Уникальная операция спасла жизнь пациенту с тяжелым онкозаболеванием
- Миллион на идею: идёт приём заявок на шестой сезон проекта «Твой Ход»