Записки дьячка Знаменской церкви Христофора Каменного, в которых он продолжает рассказывать о путешествиях по фронту вместе с писарем медбата Иваном Лузгиным, который боялся войны, высоты и темноты, но очень любил командира — доброго товарища комбата.

DPA/TASS

В госпитале города Старомлыновска отец Серафим служил зимой прошлого года. А я привозил к нему «в гости» священников для совместных поездок по фронту.

В январе положение госпиталя было угрожающим: опасность ракетного удара объявляли чуть ли не каждую ночь, весь персонал и раненых эвакуировали, досыпать утренние часы приходилось кто где и во что горазд. Но никто не жаловался.

В соседнем Славомлыновске госпиталь разнесли вдребезги: я ночевал в машине, укрывшись бушлатом и телогрейкой. Спал, нужно признать, безмятежно. А утром кипятил чай на горелке, колбасу с хлебом резал, устроив завтрак на старой железной бочке из-под краски.

1.

Однажды за этим занятием меня застал работник больничной котельной, дядя Коля. У него, как полагается, была своя резиденция — каморка за стеной больничного гаража. Там было тепло, пахло старыми трубами, железом, куревом, ворчал закопченный чайник и даже радиоточка на стене что-то булькала, сама для себя. Самые мирные звуки на земле, нерушимое тепло и покой.

Я прижился у котельничьего дяди Коли на диване, он уходил вечером и оставлял мне ключ. Почему-то казалось, что тратить «Хаймерс», бомбить котельную и гараж никто не станет. А утром в каморке собиралось военное духовенство — собор замёрзших и злых от рваного сна отцов. Они чаяли чая, грели руки об эмалированные кружки и хрустели свежей колбасой, порезанной огромными ломтями.

Жизнь возвращалась.

Отец Серафим отправился прямиком в госпиталь, я же предложил Лузгину пойти в гости к котельничьему.

Дядя Коля был не один, принимал гостей. На диване у окна сидел молодцеватый, голубоглазый дядька — военный, с ног до головы в мультикаме, в шевронах с танком, крестом и ангелом. На голове — скуфейка модного греческого покроя.

Я сообразил, что перед нами священник. На столе лежал хлеб и порезанное сало, хозяин с гостем пили чай и смотрели телевизор. По новостям показывали Аллу Пугачёву. Я ещё из-за двери услышал голос: «Я её несколько раз исповедовал и причащал. Вообще она баба ничего, пытливая. Говорила мне: отче, сердце в печали, подскажи, как с мужем жить в согласии? А я ей: совершенное послушание и воздержание. Но, вообще, у нее есть один тайный порок…»

На наше появление дядька в скуфеечке пружинисто поднялся, взмахом головы откинул прядь светлых волос со лба и воскликнул, расставляя руки, как для старых друзей:

— Милости просим, отцы и братия! — и представился: Священник Амвросий, Тихоокеанской епархии, позывной — Капеллан Тит.

Несколько оглушенный, я подошёл под благословение. Амвросий-Тит живо подставил мне руку для целования. Лузгин, незнакомый с церемонией, замешкался.

— Проходите, проходите, — пригласил Амвросий, словно он и был хозяином котельной. — У нас здесь пир — умягчение сердец и утешение живота.

Когда он возвращался на своё место, успел посмотреться в маленькое висящее на стене зеркало.

Я обнялся с дядей Колей. Лузгин сел в углу на табуретку-вертушку, автомат положил на колени и стал похож на сгорбившегося аиста на высокой ноге посреди болота.

— Не буду спрашивать, какими судьбами, — продолжал весело тараторить Амвросий-Тит, — все мы на службе у Христа, но про военную тайну не забываем. Я, собственно, только что вернулся из одного подразделения, в донецком аэропорту. Служили Литургию и исповедовали наших воинов. Прямо под обстрелом. Скажу вам, жесть. Сам-то я не робкого десятка, восемь лет с морпехами. Много повидал и чёрный дан имею, но такой плотности огня, как там, еще не встречал. Но ничего, с Божьей помощью, молитвой Иисусовой врага-демона борем.

Дядя Коля достал две кружки, налил чая и предложил нам с Лузгиным угоститься хлебом-салом. Это был его домашний «тормозок» — обед по-нашему. Тит-Амвросий говорил, не останавливаясь, голубые глаза его радостно блестели.

— После Причастия ко мне подошёл один офицер и говорит: батя, можно тебе два слова сказать? Мы отошли за палатку, а он как давай плакать, уткнулся мне в плечо, рыдает и сквозь слёзы говорит: прости, отец, устал я, невыносимо устал — год без отпуска, троих близких товарищей потерял, чувствую, убьют меня скоро, прилетит осколок — и ага, тяжело на душе… А я ему: сыне, поплачь, пока никто не видит. И обнял его, заслонил от прохожих, сам же молюсь: Господи, не приведи, от напрасной смерти избави…

— Как это напрасной? — спросил Лузгин, слушавший очень внимательно.

Тут Амвросий-Тит даже встал со стула, расправил плечи и опять прядку со лба эффектно закинул на затылок.

— Смерть напрасная, то есть зазря, — умереть без исповеди, не раскаявшись, по глупости, — возгласил он и тут же добавил без всякого перехода, — меня сейчас в штаб армии вызвали, видимо, назначат на передовую, к десантникам.

После этих слов, видимо, разволновавшись, он зажевал бутерброд с салом. Как зачарованные, мы следили за работой его молодых, здоровых челюстей.

— Я уже ходил за «ноль» в составе энской бригады, — продолжал он, видя, что мы молчим. — Народ там разный, жёсткий, все на взводе, — Амвросий отпил горячего чая из кружки. — Помню, сидели вечером с офицерами, пили, переклинило одного из них. начал меня задирать, мол, поп — не поп, а приехал за ними следить и наверх докладывать. Я ему: угомонись, спецура! А он на дыбы: пристрелю и в лесочке закопаю, никто и не рыпнется. А все сидят, исподлобья на нас смотрят. Видимо, не впервой такое происходит. И сцепились мы. Но я даром что ли восемь лет морпехов окормлял и все нормативы вместе с ними проходил? Как думаешь, брат Николай?

— Не даром, — испуганно выпалил тихий котельничий.

— Короче, скрутил я его, удушающий применил — еле расцепили нас, — Амвросий победно замолк.

— Ну, ты, дядя, даёшь… — произнёс Лузгин со своей табуретки. — Медаль должны давать за такое.

— Во славу Божью, — отозвался Амвросий, вдруг потупив глаза. — Мы — рабы ничего не смыслящие и не значащие. Наше дело каяться, молиться и душу погибающую спасать, — произнёс он в неожиданном приступе смирения.

— Сало ещё будете? — спросил дядя Коля. — А то я могу домой сходить и ещё принести.

— Пожалуй, не откажусь, братское сердце, возьму с собой на «передок». Но доброты твоей не забуду. Напиши списочек имен, за кого молиться из родных.

Мне кажется, дядя Коля из вежливости предложил, надеясь, что гость из вежливости откажется. Но смиренный, ничего не значащий раб Божий Тит-Амвросий так не думал. Сало пришлось ему по сердцу, он хотел сохранить его побольше в животе своём.

Дядя Коля вышел, но буквально через полминуты вернулся и, просунув голову в дверь, сообщил, что отец Серафим ищет нас.

— Так вы со священником приехали?! — воскликнул Амвросий. — Что же вы сразу не сказали? Пойду, облобызаю брата во Христе и сослужителя.

Он встал, остатки николиного тормозка свернул и положил в карман куртки, посмотрел мельком в зеркальце на стене и вышел.

Лузгин выждал секунд десять, пока не хлопнула дверь гаража, и произнёс:

— Сказочный тип.

Мы вышли следом. Площадка перед котельной и гаражом была пуста. Фигура молодцеватого Капеллана Тита быстро удалялась по тропинке вправо в сторону от госпиталя к городской застройке. На ходу он засовывал греческую скуфейку в карман куртки — противоположный от сала.

2.

В коридоре первого этажа — несколько секций с носилками. Раненый — молодой парень, волосы ёжиком, бескровное лицо и белые, как бумага, губы. Он изредка и с усилием открывал глаза и смотрел прямо перед собой. Отец Серафим стоял перед ним на коленях и, склонив голову, читал молитву. Он тихо спрашивал, парень шевелил губами — отвечал. Повторял за отцом, словно шёл за ним, как по верёвочке.

— Чего происходит-то? — спрашивал любопытный Лузгин.

— Человек Христа встречает, — отвечал я.

Лузгин хитро улыбался. Не верил, конечно. Но в глазах светилось любопытство: а вдруг?!

Такое простое и непостижимое дело — встретить Бога. Жить, не знать, не знать, мимо жить, и вдруг, оказавшись на краю, услышать — веруешь ли во Христа? Не знаю. А хочешь? Хочу…

Мало встретить, самое мучительное — выбор совершить: принять или не принять его в жизнь. Принять всем, что у тебя осталось в разбитом, но живом теле, и сказать побелевшими губами: «Я Тебя не знал, а теперь знаю. Не уходи, побудь со мной».

Батюшка молился, наклонившись к раненому. Чудо невозможно описать. Вокруг шла обычная, важная и безразличная жизнь: появлялись люди, шаркали ноги, ездили каталки, стучали двери, раздавались резкие голоса. Всё это должно было отвлекать. Парень открывал глаза, и ресницы его двигались медленно, как крылья у сонной бабочки.

Я хотел увидеть, как Христос приходит к человеку и освящает его. Но невозможно это увидеть простыми глазами.

«Во имя Отца. Аминь. И Сына. Аминь. И Святого Духа. Аминь». Отец Серафим произносил самую простую из формул высшей христианской математики. Парень медленно открывал и закрывал глаза, словно уходил и возвращался.

Потом он что-то спросил у священника. Отец Серафим удивился и посмотрел на меня, нахмурившись, словно я должен был немедленно ему что-то подсказать или принести. Затем он опустил голову к самому уху раненого и что-то долго, совершенно неразличимо ему говорил.

Принесли еще одного раненого — здоровенного бородатого дядьку с оторванной ступней. Как только санитары ушли, он вытащил телефон и набрал номер.

— Дуня, Дуня! — завопил он в трубку. — Это я, я, всё в порядке… Живой, я же тебе говорил, пустяковое дело. Ступни нет, но сейчас этих ступней — хоть жопой ешь, мне железную поставят — с этими, нейронными пальцами… Прекрати. Прекрати, тебе говорю, реветь! Дура что ли, совсем?

— Эй, дядя! Здесь нельзя по телефону разговаривать! — сказал проходивший мимо военврач.

— Всё-всё, — заспешил дядька, судорожно нажимая на кнопки.

— При мне сейчас вынимаешь симку, — настоял врач.

Раненый быстро выполнил приказание и продемонстрировал пустую внутренность аппарата. Только медик ушёл — зазвонил телефон. Бородатый порылся в другом кармане и вытащил еще одну трубку.

— Дуня, Дуня, я не бросаю трубку. Мне не дают говорить. Я тебя не обманываю, это запрещено уставом. Я тебя не слышу, не слышу. Что ты ревешь, дура? Да замолчишь ты или нет? Ни одного слова не слышу. У меня сейчас телефон отберут.

Тут только он заметил отца Серафима, молящегося у соседней койки. И радостно завопил: Дуня, подожди, здесь святой отец, батюшка, короче. Я сейчас его попрошу. С этими словами он протянул руку с телефоном к священнику и сказал: Батюшка, как вас по имени не знаю, очень прошу: уймите мою жену. Поговорите с ней. Я живой, а она плачет и плачет. У меня сил нет с ней разговаривать.

Отец Серафим, к моему удивлению, взял трубку и приложил к уху. Даже нам были слышны яростные булькающие всхлипы. Дождавшись паузы, он произнёс:

— Вы хотите, чтобы этот разговор стал последним для вашего мужа и всех нас?

Трубка стихла, как по волшебству.

— Соседний госпиталь был разбит «Хаймерсами», потому что такие, как ваш муж, не выполняли приказы командования и продолжали болтать по телефонам со своими жёнами и проч. Мне нужно рассказывать про кровь ручьём по кафельному полу или вы сами себе представите?

Дуня вышла из эфира. Бородач испуганно моргал глазами. Он опять быстренько вскрыл аппарат и вытащил симку…

— У него и третий есть, — сказал мне на ухо Лузгин. — Хочешь, поспорим?

— От такой Дуни не скроешься, — заметил я.

3.

Возвращались мы поздно, к городу подъехали в темноте. И как будто перешагнули границу. Кругом чернел космос — кромешный, ничем не разбавленный. Только свет фар идущей навстречу техники проносился мимо, словно хвосты комет. А где-то далеко впереди вспыхивали и гасли маячки задних габаритов. Черноту ночи ничто не рассеивало: даже луна, казалось, выключилась навсегда, как и освещение городских улиц.

Но, как ни странно, при этом разрушенный город жил. И даже взорванные, осыпавшиеся громады панельных многоэтажек вдруг обнаруживали в себе каких-то отчаянных светлячков: свет в окошках был на разных этажах, в разных концах одного длинного дома. Свет редкий, затушёванный. Кто-то остался и жил в своей скорлупке со свечкой посреди океана пустоты.

Никакой надежды эти «светлячки» не внушали. Они были похожи на оставленные людьми спутники на орбитах. Зачем-то они продолжали лететь и светить неизвестно кому, тьма ещё не поглотила их.

Вот здесь-то наш бравый сопровождающий писарь Лузгин разродился признанием. Проехав несколько разрушенных кварталов и городской парк, похожий, конечно, на лес из фильма ужасов, Лузгин сказал, что вид темноты никак не вдохновляет его на подвиги.

— Поздравляю, — зачем-то сказал я. — Что нам теперь делать?

— Главное — не останавливаться, — быстро ответил Лузгин.

— Мы и не собирались нигде останавливаться, — сказал отец Серафим.

— Знаю я… Как не собираемся, так всегда обязательно что-то случается, — заметил Лузгин.

Мы все замолчали, понимая, что спорить в наших обстоятельствах бессмысленно.

— И, если можно, разговаривать о чём-нибудь, — попросил Лузгин.

— Детский сад, — мягко заметил отец Серафим.

— Вы меня всё больше удивляете, сержант, — сказал я. — Вы откуда родом?

— Всё равно не знаете, — нервно буркнул Лузгин.

— Отчего же, я хорошо знаком с географией Отечества, — сказал я. — Сами же просили разговаривать о чём-нибудь.

— Мантуровский я, — сказал Лузгин. — Костромская область. На реке Унжа. А Унжа впадает в Волгу, так же, как и Немда. А Волга… Сюда, сюда! — вдруг закричал он, — мы проехали наш поворот!

Я затормозил, развернулся, осторожно подал вперёд и свернул влево. Тьма никак не рассеивалась. Тот же убитый асфальт, деревья, тени разрушенных домов, битый кирпич, чёрные зеницы выбитых окон и, словно оспой, посечённые осколками стены зданий в фарах нашего Уазия.

Кажется, в этот момент мы поняли, что заблудились.

— Насколько мне известно, — сказал отец Серафим, — Старик Сусанин тоже был из ваших, из костромичей.

Шутка не произвела никакого эффекта. Лузгин, вытянув длинную аистиную шею, вглядывался в дорогу в судорожной надежде встретить хоть что-то знакомое. Но чернота слизала всё.

— Вот такой же ночью нас выгрузили под Харьковом и сказали: идите прямо, до такой-то точки и там оборудуйте укреп, — сказал Лузгин, не отрываясь от окна. — Нас 10 человек, только-только мобилизованные, мы знаем, что наши отходят, но кто и где, не знаем ничего. И просто идём в темноте, в полный рост. И рядом со мной дядьку из Петрозаводска валят. Он просто вбок падает на меня — и я с ним. Орём благим матом, а что толку? Все падаем и лежим, орём и лежим. А я мужиком тем убитым прикрываюсь, лежу под ним, кровь течёт. А мне страшно пошевельнуться. Пусть кровь, но не моя же. И он мёртвый меня защищает, если что. До утра так и пролежали. А рассвело, видим, что лежим посреди поля — впереди опорник и наш флаг реет. Наши по ошибке мужика и застрелили. И кто рассудит?

— Вы боитесь темноты? — спросил отец Серафим.

— Боюсь, — признался сержант Лузгин.

— И я боюсь. — просто сказал священник. — До чёртиков боюсь, как в детстве говорили. У меня в деревне под Братском жила бабушка, Анна Акимовна. И я в детстве с ней спал под одним одеялом — жарко было, как на печке. Бабушка умерла во сне. Еще вечером я с ней ложился и грелся о неё, а утром она не проснулась. Выходит, я полночи спал в обнимку с мертвецом. Её положили на стол в горнице. Ждали отпевщика. Был у нас такой один на все деревни в округе, который Псалтирь знал наизусть и всех отпевал. А священников — ни одного. Вызвали и ждали, а отпевщик застрял где-то по дороге, разлив был сильный. Бабушка два дня так на столе и лежала. А я в соседней комнате заснуть не мог. Всё мне казалось, что мертвяки придут, бабушку заберут и унесут с собой, а никто из взрослых не проснется. И луна в окно светила лиловая.

— Батюшка! — воскликнул Лузгин. — Что вы мне фильм ужасов рассказываете? Я не об этом просил.

— Товарищ сержант, возьмите себя в руки. Вы хоть какую-нибудь молитву знаете?

Не дождавшись ответа, отец Серафим, вытащил из нагрудного кармана ручную гранату, положил её перед собой на колени и запел тихим сипловатым голосом: «О-о-тче на-а-ш, еже еси на небесе-е-и. Да святится Имя твое, да приидет Царствие твое-е-е…»

Мы продолжали ехать, священник пел. Нас трясло и кидало в разные стороны, мы ехали наугад, словно с закрытыми глазами, но не останавливались. Странное чувство. Мы словно превратились в светлячка в чёрном космосе, как тот огонёк безвестной человеческой жизни в окне разрушенной многоэтажки. Светлячок еще и пел! Но он точно так же был потерян и безнадёжен в глухом, безжизненном, занятым смертью космосе. Сколько мгновений ему еще оставалось светить и петь?

— У нас сегодня вечер признаний, — сказал я, когда отец Серафим замолк. — Но мне вас поддержать нечем. Я боюсь не темноты, а змей и крокодилов, — и покосился на спокойно лежавшую гранату.

В этот момент мне почудилось, что в правом окне мелькнули чьи-то ноги или что-то похожее, кто-то пробежал рядом с машиной на порядочной скорости. Я будто въехал в лужу, которая окатила меня липким страхом, как водой, с ног до головы. Я ничего не сказал, вцепился в руль. Вспомнил товарища комбата и гранату под шеей. А что толку? Через секунду ноги, или что там, снова мелькнули в свете фар, а ещё через мгновение прямо перед нами стоял…

— Заяц! — завопил Лузгин.

Я ударил по тормозам и остановился. Действительно, прямо перед нами в свете фар стоял, вернее, сидел на задних лапах серый заяц. Уши у него были, как полагается, одно вверх, другое будто переломлено вниз. Стоял и лупатыми глазами таращился на фары.

— Святый угодниче Николае… — произнёс священник.

Заяц повернулся и побежал прямо по дороге.

— Давай за ним! — приказал отец Серафим.

Я ударил по газам, Уазий понёсся за зайцем словно привязанный. Или наоборот? Зачарованный, ошалевший от страха серый нёсся вперед, боясь выйти за границу света от фар. Странно, но мы, очевидно, обрели некую цель, как бы идиотски это не выглядело со стороны. Но всё, что «со стороны», было мёртвым и вряд ли кто-то мог лицезреть картину погони.

— А вдруг это вражеский, бандеровский заяц? — сказал Лузгин, неожиданно повеселевшим голосом. — Вдруг он выведет нас прямо к украинским позициям? Кто знает, что на уме у этого зайца?

— Ничего «на уме» у него нет, а душа — в пятках, буквально, — заметил я. — Как бы сердце сейчас не лопнуло от ужаса.

Я не помню, сколько времени мы «бежали» за ушастым, словно за колобком. Я боялся потерять его из виду, заяц боялся свернуть за границу света, мы все боялись, и страх держал нас, как жуков в спичечной коробчонке, а дорога катилась неизвестно куда. Никто не останавливался даже перед ямами: заяц перепрыгивал, перемахивал и Уазий.

— Я знаю, чей это заяц, — сказал отец Серафим. — Вспомню ли? И тем же сипловатым голосом и нараспев, как и «Отче наш», начал читать:

«Тесей шел впереди по мрачным переходам.

Разматывая за собою свой клубок.

А нить за ним обозначала путь к свободе.

Он свято верил, что ему поможет Бог.

Всё дальше шел Тесей по подземелью

Пока он не услышал грозный вой.

Он понял, что находится пред целью,

И разгорелся в Лабиринте страшный бой».

— Сейчас увидим Минотавра, — сказал отец Серафим и умолк.

Мы не слышали звука, не Минотавр вышел к нам. В небе взорвалась огромная люстра, которая загорелась ярче солнца и на несколько мгновений, рассыпаясь осколками по чёрному небу, осветила потухший мрачный город: кварталы, улицы и перекрестки. Прямо под «люстрой» стоял наш госпиталь, озарённый всполохами и брызгами, как бутылка шампанского под Новый год. Какое же было счастье! Люстра светила и указывала путь домой. На следующем же перекрестке я, неблагодарная скотина, забыл про зайца и свернул вправо — поехал по улице, на которой уже узнавал буквально всё: разрушенную святодуховскую церковь, живой тополь, в котором торчал неразорвавшийся миномётный снаряд, повязанный красной тряпочкой, две вывески «Аптека» и незаметный въезд на территорию госпиталя.

Мы въехали во двор, уткнулись носом в пандус. Я немедленно погасил фары.

— Это наши «Хаймерс» сбили, — медленно и каким-то сдавленным голосом произнёс Лузгин. — Повезло.

— Слава Богу за всё, — сказал отец Серафим. Мы продолжали сидеть в Уазии, молчали и не шевелились в темноте, которая уже совсем не была нам страшна.

Священник продолжал вспоминать.

— Бабушку мою, Анну Акимовну, мы везли хоронить через поле в лодке — такой был сильный разлив в ту весну. Вода стояла возле домов, затопив все улицы, огород, пашни, лес и луг. Словно мы жили на берегу моря. Мы плыли на трёх лодках — родственники, родители и я, а бабушкин гроб плыл первым, как флагман. У воды не было берегов, поле ушло на дно, а над водой торчал только небольшой клочок земли, на котором находился наш деревенский погост со старообрядческими крестами «домиком».

— Как Арарат? — спросил Лузгин.

— Точно, — выдохнул батюшка. — Я потом узнал, что её хоронили 12 апреля 1961 года. Гагарин полетел в космос, но мы об этом не знали.

И он пристегнул гранату на карабин под клапан нагрудного кармана разгрузки.

Продолжение следует.