Кто и зачем придумал «тоталитаризм»
«Я знаю силу слов», — сказал великий революционный поэт Владимир Маяковский. И мировая, отечественная, в том числе — самая материальная история даёт многочисленные примеры, подтверждающие это признание.
Один из примеров того, как слова стали материальной силой, — история холодной войны. Холодная война коалиции капиталистических держав во главе с США против коммунистического СССР и его союзников началась после «Фултонской речи» Уинстона Черчилля в марте 1946 года, сложилась как система универсальных мер к концу 1950-х годов, когда власти США поставили своей официальной задачей расчленение СССР (по лекалам австро-венгерской и германской Mitteleuropa против имперской России и польских Międzymorze и Prometeusz против СССР), привела к победе над СССР — к его внешнеполитической, идеологической и экономической капитуляции и государственному самоупразднению в конце 1991 года. Холодная война — система действий в области экономики, политики и идеологии, отличных от «горячей», обычной войны, которую в 1980-е гг. Джозеф Най назвал «мягкой силой», то есть совокупностью политических, информационных, экономических действий, отличных от военного принуждения. В 2000-е гг. на смену им пришло и стало доминировать понятие «гибридной войны», то есть совокупности косвенных и невоенных действий, которые удерживаются на грани полномасштабной войны или ограничивают её «прокси-войнами», которые ведутся военными противниками на третьих территориях силами третьих сторон.
В январе 1992 года президент США Джордж Буш-старший официально заявил, что США победили в холодной войне, а в феврале 2007 года президент России Владимир Путин в своей «Мюнхенской речи» обрисовал фактическое продолжение этой войны Западом во главе с США уже против России — с целью её политического и экономического подчинения, лишения суверенитета, что вновь обнажило тот факт, что холодная война велась США не против коммунистического характера СССР, не против СССР как формы государства, а против СССР как формы государственности Исторической России и расчленение СССР было расчленением России. Дальнейшее расчленение и подчинение России — цель холодной войны, которая продолжается после уничтожения СССР.
Однако центр идеологического успеха холодной войны Запада против СССР лежит не в области военно-политического доминирования, а в его первичном успехе в сфере интеллектуального уподобления СССР — гитлеровской Германии, против которой ещё вчера США, Великобритания, Франция сражались вместе и которую победили. Авторам холодной войны предстояло победить СССР так, чтобы заслуги его в общей борьбе против Гитлера не адвокатировали его исторической судьбы. Кроме того, принципиально важно было снять с Запада историческую ответственность за прямой сговор с Гитлером 1938 года (что бы ни звучало в его риторике), максимально затмив его соглашением Сталина и Гитлера о временном нейтралитете 1939 года (в какую риторику он ни был бы упакован).
Историческое уподобление коммунистического СССР и гитлеровской (но капиталистической) Германии далось Западу весьма нескоро и непросто, и было достигнуто только в классическом труде американцев немецкого эмигранта Карла Иохаима Фридриха (1901−1984) и польского эмигранта Збигнева Бжезинского (1928−2017) «Totalitarian Dictatorship and Autocracy» (1956). Их доктрина тоталитаризма абсолютно победила на Западе, пока постепенно, начиная с 1960—1970-х гг. не была отодвинута научным «ревизионизмом» — вместе с самой её терминологией — на политиканский край историографии, но до сих пор историографически доминирует в современной России. В её центре стал набор отнюдь не исключительных для гитлеровской Германии и СССР тезисов, которые якобы раскрывают их родство, описывают суть их экономики и политики и одновременно делают эти характеристики якобы присущими исключительно тоталитарным диктатурам, подлежащим уничтожению, фактически снимая ответственность за точно такие же характеристики с колониальных и неоколониальных режимов, многочисленных американских, европейских и иных диктатур ХХ века (их полезно сравнить с продукцией на эту же тему одной из советологических институций, находившихся на содержании и под политическим контролем служб США). Главными (и главное — едва ли не исключительными) характеристиками тоталитарных диктатур, по этой теории, являются:
правящая идеология; одна массовая партия, обычная руководимая диктатором; система террор; монополия на оружие; монополия на средства коммуникаций; централизованная экономика, действующая по государственному плану.
Вскоре после этого труда даже лояльный американский военный теоретик не смог сразу понять, что отныне действует чёрно-белая схема и комично заключил о том, что казалось ему решительным различением, а на самом деле звучало как очевидное отсутствие разницы в том, насколько демократичен тот, кто готовится к тотальной войне на уничтожение: «Во всех странах, за исключением тоталитарных, исполнительная власть должна выполнять задачи, значительно ограничивающие свободу».
Предложенные характеристики «тоталитаризма» (например, монополия на оружие), наверное, могли показаться чудовищными в конкретных условиях США и совершенно очевидно вполне подходили под описание практически любых европейских капиталистических диктатур и автократий, например, в Европе. Но труд Фридриха и Бжезинского и, очевидно, вложенные в его распространение и популяризацию усилия США, совершенно независимо от столь «казуистических» нелицеприятных обстоятельств — получили быстрый и эффективный успех, интеллектуально возглавив многолетние уже усилия холодной войны Запада против СССР. Немецкий историк свидетельствует, что даже в Германии был достигнут блестящий результат и в западной историографии после 1945 года
«стали доминировать пришедшие из США тенденции, которые во множестве разветвлений и дифференцировок должны были определять политологический анализ Советского Союза. Эта концепция инициировала исследования, сконцентрированные на технологиях господства, политике и идеологии до начала 1960-х годов в среде широкой общественности доминировали сценарии угроз и теория тоталитаризма, приравнивавшая национал-социалистический режим к коммунистическим диктатурам. В сокращении — красное равно коричневому».
Важно однако, что две из характеристик Фридриха и Бжезинского — а именно указание на монополию «одной массовой» партии и указание на «тоталитарный» характер централизованной плановой экономики — выдают в создателях доктрины тоталитаризма верных учеников русских партийных противников большевиков в России и, главное, верных учеников маргинального англосаксонского либертарианского клана, для которого любое государственное вмешательство в экономику, даже социал-либеральное и рузвельтовского «Нового курса» — преступление, а монополия корпораций — благо. Первое, кажется, мало связано со вторым, но это лишь кажется: их общая историческая платформа в социалистическом прошлом либерализма первой половины ХХ века и их общая политическая платформа в холодной войне середины ХХ века — налицо. Это значит, что главными авторами идеи о партийной монополии большевиков как фундаментальной характеристики режима в СССР, в 1956 году названного «тоталитарной диктатурой» были русские меньшевики, социалисты-революционеры, конституционные демократы и большевики троцкистской ориентации, претендовавшие на власть в конце 1910-х гг. и на участие во власти в 1920-х, но лишённые такой перспективы большевиками. Именно, прежде всего, русские меньшевики из Заграничной делегации РСДРП (м) и его органа — журнала «Социалистический Вестник» — стали главными экспертами по текущей политике и экономике СССР, используя свои особые источники в стране. Затем им конкуренцию составил троцкистский «Бюллетень оппозиции», но уже в 1944 году и далее, когда формировался разведывательно-аналитический предшественник ЦРУ США, перед которым была поставлена задача описания актуальной и будущей послевоенной действительности СССР практики, а затем и пропагандистского сопровождения акций холодной войны, изначальная монополия в американской советологии и, значит, в её западных образцах, перешла в руки экспертов из круга меньшевиков и их последователей, изредка разбавляемых троцкистами.
Но они, интенсивно используя в 1920—1930-е годы понятие тотальный, тоталитарный, наряду с европейскими политиками и (прежде всего, левыми) критиками большевиков из среды русской эмиграции, где, несомненно, интеллектуально лидировали Г.П.Федотов, Н.А.Бердяев, П.А.Сорокин, Б.П.Вышеславцев, а интенсивно присутствовал правый поклонник фашизма и нацизма И.А.Ильин, применяли его к описанию общественной реальности не как некое терминологическое изобретение, а лишь в рамках давней и плодотворной философской традиции, толкующий интернациональное понятие total (цельный, всеобщий, целостный и под.), хорошо понятное и в рамках христианского, и в рамках просвещенческого, и в рамках модерного контекстов, в том числе — в рамках специальной русской традиции исследования «вселенского» и т. д., не говоря уже о наследии вагнеровского «всеобщего искусства» (Gesamtkunstwerk).
Но гораздо более популярным и массовым применением вариантов использования интернационального понятия total следует признать его присутствие в военно-политическом консенсусе о том, что Первая мировая война породила практику «тотальной войны», а следующая мировая война будет, несомненно, ещё более тотальной, уже сейчас, на стадии подготовки к этой войне, в 1920—1930-х гг., требующей от любого стремящегося государства, прежде всего, на европейском театре военных действий, тотальной мобилизации, тотального подчинения войне всех ресурсов страны, в том числе идеологических, будь это подчинение вынужденным или, напротив, формулируемым как национальное благо. Описывать тоталитарные терминологические изыски европейской интеллигенции 1920−1930-х гг. вне указанной философской тотальности и вне указанных военно-экономико-политических тотальной войны и тотальной мобилизации — чисто партийное лукавство, задним числом игнорирующее как минимум тотальный консенсус о характере будущей войны. В реальности же даже меморандум правительственных экспертов США от 26 августа 1940 «Тотальная оборона», исходя из негативного опыта Англии и Франции уже начавшейся Второй мировой войны в 1939—1940 гг. гласил: «использовать каждую унцию нашей силы», «сплошная занятость», «бросить все людские ресурсы на производство».
Этот консенсус был столь глубок, что практически без перемен доминировал и по итогам Второй мировой войны, когда, ещё не зная о возможности США реализовать ядерную атаку противника, британский Штаб объединенного планирования 22 мая 1945 г. представил Военному кабинету Великобритании доклад под названием «Операция «Немыслимое», о начале 1 июля 1945 г. войны против СССР с целью «навязать русским волю Соединенных Штатов и Британской империи». Военные заявляли однозначно и без политического лицемерия:
«Единственный для нас способ добиться цели в определенном и долгосрочном плане — это победа в тотальной войне (…) тотальная война неизбежна, и нами рассмотрены шансы на успех с учетом этой установки (…) Для нанесения решительного поражения России в тотальной войне потребуется в частности мобилизация людских ресурсов [союзников] с тем, чтобы противостоять нынешним колоссальным людским ресурсам [русских]». В сентябре 1946 г. в высших правительственных кругах США был разработан документ «Американская политика в отношении Советского Союза». В нем в частности говорилось: «…Война против СССР будет «тотальной» в куда более страшном смысле, чем любая прежняя война».
Даже послевоенный немецкий историографический адвокат гитлеровской военной машины, воссоздавая контекст её государственных действий ещё до получения «методологических указаний» о признаках тоталитаризма, уверенно помещал эту тотальность во всеобщую практику эпохи:
«Во второй мировой войне, совершенно независимо от того, о какой из воюющих сторон здесь идёт речь, настоящий успех имели лишь те страны и народы, которые правильно поняли смысл тотальной войны… Главными чертами этой войны явились: во-первых, тотальное использование всех материальных и моральных сил и средств, которыми располагали воюющие государства, во-вторых, тотальная мобилизация населения, в-третьих, тотальный перевод экономики на военные рельсы, обусловленный экономической и военной блокадой и экономической войной на море, в воздухе и на суше, в-четвёртых, развёртывание всех средств пропаганды для поддержания и укрепления морально-боевого духа, в-пятых, устранение различий между воюющими войсками и гражданским населением как в отношении участия их в боевых действиях, так и в отношении опасностей, которым они подвергались (воздушная война), и наконец, в-шестых, использование боевых средств не столько для уничтожения живой силы и техники противника, сколько для уничтожения его военного потенциала, совершенно независимо от того, идёт ли при этом речь о материальных ценностях или о самих людях».
Современный западный исследователь, анализирующий диахронию, события и контекст военной тотальности в Европе на гораздо большем удалении от партийности и пропаганды, нежели создатели доктрины «тоталитаризма», суммирует, подводя итоги историографической дискуссии в Германии, решительно размывая условные границы между колониальной практикой антигитлеровских демократий и обнаруживая видимые различия между практикой страной Гитлера и страной Сталина:
«Стимул к изучению повседневного опыта и практики войн, становящихся тотальными, пришёл из Франции с исследованиями Grande Guerre — Первой мировой войны… Применительно к нацистской Германии можно констатировать следующее: в массовой поддержке войны на уничтожение, начатой на востоке Европе в 1939 г., видны элементы повседневных стратегий выживания… Многие, рассматривая себя как «немцев», невзирая на различия своих повседневных реалий, превращали эту войну в свою собственную. Социальные и культурные границы, в остальном разделявшие людей, не имели значения, когда дело касалось сегрегации евреев в годы Холокоста: догадываясь, а то и наверняка зная об их предстоящем убийстве, подавляющее большинство населения Германии оставалось зрителями или даже принимало активное участие в акциях против своих бывших соседей. Сомнения по поводу итогов войны, особенно после поражения под Сталинградом, проявлялись гораздо чаще, чем сомнения по поводу геноцида… Это наводит нас на след, который многие до сих пор предпочитают не замечать при интерпретации этих источников: участие многих в политических акциях, а после 1939 г. — физическое участие в войне может означать, что очень и очень многие рядовые немцы видели в этом шанс почувствовать себя частью «великого целого»… Соответственно имело место не только обычное солдатское повиновение приказу на войне. Мобилизация «сверху» была подготовлена и значительно усилена «самомобилизацией». Жестокость и жажда точно стрелять в цель выступали в таком (само)восприятии в качестве мужской твёрдости и признака «хорошей работы», что неплохо сочеталось с расистским взглядом на «чуждых обществу» и «недочеловеков», который нашёл своих сторонников среди немцев различного пола, класса или поколения задолго до эры национал-социализма. Следствием этого стало высокомерие, а то и беспощадность германских работников… по отношению к подневольным рабочим и узникам концлагерей».
Ещё до «открытия» западной историографией биополитики, естественной для Модерна и капитализма, западный историк военно-промышленной мобилизации периода Первой мировой войны обнаружил, что для индустриального военного дела тотальная мобилизация — не только вынужденная практика милитаризации в ходе военных действий, но и осознанная задача планирования, а индустриальная милитаризация — ойкумена государственного капитализма: «Заказы военных ведомств способствовали развитию судостроения, добыче угля и росту сталелитейной промышленности в большинстве индустриальных стран». Историк признавал, что один из создателей и руководителей британской мобилизационной экономики в Казначействе в 1915—1919 гг., великий экономист Дж.М.Кейнс (1883−1946)
«был прав, отмечая, что Первая мировая война и последующие события возвестили конец периода свободного предпринимательства в экономике европейских стран (см. его The End of laissez-faire (1926) — М.К.), а также в международных экономических отношениях. Кейнс… умолчал о том, что принцип свободного предпринимательства никогда не был осуществлён. Свободное предпринимательство как основной экономический принцип было мифом и при Адаме Смите…»
Ненашедший себе места в руководимой гитлеровской Германией Европе австриец Й. Шумпетер (1883−1950) так обозначил квинтэссенцию трудов Кейнса, посвящённых экономическим итогам Первой мировой войны:
«время капитализма laissez-faire, этого «чрезвычайного эпизода», закончилось в августе 1914 года. Стремительно исчезали те условия, в которых предпринимательское лидерство позволяло бизнесменам добиваться успеха за успехом: быстрый рост населения и многочисленные возможности для инвестиций, которые предоставлял технологический прогресс, а также завоевание нескольких новых источников питания и сырья подряд».
Сам Кейнс вполне нелицеприятно судил о своих британских классиках либерализма, демонстрируя их поклонникам лицемерие их интернационального прогресса:
«Меркантилисты не обманывались относительно националистического характера их политики и ее тенденций к развязыванию войны. Они единодушно стремились к национальной выгоде и относительному могуществу. Мы можем критиковать их за явное безразличие, с которым они принимали это неизбежное следствие международной денежной системы. Однако в теоретическом отношении их реализм много предпочтительнее путаных представлений современных защитников международного фиксированного золотого стандарта и политики laissez-faire в области международного кредитования, которые думают, будто именно такой политикой можно лучше всего содействовать делу Мира… В условиях laissez-faire внутри страны и при наличии международного золотого стандарта, что было характерно для второй половины XIX в., правительства не располагали никакими другими средствами для смягчения экономических бедствий в своих странах, кроме конкурентной борьбы за рынки».
Указания на наследие британца Кейнса отнюдь не случайны. Они одновременно апеллируют и к практике «образцового» британского политико-экономического либерализма «свободы торговли» и «рыночного» капитализма, демифологизирующие итоги которой подводит Кейнс, и к общепризнанной социал-либеральной «кейнсианской революции» в экономической теории второй четверти ХХ века (то есть в ходе генезиса политической доктрины «тоталитаризма» на деле сделавшей крайне маргинальной либертарианскую критику государственного капитализма, которую в 1940—1950-е гг. сделали своим экспортным экономическим знаменем создатели этой доктрины). Эта апелляция содержит в себе имманентное указание на противостоявшие британской мифологии «свободы торговли» идеологию и практику протекционизма и государственного капитализма, образцом которых выступала Германская империя, прямо конкурировавшая с Британской империей в Первой мировой войне. Экономическая и политическая история Германской империи 1871−1914−1933 гг. характеризуется также глубоким и широким влиянием марксизма в области экономических и социальных наук и в сфере политической практики. Они, в свою очередь, в условиях политического запрета социал-демократической партии (до 1891), породили мощное и авторитетное движение интеллектуальной и государственной «социальной политики», определили доминирование «катедер-марксизма», то есть академического марксизма и связанных с ним социальных доктрин, на экономических и социологически-юридических кафедрах германских университетов. Именно это доминирование «катедер-марксизма» воспитало к 1900−1910-м гг. целое поколение командиров политики и частной, государственной, военной экономики в Германии, которое после 1914 года создало известный корпоративно-государственный «военный социализм / коммунизм» Германской империи до 1918 года и социальное государство 1919−1933 гг. Именно против правящего в экономике и политике Германии «катедер-марксизма» и были направлены все радикальные стрелы либертарианства, которое искало предельных философских гарантий против государственного капитализма и милитаризма в пучине социал-дарвинизма и апологии спекулятивной корпоративной интернациональной, которая якобы могла спасти от новой войны между империями и социальными государствами. Но выбирало себе мишенью не победившую Британскую империю со столь же развитой, как и в Германии военно-государственной экономикой и социальной политикой, а побеждённую и риторически осуждённую Германию. Опыт практического управления и исследования во время и после Первой мировой войны, символически объединяемый именами в Великобритании Кейнса и в Германии главой военной экономики В. Ратенау (в 1914—1915 — глава Управления стратегических ресурсов при Военном министерстве).
Либертарианцы рисковали делать вид, что не замечают британской «кейнсианской революции», и утверждать, что их личный опыт, преобладающе еврейский опыт немецких интеллектуалов из уничтоженных войной Германской империи и Австро-Венгрии, опыт эмигрантов, нашедших себе убежище в Англии и США, — суть экономической и политической философии либерализма. И именно тогда, когда реальный исторический либерализм давших им убежище Англии и США на деле, после неудачных попыток приручения, вёл тотальную войну против того гитлеризма, который уже начали периодически называть тоталитарным. И тогда, когда равным врагом, столь же риторически тоталитарным, уже называли сталинский коммунизм.
В этой исторической перспективе становится более ясным, как вождями одновременно антитоталитарной критики и либертарианской философии, лежащих в политической доктрине «тоталитаризма» стали уроженцы Австро-Венгрии Ф.А. фон Хайек (1899−1992), К. Поппер (1902−1994), Л. фон Мизес (1883−1953), уроженка России Айн Рэнд (1905−1982), уроженка Германии Ханна Арендт (1906−1975). Они настойчиво желали выдать корни и историю «тотальной войны» за противоестественное отклонение европейской цивилизации от утраченного рая «свободной торговли», всякий отход от книжных принципов которой в пользу социальной политики или протекционизма объявляются грехом, быстро и неизбежно ведущим к тоталитаризму и именно им порождаемой тотальной войне. В такой развиваемой Мизесом логике любое активное участие государства в экономике подводится под клеймо национализма, который немедленно обвиняется в агрессивных наклонностях и создании войны. Под такое либертарианское автоматическое осуждение подпадает сама Великобритания и любое современное государство, ведущее минимальную социальную политику и политику безопасности. Но Мизес безапелляционно и бездоказательно утверждает:
«Существует полное согласие относительно того, что тотальная война представляет собой результат агрессивного национализма. Однако это всего лишь рассуждение в круге. Мы называем агрессивным национализмом такую идеологию, которая приводит к современной тотальной войне. Агрессивный национализм является необходимым производным политики интервенционизма и народнохозяйственного планирования. В то время как laissez faire устраняет причины международных конфликтов, государственное вмешательство в производство и социализм порождают конфликты, для которых не существует мирного решения. Если в условиях свободной торговли и свободной миграции ни одного индивида не волнуют территориальные размеры его страны, то в условиях протекционистских мер экономического национализма почти каждый гражданин весьма живо интересуется территориальными проблемами. Расширение территории, подвластной суверенитету его государства, означает повышение его материального благосостояния или, по крайней мере, облегчение ограничений, которые иностранное государство накладывает на его благополучие. Причина трансформации ограниченной войны между королевскими армиями в тотальную войну, конфликт между народами, заключается не в технических деталях военного искусства, а в замене государства laissez faire государством благосостояния».
Так не только циничная биополитика Модерна, но и любой идеализм Просвещения, любое стремление — при участии государства — к защите права и справедливости, обеспечению равных возможностей, повышению качества жизни, повышению качества рабочей силы и себестоимости труда, всего того, что составляет сегодня основу требований к цивилизованному государству и требует того минимума кодифицированного права, что даётся только суверенным государством, объявляется тоталитаризмом, ведущим к войне. Сознательно действуя как утопист, борясь против «тоталитаризма» в пользу фантомного мирового правительства, якобы способного к непосредственным отношениям к индивидуальными производителями и потребителями, Мизес ополчается на любую реальную экономическо-политическую субъектность стран и народов в современном мире, любое суверенное государство и любую национальную экономику (народное хозяйство).
«В истории последних двух столетий прослеживаются два различных идеологических направления, — пишет Л. фон Мизес во введении к своему труду о тоталитаризме, признанному классическим, адекватным и хрестоматийным. — Первым было движение к свободе, укреплению прав человека и гарантиям самоопределения. Во второй половине этого периода движение к индивидуализму сменилось движением к всемогуществу государства. Теперь людьми овладело стремление наделить всевозможными полномочиями свои правительства,
Такого рода исследовательская чёрно-белая условность, видимо, была простительна в ходе войны против Гитлера. Но тот факт, что эту войну вели не только США, но и Сталин, тот факт, что именно тотальная мобилизация европейских противников Гитлера стала единственным их шансом на победу, заставляет не принимать военные условия создания этого научного комикса в качестве реабилитирующих. Мизес признаётся далее:
«В нынешних условиях принятие цивилизованными народами Запада бескомпромиссной политики laissez faire, laissez passer было бы эквивалентно безоговорочной капитуляции перед тоталитарными народами… На сегодняшний день нет другой системы, способной обеспечить надежную координацию мирных усилий народов и отдельных людей, кроме так называемого манчестеризма. При всей шаткости подобных упований можно надеяться, что народы западных демократических стран будут готовы признать этот факт и отвергнут сегодняшние тоталитарные тенденции. Но не может быть сомнений, что для подавляющего большинства человечества идеи милитаризма обладают куда большей привлекательностью, чем либеральные идеалы. В ближайшем будущем можно надеяться, самое большее, на разделение мира на два лагеря: либеральный, демократический и капиталистический Запад, где живет примерно четверть мирового населения, и милитаристский и тоталитарный Восток, охватывающий куда большую часть земной поверхности и населения».
Мизес ставит перед нацистской Германией исторический выбор между Западом и Востоком, отражающей не только крайнее упрощение реальности, но и особый исторический расизм в том, что касается России, фактически ничем не отличающей его, либерала Мизеса, от гитлеровских пропагандистов:
«Следует ли Германии взять на вооружение их политику? Или она должна копировать полуварварские страны вроде России? Германия выбрала второй путь. Это решение стало поворотным пунктом современной истории».
Именно этот исторический колониальный расизм лежит в основе доктрины «тоталитаризма». «Дорога к рабству» Хайека 1944 года, суммировавшая его статьи об экономике начиная с 1938 года, труды Арендт о тоталитаризме, сведшие воедино её послевоенную критику, послевоенные труды Поппера в защиту «открытого общества» от тоталитарных претензий, послевоенные сочинения Мизеса, — несомненно, расцвели и получили устойчивый спрос в США (но вовсе не в кемалистской Турции, где в 1933—1939 гг. он вполне комфортно совмещал своё принципиальное либертарианство со службой в Стамбульском университете) — в условиях окончания их вынужденного антигитлеровского союзничества с СССР и начала холодной войны. Тоталитаризму и сталинизму эти критики вменяют не их специфические черты, а характеристики всей европейской индустриализации XIX — начала XX вв.
Примечательно, что именно США предоставили активно действующее убежище и названным либертарианцам, и кругу «Социалистического Вестника» (1922−1965), в 1940-е гг. ставшего существенным интеллектуальным кадровым резервом для формирования экспертного состава Управления стратегических служб (УСС) США, выросшего в ЦРУ, и западной советологии. Именно эти два направления мысли в годы холодной войны были центром критики и прикладного и пропагандистского анализов сталинского СССР. Послевоенная западная кампания критики принудительного труда в СССР, начатая в американской книге меньшевиков Д.Ю.Далина и Б.И.Николаевского, продолженная в серии громких медийных событий точно воспроизводила принципиальную формулу, произнесённую ещё в годы Гражданской войны меньшевиком Р.А.Абрамовичем.
При этом полемика европейско-американского либертарианства против европейско-американского монополизма и дирижизма, условного Хайека против условного Кейнса, была фактографичнее и предметней, чем таковая же против коммунизма — фактологически невежественной в сфере знаний о советской политике Арендт против Сталина. Исторические границы между либерализмом и сталинизмом включали в себя весь государственно-монополистический капитализм. А географические границы, полагаемые между «демократическим» Западом, с одной стороны, и Сталиным, с другой, были столь широки, что в межвоенный период охватывали всю Центральную Европу с населением в 90 миллионов человек, с полной гаммой диктатур, авторитарных режимов, этнократий и на деле отнюдь не демократических демократий Польши, Литвы. Латвии, Эстонии, Чехо-Словакии, Венгрии, Румынии, Болгарии, Греции и т. п. Такие «границы», которые идеологические критики пытались установить между Сталиным и условно либеральным Западом, в итоге не разделяли, а соединяли их в историческом континууме тотальной войны, европейской индустриализации, мобилизации и биополитики. Сегодня даже британский публицист, не обременённый тисками научной этики, сравнивая жертвы Сталина с жертвами европейского колониализма, легко видит полноту преступлений ХХ века: «Около 10 миллионов конголезцев умерли в результате организованных бельгийцами принудительного труда и массовых убийств в начале 20 века; десятки миллионов умерли в Британской Индии от навязанного и отнюдь не неизбежного голода». Даже Х. Арендт в итоге поняла, — с высоты опыта Хиросимы — самодостаточный характер и достаточный вес милитаристского опыта для генезиса тоталитаризма, в описании истоков которого у Арендт уже не лидировали требования доктрины:
«Первая мировая война впервые со всей наглядностью продемонстрировала чудовищный разрушительный потенциал современного оружия… Семена понятия о тотальной войне проросли не раньше, чем произошла Первая мировая война, во время которой различие между военным и гражданским населением уже не бралось в расчёт, поскольку было несовместимо с применением новых видов оружия… Потока насилия, выплеснувшегося в ходе и в результате Первой мировой войны, было бы вполне достаточно для последующих революций даже в том случае, если бы вовсе не существовало никакой революционной традиции, даже если бы никогда раннее не происходило никаких революций».
Итак, вместо внеидеологического социального и институционального анализа, исследователи сталинизма через призму «тоталитаризма», касаясь его предпосылок и места в истории, по-прежнему чаще всего воспроизводят либо схемы меньшевистской и троцкистской критики сталинского режима, либо схемы либертарианской доктрины «тоталитаризма». Наиболее свободная историографическая традиция, чаще всего представленная «ревизионизмом», просто отказывается от самого имени этой доктрины, в отношении СССР предпочитая говорить об исторически конкретном и хронологически ограниченном сталинизме. В собственно русской историографии, традиционно сильной своим позитивизмом, но часто слабой в отношении миметических «теорий», «тоталитаризм» всё ещё собирает свою жатву, превращая даже золото науки в пропагандистские черепки.