Всей душой выбирает свет: Голиков АркадиЙ Д'АРзамас
Среди советских писателей для детей и юношества Гайдара вспоминают в первую очередь. На его книгах выросли поколения, невозможно было представить человека, не знавшего «Чука и Гека», «Тимура и его команды» или «Голубой чашки». Мальчиш-Плохиш, продавший буржуинам Главную Военную тайну за «бочку варенья и корзину печенья», практически затмил Иуду, став в нашей детской литературе каноническим изображением предателя, как Мальчиш-Кибальчиш — идеальным героем-мучеником в коммунистических святцах. Это уже потом во множестве издавались жития пионеров-героев, чьи имена мы, дети 70-х, знали наизусть: Зина Портнова, Володя Дубинин, Марат Казей, — но всех — и реальных, и придуманных, вроде Васька Трубачёва и Гули Королевой, — осеняла красная немеркнущая звезда Мальчиша-Кибальчиша.
Вместе с тем сам Гайдар словно бы таял под слоем легенды о нем. Всякий знал, что в 14 лет он командовал полком, а потом погиб во время Великой Отечественной. Знали, что он улыбался, ходил в гимнастерке, ездил в Артек. Был ли он женат? Были у него дети? Об этом обычно не говорилось. Кажется, был сын, Тимур, но это не точно, и даже неважно, главное — что у него был маузер, награды за храбрость и он написал много книжек и уже умер. Юные читатели в простоте душевной выстраивали биографию Гайдара из его собственных книг, принимая на веру повествование от первого лица.
После распада Советского Союза мало на кого из писателей был вылит такой густой и едкий слой грязи, как на Гайдара. Под удар попадала любая часть его биографии. Он оказывался то патологическим садистом, едва ли не единолично истребившим тысячи людей, виновником геноцида в Хакасии, то безнадежным душевнобольным графоманом, то предателем Родины, то запойным пьяницей. Печатались многочисленные статейки с разоблачениями, доходило до того, что на полном серьезе уверялось, будто под именем Гайдара был похоронен какой-то случайный, неопознанный труп: якобы надо было спешить с официальным перезахоронением, тело Гайдара в указанной местными жителями могиле не нашли, а возиться было некогда. Даже сына Тимура у него попытались отнять, объявив, что к рождению этого ребенка Гайдар не имел никакого отношения, а псевдоним отчима пасынок присвоил, чтобы легче было делать карьеру в советской печати. История повернулась так, что неожиданно Аркадий Гайдар, к тому времени уже более полувека покоящийся под могильной плитой в городе Каневе, стал заложником политических разборок нового века — клевета на деда должна была стать оружием против внука, Егора Тимуровича Гайдара. Новоявленные литературоведы снова и снова анализировали тексты гайдаровских книг, доказывая, что читать это детям категорически нельзя, что книги психопата и садиста способны вырастить лишь новых психопатов и садистов, превратить детей в фанатиков бесчеловечной идеологии. Этой волне разоблачений противостояли не только специалисты по творчеству и жизни Гайдара, терпеливо находившие документальное опровержение очередной самой нелепой и отвратительной лжи. Противостоял такому пристрастному разбору и сам Гайдар — его чудесные, честные и трудные книги, которые ничуть не устарели, не потускнели за столько времени. Некоторые вещи в его книгах уже, конечно, приходится объяснять — прогресс далеко шагнул вперед, и реалии почти столетней давности не всегда понятны нынешним школьникам, изменился и контекст. Но самое главное — гайдаровский юмор, гайдаровская непреклонность в вопросах нравственных, гайдаровская честность и чистота — остались неизменными и покоряют своих молодых читателей из XXI века так же, как и их родителей, бабушек и дедушек — и даже прабабушек и прадедушек.
Аркадий Голиков родился в простой и любящей семье. Он и его три сестренки (сестришки, как звал их Аркаша) были любимы своими родителями — и в свою очередь горячо любили их. Почему-то среди русских писателей тихое и радостное детство — скорее, исключение, чем правило, но Аркадию Голикову на заре жизни повезло. Его отец, Петр Исидорович Голиков, крестьянский сын, стал первым интеллигентом в своем роду. Он закончил семинарию, а после стал народным учителем. Когда он пришел просить руки своей будущей супруги — Натальи Аркадьевны Сальковой, отец невесты, Аркадий Геннадьевич, отказал «учителишке» наотрез. Для дворянина, чей род насчитывал более 2 столетий, самовольная свадьба дочери с «мужиком» стала ударом. Сальковы не были особенно богаты, не обладали особенными связями или влиянием, но прапрадед Аркадия Салькова, Матвей Лермонтов, приходился родным братом Петру Лермонтову, чей знаменитый потомок, Михаил Юрьевич, навсегда впишет фамилию Лермонтовых в историю русской культуры. Даже рождение внука Аркадия не смягчило той неприязни, которую питал к Голиковым Аркадий Геннадьевич Сальков. Тем не менее в доме Голиковых жизнь кипела. Родители вместе преподавали в народной школе для взрослых, вместе хлопотали по хозяйству. Вместе навлекли на себя и недовольство властей: в связи с вовлеченностью Петра Исидоровича в подпольную деятельность, в доме Голиковых проводили обыск, искали нелегальную литературу. Вечернюю школу закрыли, семейство было вынуждено покинуть город Льгов и перебраться в Арзамас, где Петр Исидорович нашел скромное место чиновника. Как лицу не вполне благонадежному, Петру Исидоровичу уже нельзя было преподавать. Мать, закончив акушерские курсы, исполнила свою несбыточную ранее детскую мечту: стала медиком, фельдшерицей, принимала роды у всего Арзамаса. Когда началась Первая мировая, Петр Исидорович ушел на фронт рядовым. Аркадий в то время уже учился в Арзамасском реальном училище.
В повести «Школа» Аркадии Петрович опишет свою малую родину так: «Городок наш Арзамас был тихий, весь в садах, огороженных ветхими заборами. В тех садах росло великое множество «родительской вишни», яблок-скороспелок, терновника и красных пионов. Сады, примыкая один к другому, образовывали сплошные зеленые массивы, неугомонно звеневшие пересвистами синиц, щеглов, снегирей и малиновок.
Через город, мимо садов, тянулись тихие зацветшие пруды, в которых вся порядочная рыба давным-давно передохла и водились только скользкие огольцы да поганая лягва. Под горою текла речонка Теша».
В 14 лет Голиков не командовал никаким полком. Он носился по Арзамасу, выполняя поручения своих новых друзей — и старых, открывшихся с неожиданной стороны, — арзамасских большевиков. Конечно, он не желал оставаться в стороне от кипящих событий и неоднократно пробовал убежать на фронт. В конце концов мать, махнув рукой, чтобы не было хуже, попросила через знакомых о протекции: в городе формировался арзамасский коммунистический батальон. Его командиром был назначен Ефим Осипович Ефимов. Аркадий ему понравился — и был взят в адъютанты. Мать так надеялась, что некоторое время сын будет дома, при ней, хотя и на службе (и паёк Аркадия был существенным подспорьем для семьи). Аркадий показал себя толковым и смышленым помощником: грамотно разбирался с документами, был легок на подъем, писал под диктовку командира письма, распоряжения, сопровождал Ефимова в командировках. Потому, когда Ефимов был внезапно назначен командующим войсками по охране железных дорог Республики, своего адъютанта он взял с собой, в Москву. Карьера Аркадия началась головокружительно. Фактически Голиков работал у Ефимова «новостным агрегатором» — с раннего утра и до позднего вечера собирал у дежурных и телеграфистов всю информацию, скопившуюся за ночь, аккумулировал ее, докладывал о новостях, рассортировывал депеши — приходилось работать с колоссальным объемом информации. Если это было необходимо, составлял схемы движения поездов, подготавливал карты для доклада. Под руководством Ефимова Голиков мог рассчитывать на стремительное продвижение. Но он хотел «настоящего дела», писал рапорт за рапортом об отправке на фронт, и наконец Ефимов согласился, но поставил ему одно условие: сперва окончи московские командные курсы Красной Армии. Конечно, Аркадий никогда бы не попал туда без протекции Ефимова. Он был слишком юн и не участвовал до того в боевых операциях, как полагалось для приема. О том, как жили красные курсанты-командиры, он впоследствии напишет в первом своем романе — «В дни поражений и побед». Роман окажется практически автобиографическим.
Буквально сразу же после поступления, в марте 1919, Аркадий покинул Москву: курсы перевели в Киев. Программа, которую предстояло освоить будущим командирам, была весьма обширной: русский язык, арифметика, природоведение. История, география, геометрия, пехотные уставы, фортификация, пулеметное дело, тактика, топография, основы артиллерии, военная администрация. А после обеда занимались строевыми учениями, топографией на местности, практиковались в верховой езде, учились владеть холодным оружием и осваивали всевозможные виды «огнестрела»: винтовки, револьверы разных систем, пулеметы «максим», «льюис» и «гочкис». В 1940-м в партизанском отряде Гайдар окажется едва ли не самым опытным пулеметчиком. Курс обучения был рассчитан на полгода, и при этом все понимали, что этих 6 месяцев у курсантов, скорее всего, не будет: настолько велика нужда в хоть сколько-то обученных молодых офицерах. 20 августа 1919 года пришел приказ о досрочном производстве курсантов в командиры. После получения документов их предполагалось направить в места боевых действий, практически — заткнуть ими дыры. На плацу их стояло 180 человек, и в сущности, они понимали, насколько мал будет процент тех, кто выживет. Понимал это и нарком по военным и морским делам Украины Николай Ильич Подвойский. Он обратился к курсантам с речью:
«Вы отправляетесь в тяжелые битвы. Многие из вас никогда не вернутся из грядущих боев. Так пусть же в память тех, кто не вернется, кому предстоит великая честь умереть за Революцию, — тут он выхватил шашку, — оркестр сыграет «Похоронный марш».
Оркестр начал играть… Мурашки бежали по телу. Никому из нас не хотелось умирать. Но этот похоронный марш как бы оторвал нас от страха, и никто уже не думал о смерти».
Аркадию Голикову было всего 15 лет. Спустя совсем немногое время он заменит в бою своего друга — командира их полуроты Яшку Оксоза, и переломит растерянность товарищей под огнем. Так Голиков, младший из всех, окажется командиром полуроты. Примерно в то же время он будет ранен в ногу — и контужен в голову. Врачи подлатают его, как смогут, он распростится с костылем довольно быстро, не зная еще, что контузия, полученная в это время, превратится в проклятие и кошмар всей его жизни. Еще через некоторое время Голиков был отправлен на Кавказ, а оттуда — опять в Москву, на сей раз — в Высшую стрелковую школу «Выстрел», учиться на командира. Именно оттуда в 1921 году 17-летний Голиков выйдет с корочками «комполка».
Он писал отцу: «Пишу тебе из Воронежа… сейчас сижу и размышляю над работой, которая предстоит с завтрашнего дня мне, вступающему в командование 23-м запасным полком, насчитывающим около 4000 штыков… при первой же возможности постараюсь взять немного ниже — помкомполка или же полк полевой стрелковой дивизии не такого количества…»
Никто бы и не дал юнцу такую высокую должность, если бы не одно «но»: практически весь прежний командный состав пошел под суд за измену. Распоряжения Голикова были далеки от изыскания предателей и показательной казни. Они касались в основном постройки солдатских сортиров, наведения порядка в вопросах гигиены, способов истребления платяных вшей — настоящего бича солдат. Дизентерия, холера и тиф косили людей страшнее, чем пули. Семнадцатилетний комполка, сын фельдшерицы, понимал это слишком хорошо. Запасной полк участия в боевых действиях не принимал, а через некоторое время и вовсе был расформирован.
Но самое главное его боевое крещение состоится, когда в конце июня 1921 года командующий войсками Тамбовской губернии М. Н. Тухачевский назначил Аркадия командиром 58 отдельного полка, поставив ему под руку 4000 бойцов. Через некоторое время Голиков стал и. о. командующего боевым участком. В его распоряжении оказалось 6000 человек. Голиков, 17-летний краском и комполка, на Тамбовщине принимал участие в подавлении Антоновского мятежа. Это восстание крестьян, возмущенных зверствами продразверстки, не принимавшей во внимание лютого неурожая и обрекавшей деревни на голод и вымирание, постепенно переросло в полномасштабное сопротивление, когда во главе его встал Александр Степанович Антонов, левый эсер, о котором его противники, военачальники Красной Армии, отзывались как об «энергичном и опытном партизане», «недюжинной фигуре с большими организаторскими способностями». Кроме того, за Антонова горой стояло все местное население, видя в нем своего заступника, и потому изловить «бандитов», пользующихся авторитетом и поддержкой крестьян, не представлялось возможным. Это была не война с шайками всегда пьяных и бешено-жестоких атаманов-одиночек, по образцу петлюровских банд с Украины. Это была полномасштабная партизанская война — притом страшная, жестокая и изматывающая. Молниеносные, отлично организованные удары партизан попадали исключительно в цель. Пленные, оказавшиеся в руках «антоновцев», могли лишь мечтать о быстрой смерти — но этого счастья им как раз не полагалось. Сопротивление разворачивалось с беспримерной быстротой, Тамбовщина полыхала — и со дня на день могли вспыхнуть Воронеж и Саратов. Упорство и военные успехи Антонова вынудил Советскую власть отменить продразверстку — и ввести прод. налог. Крестьяне ликовали — и считали, что победа уже одержана. Антонов понимал, что это — начало конца, как понимал и то, что ни о какой амнистии для «отцов-командиров» не может быть и речи. Он был прав. На разгром антоновщины были брошены самые отборные силы. Командовал операцией М. Н. Тухачевский, а кроме него на Тамбовщину прибыли легендарные военачальники Н. Е. Какурин, И. П. Уборевич, Г. И. Котовский. Карательными отрядами руководили Г. Г. Ягода, В. В. Ульрих, Я. А. Левин. Численность красноармейцев увеличили до 100 тысяч человек. Началось жестокое, планомерное уничтожение восставших, а по сути — собственного народа. Чтобы победить «антоновщину», был устроен прямой террор мирного населения (поскольку М. Н. Тухачевский не без оснований полагал, что мирного населения как такового здесь нет, а только бандиты и их пособники): хозяйство и жилища участников мятежа и их семей уничтожались, брали заложников — в том числе детей, устраивались концентрационные лагеря, за неповиновение, за укрывательство «бандитов» и оружия полагался расстрел. Леса, где скрывались «антоновцы», заливали ядовитыми газами с таким расчетом, чтобы ничего живого там остаться не могло. Деревни и села стирались с лица земли. Восстание было подавлено, братья Антоновы, Александр и Дмитрий, в конце концов убиты — во время последнего их боя. Комполка Голикову при этом приходилось туго вдвойне, поскольку на него из-за его возраста и положения косо смотрели его же собственные офицеры, вынужденные подчиняться «мальчишке» и едва ли не саботировавшие его приказы. Когда все кончилось, он мечтал продолжить обучение — на сей раз в Академии, — но его отослали в Сибирь. Получив опыт партизанской войны, он должен был применить его в боях с бандой Соловьева, в Хакасии, где Гражданская война все еще продолжалась.
Сибирь отличалась от Тамбовщины буквально всем — в том числе огромной, непроходимой тайгой. Отыскать там отряд Соловьева было делом почти безнадежным. И в Сибири — так же, как и в Тамбовщине, на Голикова, совсем еще мальчишку, давил огромный груз ответственности, власти, крови. Любая ошибка, которую он мог допустить, была бы оплачена жизнью не только его, но и вверенных ему людей. Он, командир, был в ответе за них, за их настрой, за их обеспечение, — и он, командир, должен был отправлять их на смерть. Людей катастрофически не хватало. Если при подавлении Антоновского мятежа, на Тамбовщину стягивались все силы, то здесь, в условиях бесконечной Сибири, рассчитывать приходилось на себя. Кроме того, медленно, но верно подступали последствия контузии. Добавлялись и новые ранения, и чудовищное перенапряжение — физическое и моральное, непосильное для юношеских сил Аркадия. Разделить груз ответственности ему было практически не с кем. И здесь тоже за ним наблюдали — кто с сочувствием, кто с завистью, а кто — с ненавистью. Нельзя забывать и того, что школа, которую Голиков прошел на Тамбовщине, была, в общем-то, бесчеловечной по отношению к мирному населению, и хотя вопрос стоял: мы их — или они нас, но методы, которые молодой комбат почерпнул из предыдущего своего опыта, были довольно далеки от «интеллигентного ведения войны». В «Днях поражений и побед» герои говорят о зверствах белобандитов, изуверски пытавших раненых пленников.
— Сволочи какие! — заметил Сергей.
— Ничего не сволочи, — возразил Владимир. — Были бы наши на их месте — то же самое сделали бы.
— То есть как это?
— А так. Поживешь вот, увидишь. Потому что враги-то мы уж очень непримиримые, — пояснил он. — Конечно, издеваться — вон как петлюровцы: шомполами, нагайками да четвертования шашками, — это мы не будем, но ведь я и сам не задумался бы уничтожить при удобном случае всякого врага.
— Но раненый?
— Раненый? — усмехнулся Владимир. — Посмотрел бы ты, как этот раненый всаживал пулю за пулей из нагана в дверь, когда к нему ломились. Офицер так и тюхнулся. Жаль только, что своя последняя осечку дала. Вот и попался. Нет, брат, — прибавил он, немного подумавши. — Коммунист может быть или у своих — живым, или у врагов — мертвым. А… раненый? Слишком уж это дорого будет ему стоить…
Такова была логика времени, такова была школа Тухачевского и философия Гражданской войны. Банда Соловьева была ликвидирована — ценой неимоверных усилий. Притом сам Соловьев ушел: людей, чтобы усилить патруль, элементарно не хватило.
В Сибири Аркадий Голиков начал писать. Самый простой способ все разложить по полочкам, обрести некую точку опоры и отсчета был открыт и понятен: изложить словами на бумаге всё, что творилось за день, всё, что тревожит и не дает сосредоточиться. Кроме того, он тайно лелеял самолюбивую мысль, что великое делание истории, которое сейчас происходит на его глазах и с его непосредственным участием, не должно забыться даже в малых мелочах. Что, может быть, однажды его дневниковые записи лягут в основу романа. И может быть, этот роман напишет он сам. Постепенно писательство захватывало его — и в свое редчайшее свободное время, когда не приходилось решать, принимать просителей, распоряжаться и бросаться в бой, он садился за стол и начинал работать. Это время он крал у самого же себя — судорожно сокращая часы необходимого сна, тем самым еще более расшатывая здоровье — и физическое, и душевное.
Нервное расстройство — последствие контузии 1919 года — прогрессировало — и однажды, во время тяжелейшего нервного срыва, потеряв всякий контроль над собой, комбат отдал приказ расстрелять без суда и следствия пятерых мужиков, схваченных по подозрению в участии в банде Соловьева. За это самоуправство 3 июня 1922 г. Особым отделом губернского отдела ГПУ было заведено дело № 274. Аркадия Голикова обвиняли в злоупотреблении служебным положением. Во время следствия Голиков убедительно доказал, что расстреляные им люди несомненно являлись бандитами, и виновным его признали в нарушении оформления соответствующей документации, которой все равно в отряде некому и некогда было бы заниматься. Были доносы, письма, содержавшие перечень всех его ошибок, просчетов и промахов. Но среди тщательно конспектируемых грехов Аркадия Голикова нет приписываемых ему массовых уничтожений хакасов, нет отчетов о психопатических садистских выходках «свихнувшегося» комбата. Все эти обвинения возникли существенно позже — и в совершенно иных головах. А в то время командующий В. Н. Какоулин начальник 6-го сводного отряда ЧОН, наложил свою резолюцию: «Арестовать ни в коем случае, заменить и отозвать»…
Представляя себе юного комполка, сияющего улыбкой, в ладной командирской форме «с разговорами», с красной пятиконечной звездочкой и шашкой на боку, обычно люди и не подозревают, как же раскатал всю душу Гайдару этот страшный, непосильный для подростка опыт — 5 лет постоянного жуткого стресса, чудовищных нагрузок, ощущения полной власти и постоянного присутствия смерти. С тех пор как в 15 лет он получил право зваться командиром и послушал похоронный марш, возможно, по себе самом, он практически не выходил из войны. Ну разве что во время восстановления после ранений, когда получал недолгие увольнительные — и ехал в Арзамас. На войне он встретил свою любовь — 16-летнюю медсестричку Марусю, Марию Николаевну Плаксину, которая вскоре стала его женой. Как практически все слишком ранние и скоропалительные браки, этот брак был недолговечным. Их ребенок, Женя, умер в младенчестве. После одной из внезапно возникших ссор, спровоцированных все той же контузией — и вспышками мучительного гнева и отвращения ко всему, — Маруся ушла. Сам Голиков, фиксируя своё состояние, отмечал, что во время приступов «появилась раздражительность, злобность. Появилось ухарство, наплевательское отношение ко всему, развинченность… Стали появляться приступы тоскливой злобности, спазмы в горле, сонливость, плакал». После разгрома банды Соловьева, когда сопротивление сошло на нет, Голикова с новой силой охватила жажда продолжать идти дорогой красного командира. Стать как Тухачевский, как его учителя в военном деле. Он хотел поступить в Академию — и получил необходимые рекомендации, оставалось пройти медкомиссию.
Но врачи были единодушны, и их слова звучали как приговор: по результатам обследования Голиков Аркадий Петрович в Академию поступить не сможет. А скорее всего, и продолжать службу — тоже.
Это был конец всему. Ему выписали полугодовой отпуск, с сохранением жалования и всех привилегий, чтобы он за полгода подлечился, отдохнул — и на сей раз поступил. Но через полгода лучше ему не стало — все последствия контузии — тремор, звон в ушах, острое нервное расстройство — оставались с ним. И 1 апреля 1924 года бывший командир 58-го отдельного полка по борьбе с бандитизмом Голиков А. П. был зачислен в резерв, приказ подписал лично тов. М. Фрунзе. Ему было двадцать лет, у него были целы и руки, и ноги — и все же он был инвалидом, ему диагностировали «травматический невроз», не дававший ему спокойно жить и порой укладывавший Гайдара в клиники.
В эти годы Красная Армия решительно сокращалась. Все, кто по каким-то причинам мог быть комиссован, отправлялись «на покой». Для многих это был путь во тьму. Слова «вьетнамский» (а в нашем случае — «афганский») синдром еще не были изобретены, а понятия эти — открыты и изучены, но суть самого явления никуда не девалась. Люди, прошедшие войну, выкованные и выращенные войной, после ее окончания были оставлены на произвол судьбы. Им предстояло самим найти себе место в жизни. В случае Голикова проблема состояла еще и в том, что на войну он ушел, будучи еще совсем юнцом, и возвращаться ему было некуда. Все, что он умел, — это воевать. Его ровесники (ну или чуть постарше) и знакомые, оказавшиеся в подобной ситуации, постепенно спивались, кончали с собой, кое-кто продолжал войну, применяя полученные знания в мирной жизни. Одни становились бандитами, другие — теми, кто воевал с бандитами, — и те и другие действовали с той же непримиримостью и крайней жестокостью, как привыкли на войне. Голиков решил для себя, что алкоголь — не метод, а пуля в лоб из собственного оружия, — слишком дорогое удовольствие. Он придумал для себя дело. Он должен был написать свой роман, чтобы рассказать все, что носит в себе. Он даже придумал название: «В дни поражений и побед». Он настолько уверовал в то, что писательство — спасение, что не желал продумывать никакого запасного варианта. Напрасно отец, Петр Исидорович, уговаривал его смириться, поступить на какое-нибудь посильное место — неужто ему, краскому, не приискали бы чего-нибудь, чтоб можно было пропитаться, а писательством никто не мешает заниматься в свободное от работы время. В собственном садике. Тихо и уютно. Аркадий наотрез отказался, он уже построил план своего будущего сражения: поедет в Ленинград, где напечатает свой роман… а там видно будет. Он читал свой роман матери и сестрам, мать его к тому времени в Алупке, в курортных условиях, умирала от туберкулеза. Он должен был прославиться и удержаться на ногах — хотя бы для того, чтобы порадовать ее.
В Ленинграде внезапно оказалось, что такой прекрасный план дал осечку. Деньги, оставшиеся после увольнения, таяли стремительно. Работа над рукописью приводила к тому, что каждое предложение приходилось править, зачеркивать, править снова… Рукопись приобретала все более распухший и неопрятный вид. На то, чтобы перепечатать ее на машинке, не было ни сил, ни средств. С каждым днем его решимость угасала, приходили в голову все новые и новые аргументы, почему сейчас с его романом никто возиться не станет. В конце концов он решился — и отправился на Невский, в дом с большим стеклянным шаром, вознесшимся над проспектом. В шаре скрывалась швейная машинка «Зингер». В доме — издательство, и не одно.
В сущности, благая судьба, спасшая Гайдара от увечья, устроившая ему такую невозможную, полную приключений и немыслимых взлетов биографию, еще раз сыграла в этих коридорах на его стороне. На него практически случайно натолкнулся, проходя мимо, писатель Константин Федин, и посетитель, один из множества, толпившихся в коридоре, чем-то его привлек. Слово за слово — Федин взял папку и, полистав исчирканную, неперебеленную рукопись бывшего комполка, попросил через час зайти в такой-то кабинет.
Когда Голиков вошел туда, его встретили трое. Рукопись он положил перед ними на стол. Слова, с которыми Гайдар вошел в литературу, в определенных кругах известны не менее, чем «со щитом или на щите». Он сказал коротко и ясно: «Это мой роман… Я хочу, чтобы вы его напечатали».
Ему несказанно повезло, что Федин обратил на него внимание в коридоре. Ему повезло, что рядом был Михаил Слонимский, воевавший в Первую мировую, автор сборника военных рассказов «Шестой стрелковый». И самое большое везение — что третьим при этом разговоре был писатель Сергей Семенов, служивший в Монголии и Заполярье, человек, с которым Гайдара свяжет тесная дружба. Именно Сергей Семенов вызвался прочитать «В дни поражений и побед», и когда Голиков пришел через неделю, готовясь услышать, что роман его никуда не годен — и его швырнули в мусорную корзину, Федин встретил его словами: «Писать вы не умеете. Но писать вы можете и писать будете! А мы вам поможем».
И Федин (Брат без прозвища), и Слонимский (Брат-Виночерпий) были членами литературного объединения «Серапионовы братья», которое заботливо опекал М. Горький — и совершенно заслуженно опекал, поскольку «Серапионы», возможно, были наиболее интересным на те поры образованием в тогдашнем литературном Петрограде. Не так давно Горький, приветствуя дебютанта-Федина, возвратил ему рукопись со словами: «Писать вы можете…», и тем окрылил начинающего прозаика. Сейчас Федин «вернул свой долг», приняв участие в этом большом, с виду спокойном, но таком взвинченном и юном человеке. А Семенов вызвался помочь молодому и явно неискушенному в писательском деле Голикову. Разумеется, роман был откровенно слаб. И все же в нем было что-то такое, что заставляло читать его, не выпуская, веря автору, любя его немного неловких персонажей. Рукопись отдали в перепечатку за счет редакции. Голикову выписали аванс, что было очень кстати, так как в последнее время есть ему было не на что. А Сергей Семенов с того дня садился с Голиковым за его рукопись — и старательно, тщательно и по возможности деликатно выправлял все неловкости, неудачные фразы, вычеркивал лишнее, в сложных случаях призывая на помощь Слонимского или Федина. Разумеется, роман был полон штампов. Конечно же, сразу было видно, что в литературе автор новичок. Но когда через год, в 1925, повесть, сильно сокращенная, вышла в альманахе, а еще через год — в отдельном издании, Голиков, благодаря этой последовательной школе с редакторским карандашом в руке, был уже куда более закаленным бойцом литературного фронта. Одна беда — практически весь его личный опыт упирался в войну. Этого было катастрофически мало для полноценной писательской жизни, коль скоро Аркадий Голиков не намеревался на всю жизнь приковать себя к одной-единственной теме. Время требовало новых слов — описания молодого, растущего, фантасмагорического мира, глобального эксперимента, поставленного над целой страной. Новый мир надо было описывать новым, веселым языком. «Писать вы можете», — обнадежил Гайдара Федин и был совершенно прав. В бурной сутолоке 20-х гг в Ленинграде Голиков получил такую школу писательства, какую не мог бы пройти ни в одном Литературном институте. Он присутствовал как гость на собраниях «Серапионов», слушал их чтения и дальнейшее обсуждение, иной раз вполне безжалостное. Он варился в литературном котле, у него появились друзья, теплый дом Семеновых, где Голиков отогрелся сердцем и полюбил все это чудесное семейство. Надо было не останавливаться — продолжать писать, работать… И тут-то и случился некоторый затор, который потом у Гайдара будет все чаще и чаще. То ли от неуверенности в себе, то ли от никуда не девшегося нервного расстройства он не мог почувствовать себя до конца свободным. Он злился, бесился — становилось только хуже.
Новые друзья щедро делились с ним рецептами, как преодолеть этот «зажим», мешающий безусловному дарованию Аркадия вырваться наружу. Николай Олейников, Шварц и Слонимский наперебой убеждали его и советовали отправиться куда-нибудь — ну хоть на Донбасс — пристроиться в какой-нибудь журнал и там, полностью сменив быт и окружение, узнать жизнь с другой стороны, пройти то, что Горький называл «мои университеты». Война кончилась — и пора учиться у рабочего — ковать, у крестьянина — слушать землю, а у винодела — превращать в вино виноградные грозди. Там, напитавшись реальной, непридуманной жизнью, и откроется внутренний колодец, из которого можно будет черпать силы. Рекомендательных писем, которые бы открыли любые двери, друзья обещали написать хоть мешок (тем более что литературный журнал «Забой» на Донбасской земле, не так давно основанный этой троицей, уже отлично помог «расписаться» Евгению Шварцу). Голиков наконец-то согласился — и через некоторое время горько пожалел о своем решении. Ему отчаянно не хотелось покидать шумный дружеский круг, снова уезжать из мест, где было так хорошо. Надо сказать, что из затеянной авантюры не вышло ровным счетом ничего. Обострение опять настигло его — и он не мог написать практически ни строчки. Он даже не добрался до конечного пункта своего путешествия. Возвращаться к друзьям с незаконченной, брошеной на полдороги рукописью было стыдно. Возможно, преодолей он себя — и поддайся, вернись в Ленинград, в компанию молодых писателей, в эту радостную и шумную атмосферу постоянной литстудии, Голиков избежал бы стольких лет тяжелого и мучительного разочарования. Но вопрос — нашел бы он или нет ту особую, только ему присущую интонацию, тот особый гайдаровский язык, который составляет половину обаяния его книг? В дороге Голиков внезапно встретил старых друзей из своей арзамасской компании. Веселый Шура Плеско, одноклассник, оценив состояние Аркадия, решительно взял его с собой. Он работал в Перми, в редакции местной газеты «Звезда» — и Голиков охотно отправился с ним: Шуре Плеско не надо было ничего объяснять. Кроме того, в «Звезде» работал еще один их друг, Коля Кондратьев, арзамасец. В «Звезде» Голиков впервые познакомился с журналистской работой. В принципе, он последовал совету своих ленинградских друзей, но, как обычно, по-своему: не на юге, а в Перми. В Перми же он в первый раз подписался псевдонимом Гайдар. Почему так? Сам Гайдар на этот вопрос исчерпывающе так и не ответил, предоставив разбираться грядущим литературоведам. Красивая версия, что по-монгольски «гайдар» — это всадник, скачущий впереди, авангард-разведка, остается только красивой версией: в монгольском языке такого значения у слова нет. Зато в хакасском слово «хайдар» означает «куда?». Комбат Голиков, не владевший хакасским, чаще всего произносил именно это слово, выясняя, в каком направлении ушли соловьевцы. Местные его так и прозвали, не без иронии: «хайдар-Голик». Школьный товарищ Гайдара, А. М. Гольдин, расшифровал слово «гайдар» по-мушкетерски «Голиков АркадиЙ Д'АРзамас». В этом есть свой резон, поскольку к Дюма и его героям Гайдар всегда относился с горячей симпатией. И, наконец, украинская версия, тоже выглядящая вполне правдоподобно: «гайдар» — это чабан. В 1924 году, путешествуя по Харьковской губернии, где и был зафиксирован диалектизм, Голиков неоднократно встречался с гайдарами. В «Звезде» Аркадий Петрович довольно быстро нашел ту нишу, которая была словно бы создана для него. Он взял на себя фельетоны. Мгновенная и острая реакция на любую несправедливость, а порой и преступление, защита обиженного — это то, что всегда было близко Гайдару, что возвращало его в времена его боевой юности. Бухгалтер, уволенный за профнепригодность, после того как осмелился указать начальству на растрату; девочка-подросток, которую травили всем педагогическим коллективом как умалишенную истеричку — в отместку за активную гражданскую позицию ее матери; жертвы домашнего насилия и простой трудяга, над которым издевалась местная бюрократия, не позволяя заготовить дрова к зиме из-за потерянной квитанции, — все это были люди, на защиту которых выступил Гайдар. Постепенно он стал местной знаменитостью, его фельетонов ждали, он выдавал их исправно — практически в каждом выпуске «Звезды» был учтен «подвал», отведенный под сатирические заметки Гайдара. Оттачивался язык (сатира требует краткой и хлесткой фразы), наблюдательность, а для того чтобы фельетон попал точнехонько в цель, автору приходилось довольно быстро осваивать материал, разбираться в ситуации. Но кроме известности, народной поддержки и чувства собственной нужности, правильности выбранного направления, вскоре Гайдар больно почувствовал на себе и «издержки» своих успехов. Неоднократно в редакцию приходили со сканадалами «обиженные» мишени гайдаровской насмешки, доказывая, что они, может, и не во всем правы, но издеваться над государственным чиновником — значит ни во что не ставить авторитет гос. власти. Окончательно дела стали плохи, когда на Гайдара подал в суд судебный следователь Филатов, посчитавший, что в фельетоне «Шумит ночной Марсель» автор грубо передернул факты и оклеветал его. Суть фельетона была такова: следователь Филатов днем работает по своей основной специальности — ведет дела, допрашивает жуликов и призывает к ответу всякий криминальный элемент, а по вечерам ради заработка музицирует в ночном кабаке, развлекая тех, для кого утром был олицетворением советской юстиции.
«Эй, человек!.. Лети сюда моментальным образом. Почему музыка не играет?!»
— Сейчас… сию-с минуту… Не извольте… Музыкант — передыхает малость, только что три фокса подряд отжарил, окромя того, днем он судебным следователем состоять изволил, тов. Филатов, может, слыхали-с?
(Центральное эффектное место кинокартины, узнают друг друга.)
— Ах он с… с… да это никак тот самый, что из меня сегодня на допросе всю душу вымотал. Эй, ты, катай дальше, судейская твоя душа, изобрази-ка мне «Цыганочку»!.. Н-нет, постой, лучше… Филаша, выпьем… Пей, дурак, когда предлагают, и нечего кочевряжиться, раз музыкантом зачислился, умей публике потрафлять. Я на тебя, миляга, за утреннее не сержусь, сам понимаю — служба.
Будет завтра утром лицо Филатова строгое и спокойное. Сядет завтра утром он опять в кресле своего кабинета. Будет смотреть пытливым взглядом на допрашиваемого:
«Признаете ли вы себя виновным?»
Суд оправдал Гайдара по одной статье: Филатов действительно, занимая такой ответственный пост, совмещал его с подработкой музыкантом в резвлекательном учреждении, тут никакой клеветы не было. Но по второму обвинению — в оскорблении гражданина Филатова, фельетониста осудили. Филатов доказывал, что он не пьет и не курит, а в фельетоне он был назван «Филашей» и «дураком». За это суд 13 ноября 1926 года приговорил Гайдара к лишению свободы… сроком на одну неделю, но потом заменил заключение «общественным порицанием» на собрании работников «Звезды». Коллеги Гайдара были возмущены тем, что фельетониста приговорили к «публичной порке» за стилистику, хотя основные положения в фельетоне полностью подтвердились. Но совершенно невыносимым для Гайдара оказалось то, что редактор «Звезды», М. Иванов, категорически отказался брать фельетониста под свою защиту: Иванов страшно устал от постоянных скандалов, тем более, что Гайдар ни в какую не желал «оставить в покое» людей, которых было бы безопаснее не трогать, — и речь шла не столько о следователя Филатове, сколько о настоящих «партийных». Следующие несколько фельетонов Гайдара Иванов «завернул» — как плохо написанные. Возможно, Иванов просто хотел вразумить, одернуть своего строптивого сотрудника, и сам заявлял, что «поголодав недельку, Гайдар принужден будет написать хороший фельетон», но Гайдар в результате просто ушел из «Звезды». Его «плохо написанные» фельетоны моментально приняли в Свердловске, и опальный фельетонист покинул Пермь. Кстати, через год, когда скандал с фельетоном дошел до центральной прессы, в результате общественного давления судья Лифанов, вынесший приговор Гайдару, был уволен. Следователь Филатов, хотя и играл не в кабаке «Восторг», а в оркестре при кинотеатре «Триумф», и не от хорошей жизни, — но за «странное совмещение», на которое обратил внимание фельетонист, лишился своей должности еще раньше.
В Перми Гайдар обрел не только профессию журналиста, когда нет времени на «страх белого листа», когда «построить» заметку надо практически молниеносно, и подобрать самые острые слова так, чтобы проняло каждого, кому попадется на глаза номер. В Перми Гайдар встретил свою любовь, Ралю, Рахиль Лазаревну Соломянскую, 17-летнюю вожатую, вечно окруженную своими пионерами, что-то организовывающую, рассказывающую, куда-то бегущую. Позже Раля предпочитала, чтоб ее звали Лией, так, Лией Соломянской, она и войдет в историю литературы. С Ралей они сошлись как-то очень быстро и легко — и вскоре, как само собой разумеющееся, поженились. Когда в жизни Гайдара началась очередная мрачная полоса, связанная с судом и увольнением из «Звезды», он предпочел отправить Ралю к родным, в Архангельск. Она в это время ждала ребенка. 8 декабря 1926 года появился на свет мальчик, которого мать отчего-то захотела назвать редким именем Темир. Гайдар откликнулся огромной радостной телеграммой, только просил чуть поправить имя — не Темир, а Тимур. Сына и жену он увидел лишь через два года. Долгое время скитался — то по Уралу, то опять в Москву, а потом поработал и в Архангельске — на радио, вместе с Лией, или в местной «Волне». Деньги беречь не умел — что зарабатывал, то и тратил, как будто они ему жгли карман. Отправлялся порою в самые авантюрные командировки: так, чтобы написать репортаж о жизни на лесозаготовках и вникнуть до тонкостей в клубок махинаций и бестолковых административных решений, закрутившийся вокруг этого столь важного для страны промысла, по совету редактора, Гайдар инкогнито нанялся на дальний лесосплав. Рослый, сильный как медведь, выносливый и крепкий, в такие моменты он чувствовал радость приключений. Писал рассказы, работал над историческими повестями о ранних предреволюционных мятежах на Урале. В Москве его тоже не забывали, его детская приключенческая повесть «На графских развалинах» — с перестрелкой, кладом, бандитами и малолетним героическим беспризорником Дергачом вышла отдельным изданием, переиздали «РВС».
Но контузия и нервное расстройство не оставляли его. Журналистская поденщина уже надоела, хотелось чего-то большего. И наконец он окончательно перебрался в Москву. Его там уже знали и, в сущности, считали хорошим, перспективным автором. Одно плохо — очень уж недисциплинированным. Он мог получить аванс, предоставить несколько отличных глав — и пропасть с концами. Ничего не поделаешь: дикие головные боли, невротические припадки и прочие последствия контузии не желали его отпускать. Он перепробовал все средства — от медицинских, до попыток утопить беду в алкоголе. Не помогало ничего. Как последний шанс на исправление, на то, чтобы не подводить редакцию, уже ощутимо нервничающую, Гайдару предложили полностью сменить обстановку и дописать наконец давно обещанные «Дальние страны», про жизнь ребятишек в глухой деревне, затерянной в лесах. Ребята мечтают увидеть дальние страны, учатся, играют, ссорятся, обычные мальчишеские дела, а меж тем вокруг разворачиваются невиданные события: организуется колхоз, появляются откуда ни возьмись геологи, собираются строить завод по добыче алюминия, кулаки убивают дядьку Егора, председателя колхоза, а всем говорят, будто тот бежал с общественными деньгами… Повесть, широко задуманная, застопорилась намертво. Гайдару предложили отправиться в знаменитый лагерь Артек. Малыша Тимура тоже разрешили взять с собой — и это решило дело. Тимура приняли в отряд, он был там самым младшим — и быстро оказался всеобщим любимцем. Расчет оказался верным: рядом с сыном, купаясь в море, вволю гуляя по горам и сбросив свою жуткую усталость от Москвы, Гайдар смог наконец дописать «Дальние страны», а близко познакомившись с артековской детворой, влюбившейся в него сразу и накрепко, загадал себе однажды написать книгу об Артеке. И постепенно сложилось убеждение, что не так уж и плохо — быть детским писателем. Может быть, помогать этим девочкам и мальчикам выбрать правильные приоритеты, научить их выживать в этом сложном мире, крепко держаться самого главного — важнее, чем многое другое. В Артеке Гайдары — большой и маленький — оставались до начала осени, а вернувшись, выяснили, что дом их рассыпался. Лия Соломянская за это время создала новую семью с приличным, обеспеченным человеком, зам. редактора толстого журнала, который гораздо больше подходил ей, чем вечный бродяга Гайдар. Тимура она, конечно же, забрала с собой.
В жизни Гайдара опять началась полоса изматывающих мигреней, бесцельного бегства, тяжелейших приступов отчаяния, работы — и невозможности выжать из себя хоть строчку. Но он уже хорошо знал своего внутреннего врага — и примерно представлял, что делать в таких случаях. 20 января 1932 года он отправился на Дальний Восток, там, в Хабаровске, в «Тихоокеанской звезде» собрались его старинные приятели и коллеги, туда, в Хабаровск, они звали и его. Опять все пошло, как было: журналистские будни, поездки, чтобы выяснить подробности — и грянуть фельетоном по «советским бюрократам». Разговоры и споры с друзьями полночь-заполночь. Увы, срывы сроков, когда надо бы сдавать очерк. И… очередной припадок, в ходе которого Гайдар оказался в Хабаровской психлечебнице. Но там он, на больничной койке, был совершенно одержим будущей книгой. В ней перемешались события годичной давности — и глубочайшие, спрятанные в сердце воспоминания: малыш Тимур на горных тропках Аю-Дага, печальная Марица-Маруся, сказка о Мальчише-Кибальчише, ребята, притихшие возле вечернего костра под южным небом. Он писал и писал, не обращая внимания ни на отсутствие вестей из Москвы, ни на все более сгущающиеся тучи над Дальним Востоком — наоборот, ощущение близкой опасности, войны, тревоги и гибели органично входило в эту книгу, которую он назвал в результате «Военная тайна». Он писал ее два года, а в 1935 году она вышла в Детиздате. Гайдар вернулся в Москву, ничей, ни к кому особенно — жил у друзей, уезжал и приезжал, договаривался с редакторами — срывал договоренности (и даже не всегда был в том виноват). Для «Пионера» начал повесть «Синие звезды» — она печаталась по главам в номерах журнала.
Повесть не была дописана и, соответственно, допечатана: вместо ожидавшегося финала читатели, с некоторым огорчением, увидели такое объявление от редакции: «Арк. Гайдар занят сейчас переделкой третьей и последней части, поэтому она будет напечатана позже.
Ребята, писатель ждет ваших пожеланий и советов. Как должна закончиться повесть? Что будет с Фигураном? Кто открыл дверь в церкви? Что за незнакомец повстречался с Сулиным? Арк. Гайдар и редакция ждут ваших писем».
Характер его оставался тем же — мушкетерским, мальчишеским, невыносимым. Однажды в Москве Гайдар, гуляя, как обычно — пальто нараспашку, руки в карманы, — остановился перед каким-то посольством. Щит с гербом сильно заиндевел, и распознать, какая это страна, не было никакой возможности. К подозрительному гражданину, стоящему на морозе в распахнутом пальто, подошел некто и потребовал, чтобы тот объяснил, чего ему надо у ворот посольства. Интересуетесь? А чем конкретно интересуетесь? И тут Гайдар, желая, видимо, посмотреть, что получится, заговорщицким шепотом объяснил, что очень ему интересно, то ли это самое посольство, в которое он должен бросить бомбу. Разумеется, через несколько секунд его скрутили и довольно быстро доставили по необходимому адресу. Вспоминая рассказ Гайдара, писатель Р. Ю. Бершадский пишет:
«Конвоир вывел Аркадия в коридор и пропустил его вперед. Шли бесконечно долго, и лифтом подымались, и по лестницам шагали (и вверх и вниз), и опять коридором шли… В конце концов Аркадий перестал строить догадки, на каком они этаже и далеко от камеры, из которой его вывели, или, наоборот, рядом с нею.
Перед тем как впускать Аркадия в некоторые коридоры, конвоир глухо стукал ключами о пряжку своего ремня: видимо, чтобы если навстречу шел конвоир с другим заключенным, то чтобы их подопечные не встретились бы и не увидали друг друга в лицо. Если же такой стук раздавался им навстречу, то конвоир немедленно открывал дверцу внутреннего шкафа, которых в коридоре было без числа (Аркадий теперь понял, зачем они!), и командовал: «Входи! Быстро! Мордой к стене!», и Аркадий пережидал за дверцей шкафа, когда умолкнут шаги прошедшего конвоира и другого заключенного. Зато проходящие сотрудники учреждения, в котором находился Гайдар, не обращали на него ни малейшего внимания: дело обычное. Они шли, женщины на высоких каблуках, с папками в руках, — наверно, машинистки или стенографистки, мужчины, подтянутые, сухопарые, в на редкость аккуратных, но каких-то совершенно безликих штатских костюмах. Гайдар рассказывал мне, что подумал: а вот определи по облику их профессию, — ни за что! Единственно, чем были приметны их глаза — тем, что в них не было никакого выражения.
Наконец конвоир почтительно, хотя и не стучась, открыл дверь одного кабинета и пропустил вперед Аркадия.
Кабинет был громадный, какого-то, определенно крупного, начальника. Начальник сидел в глубине зала за большим совершенно пустым письменным столом, если только не считать сложенных на нем горкой ремня Гайдара, его подтяжек — он узнал их еще с порога, — ручных часов и прочих вещей, изъятых при обыске.
Когда Аркадия ввели, хозяин кабинета поднялся со своего места и сказал:
— Входите! Входите, товарищ Гайдар!
И:
— Ты не можешь себе представить, что я пережил, когда снова услышал это обращение: «товарищ»! — рассказывал мне Гайдар. — Ты не можешь себе этого представить, раз ты там не бывал! Конечно, я все понимал: и то, что шутка, которую я выкинул, как бы она ни была плоска, не может быть никем воспринята всерьез; и то, что этот фарс не мог длиться долго. Но все-таки меня сунули — как собаку! — в ящик; и конвоир стучал ключами о пряжку при входе в коридор; и я пережидал кого-то в шкафах… А тут снова: «товарищ»!.. Ты способен это понять?!
Когда Аркадий на сразу ставших ватными ногах дошел до стола хозяина кабинета, тот придвинул к нему его вещи и жестом пригласил сесть. Лишь после этого сел сам. Но тут же сказал:
— Что ж это вы, товарищ Гайдар, заставляете нас отрываться от серьезных дел и заниматься вашими — право, совершенно неуместными! — розыгрышами. Взрослый человек, более или менее известный писатель — и вдруг… Вот вам ваши вещи и документы и давайте договоримся: подобная ерунда имела с вами место последний раз. Ясно? Потому что иначе… — Он выдержал паузу. — Ну, все! Можете идти.
…— Но черт его знает, что со мной случилось, — продолжал свой рассказ Аркадий. — То ли меня взбесил его покровительственный тон, то ли вообще прорвалось все волнение и унижения, пережитые за проведенные в камере часы, — только я поднялся и говорю:
— Нет, простите, я так просто не уйду! Выполните-ка сперва два моих условия, только после этого я уйду отсюда!
Начальник засмеялся. Сказал, что в этом кабинете он сам привык ставить условия, а к тому, чтобы ему их ставили, не привык. Но, впрочем, ладно: пусть уж Гайдар выкладывает, что у него.
И Аркадий сказал:
— Во-первых, увольте ко всем чертям этого оболтуса, что задержал меня! Неужели, будь я диверсантом, я бы так ему и выболтал все, что собирался делать?!
— Понятно, — засвидетельствовал начальник, хотя и без улыбки. — Ну, а второе у вас что?
— А второе — вот что: скажите мне в конце концов, чье это проклятое посольство, — я же так и не разобрал ничего на щите».
Гайдар дописывал «Военную тайну», тосковал по сыну, а еще у него внезапно появились друзья — такие, как сто лет назад, в Ленинграде. Он сошелся с неразлучными товарищами — Константином Паустовским и Рувимом Фраерманом. Эта дружба оставалась с Гайдаром до смерти. В гостеприимном доме Фраерманов каждую неделю собирался небольшой избранный круг друзей-писателей — говорили, читали новое, обсуждали, спорили. Раз в месяц двери открывались «большому кругу». Если в Москве оказывался историк Е. Тарле, он непременно приходил на эти вечера, для него заранее готовили «академическое» кресло. Бог весть почему эти собрания прозвались «Конотоп». Александр Роскин, музыкант, биолог и литератор, не снисходил до объяснений (ну, а почему «Арзамас» в начале XIX века — был «Арзамасом»?). И только Гайдар с его лукавством (лукавство и проницательность Гайдара Паустовский в своих воспоминаниях подчеркивал неоднократно) понял: к чаю у Фраерманов подавались особые блинчатые пирожки — как раз такие, какими славился городок Конотоп. Что угодно могут говорить про Гайдара те, кто ненавидит его и считает убийцей и сумасшедшим палачом. Все обвинения против него отметает тот факт, что Фраерманы и Паустовский столько лет любили его, гордились его дружбой и готовы были прощать ему даже несносное поведение в потайном раю Константина Георгиевича Паустовского — в Солотче, куда раз за разом на лето приезжал к ним шальной, непредсказуемый, часто буйный Аркадий Гайдар.
Впереди были «Чук и Гек» и чудесная «Голубая чашка», которую так жестоко встретили педагоги-методисты, и так любовно — дети. Рыжая толстенькая Светланка, героиня рассказа, — не оммаж дочке Сталина, как стараются это представить. Имя и вправду было не самое распространенное. Но Светланой звали одну из дочек писательницы Анны Трофимовой, которая приютила Гайдара в Москве, ничего от него не желая, просто по щедрости душевной. Светланке и Эре, двум барышням Трофимовым, Гайдар слал веселые письма с картинками из своих путешествий. Он вообще дружил с детьми своих друзей.
Впереди была повесть «Тимур и его команда», которая чуть не оказалась под запретом, поскольку Гайдара обвиняли в том, что он «вознамерился создать подпольную детскую организацию, противопоставив ее пионерской». Доносы на Гайдара поступали регулярно — и судьба не только «Тимура», но и автора его висела на волоске. Спасло лишь то, что книжка понравилась Сталину — и тот не нашел в ней ничего вредного.
Лишь огромными усилиями редакторов удалось заставить Гайдара смириться с тем, что отец Сергея, героя «Судьбы барабанщика», не был оклеветан ложным доносом, как предполагалось изначально. Отца мальчишки сделали растратчиком, жуликом… Но в первоначальном замысле Гайдара было совершенно ясно показано: отец Сергея сидит ни за что. Дети становятся беспризорниками, дичают и гибнут — потому что их родителей сажают из-за чьего-то доноса, ни за что, по клевете. Об этом нельзя было говорить — и об этом нельзя было молчать.
Гайдар не мог ни на секунду поверить в виновность своей бывшей жены, да, наверное, и в шпионство ее супруга, расстрелянного на Бутовском полигоне. Равно как никогда не мог поверить в то, что его военачальник Тухачевский мог бы хоть на миг изменить Родине. Гайдар не был ни слепцом, ни подлецом. Как он уцелел во время Большого террора? Совершенно непонятно — оба раза вмешивалась судьба: то внезапно пожалованный ему орден «Знак почета», как по взмаху волшебной палочки восстановивший рассыпанный было набор и изъятые из библиотек издания, то благосклонный кивок Сталина, одобрившего «Тимура». Биограф Гайдара Б. Камов собрал достаточно свидетельств того, что беда над Гайдаром уже нависла — органы не любили тех, кто, словно бы, издеваясь над ними, уходил из их рук раз за разом.
Когда его бывшую супругу Лию арестовали как жену врага народа и шпионку, Гайдар, случайно узнавший внутренний номер всесильного и страшного Ежова, осмелился лично позвонить ему с просьбой во всем разобраться. Ежов, против ожидаемого, не бросил трубку, узнал Гайдара — его, Ежова, дочке понравилась «Синяя чашка». Гайдар не стал поправлять накома. Ежов велел писателю ждать звонка — потому что «мы разберемся». На следующий день в дом, где жил Гайдар (в конечном счете ему выдали жилплощадь от Союза писателей), вошел телефонист в хромовых сапогах и, буркнув «неуплочено», срезал и унес телефон. Ответ был — яснее ясного. Но ночью (Ежов работал по ночам, это знали все) Гайдар опять позвонил ему — на сей раз с уличного аппарата. Объяснил ситуацию с телефоном, что иначе, мол, не может дождаться обещанного звонка, и еще раз твердо рубанул, что жена его, Лия Лазаревна, может, и <…>, но не вредитель и не шпион. Ежов попросил писателя больше ему не звонить.
Соломянскую выпустили из АЛЖИРа (Акмолинского лагеря жен изменников родины) всего через два года. Возможно, именно отчаянная выходка ее бывшего мужа спасла ей жизнь. У самого Гайдара к тому времени была новая семья — и наконец-то он встретил женщину, которая не стала бы от него уходить. От Доры Матвеевны Чернышёвой и своей падчерицы Жени Гайдар ушел сам. На войну. Прощаясь с женой, знал, что больше, скорее всего, не увидятся.
В 1941-м году 37-летний Гайдар не смог пойти на фронт. Нервное расстройство, несмотря на все его богатырское здоровье, навеки заградило ему дорогу в окопы. Он всеми правдами и неправдами выправил себе бумажку военкора — и отправился вместе с бригадой коллег в Киев, чтобы слать новости с самого жаркого края, фактически с передовой. Когда же пришел приказ срочно возвращаться в Москву на последнем самолете, Гайдар остался вместе с покинутой в котле армией и ушел в партизаны. Пробивался через окружение, стараясь спасти свой отряд, — командир и комиссар отряда не были военными и не были героями. Их руководство привело бы к ликвидации отряда, как и случилось после смерти Гайдара. Умер он в 37 лет — возраст, роковой для русских литераторов. Маленькая группа партизан, отправившихся за провиантом перед тем, как двинуться в сторону Брянщины, переходя железнодорожную насыпь, нарвалась на засаду. У Гайдара был выбор: спрыгнуть с насыпи и уходить в лес — или предупредить остальных. Он громко, что было сил крикнул: «Ребята, немцы!» — и был прошит выстрелами из винтовки. Те, кого он спас, тогда — совсем молодые лейтенанты, его преданные поклонники и читатели, — остались живы и сделали все, от них зависящее, чтобы передать известие о последних часах Гайдара на Большую землю. Гайдар оставался Гайдаром — и умер, как жил и как учил умирать других. При всей трудности и тяжести своего бытия, при всех ударах, которые ему готовила судьба, при всей мучительности и разладе, он, как ни странно, остается одним из самых светлых и чистых голосов не только в детской — но и вообще в русской литературе. И это не казеный, парадный оптимизм, от которого становится жутко. Это самая что ни на есть чистая радость, исповедание человека, который всей душой выбирает свет, поскольку слишком хорошо знает, что такое тьма.
Золотая луна сияла над нашим садом.
Прогремел на север далёкий поезд.
Прогудел и скрылся в тучах полуночный лётчик.
— А жизнь, товарищи… была совсем хорошая!
- «Стыд», «боль» и «позор» Гарри Бардина: режиссер безнаказанно клеймит Россию
- Производители рассказали, как выбрать безопасную и модную ёлку
- Обнародовано видео последствий ракетного удара в Рыльске — 1031-й день СВО
- И. о. президента Абхазии попросил РФ о гуманитарной поставке электроэнергии
- Путин предложил выделять дополнительные выходные работникам с детьми