«Исповедоваться-причащаться будем?» Военные записки одного дьячка
Документальные записки о путешествии на войну дьячка Знаменской церкви села И-го Христофора Каменного, без упоминания реально действующих лиц, времени и мест по причине военной необходимости.
Не в силе Бог…
Стало быть, выпал мой черед отправляться на фронт. Конечно, я мог отказаться. Ибо ни умом, ни силой Бог меня не наградил, и характер мой военному пылу-жару не соответствует. Трусоват, глуповат и на одно ухо туг. Куда такому на фронт? Однако, отцы нашего N-го благочиния собрались везти гуманитарный груз в Донбасс, в разные воинские части и окормлять православных воинов пред лицом смерти. Мне же велели подумать. Как ни верти, а помощь священника в боевых условиях жизненно необходима.
Я подумал раз, подумал другой. Матушке своей объявил, она поплакала, будучи совершенно уверенной, что оторвет мне шальной осколок голову при первой же возможности. А ей детишек поднимать, одной и почем зря. И от того подлец я окаянный, ни о ком не думающий. Я подумал в третий раз. Для ровного счета, а больше из любви к Святой Троице. И решился поехать, несмотря на скрип в сердце и холодок под ложечкой от дурных предчувствий.
Вот и все предисловие.
1. Колонна
Для начала я расскажу о том, как остался жив.
В один из дней я был отправлен из прифронтового госпиталя в тыловой госпиталь. По срочной надобности и из-за моей же глупости. Привезли отцы полевой иконостас из Москвы в подарок госпиталю. И, пока разгружались лекарства, меня командировали этот иконостас собрать. То есть соединить между собой три створки на петлях и шурупах. Поднял я его наверх, освободил от пленки и разложил створки на полу. Несчастье мое заключалось в том, что створок было всего две, а не три. Третья исчезла, пропала, или сквозь землю провалилась, или ее забыли положить в комплект. Донесение мое на этот счет очень расстроило руководителя миссии, отца А. И он велел мне вернуться в наш базовый лагерь, в тыловой госпиталь в 50 км от текущего местоположения, забрать второй иконостас, с тем чтобы из двух некондиционных сложить один полноценный.
— Только нигде не останавливайся, — сказал он. — По дорогам рыщут ДРГ противника. Я не хочу твоей жене привезти лишь твой труп.
Вдохновленный отцовской заботой, я поехал обратно. И сначала все было хорошо. А потом, перед самыми сумерками, я догнал колонну военной техники. Это ехала с фронта дюжина усталых танков, БМП и БТР, кто своим ходом, а кто на тягачах. И ехали они медленно, не включая фар. И здесь выяснилось, что свет не видывал дураков, подобных мне. Потому, что я решил обогнать колонну. В гражданской жизни, от которой я еще не успел отвыкнуть, я ни разу в жизни не догонял колонну бронетехники. И мне никто не объяснил, что будет, если. Короче, я обогнал тягач, другой, а после них еще и танк и встал прямо перед ним. Как бельмо на глазу. Кто-нибудь мешался под гусеницами у танка, час назад вышедшего из боя? Это я, прости Господи, Хрисанф Каменный.
Я понял, что совершил ужасную ошибку.
Потому, что танк сзади меня нервно фыркнул и лязгнул гусеницами по асфальту, а тягач впереди затормозил без всяких предупредительных «стопов».
Я почувствовал себя неуютно, зажатый между ними в тиски, всем составом, крепостью и разумением своим ощущая, как жизнь хрисанфская неумолимо теряет ценность. Катастрофически, в одно мгновения, до ничтожества, до нулевой отметки. Как фарфоровая чашка из посудной лавки, в которую зашел слон.
Мне показалось, нет, я был совершенно уверен, что танковое дуло уже висит над крышей, а лобовая броня плющит мой фаркоп. Тут я вспомнил Богородицу. Мамочки, возопил я девятым стихирным гласом! И совершил еще одну совершенно удивительную глупость. Я выключил свет фар. Сложно объяснить. Возможно, я поддался инстинктивному чувству — решил прикинуться мертвым, изобразить танатос. Глупее не придумаешь, но, возможно, железные монстры не захотели бы связываться с жалким нечто. Возможно, не растоптали бы меня, как букашку. Скорее всего, это была просто паническая реакция, смятение и ужас. Для получения Дарвиновской премии за самую идиотскую смерть мне оставался только одно — закрыть глаза. И я действительно зажмурился и подумал, какой же ты дурак, Хрисанф Каменный из села И-го!
Во время этой короткой и яростной исповеди кто то ударил меня по затылку. Подозреваю, что ангел-хранитель. Я открыл глаза, истерично нажал на газ и, пренебрегая поворотниками, вырулил на обочину. Всем своим видом демонстрируя, что виноват, сглупил, раскаялся и мысленно поджимаю хвост — фаркоп под днище, прошу прощения.
Колонна проследовала мимо. Может быть, мехвод попался не злой? Может, они не захотели тратить на меня пулеметной очереди? А может быть, просто устали? Или еще что может быть? Но оставшийся путь я плелся за ними на почтительном расстоянии, как побитая собака. Внутренне поскуливая и испытывая чувство благодарности.
Для чего эта история случилась со мной? Неизвестно. Я привез второй иконостас в госпиталь. И при сборке обнаружилось недостающая третья створка. Она настолько плотно прилепилась ко второй, что составляла с ней одно целое.
2. Дуэль
А в другой раз мы стояли на литургии в Благовещенском храме поселка Г. на окраине Донецка. И ровно в ту минуту, когда священник, воздев руки, произнёс: «Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа, всегда ныне и присно и во веки веков…» вместо «аминь» раздался пушечный залп, за ним почти сразу второй, третий, и началась адская свистопляска.
Священник же в ответ жизнерадостным басом сделал всем предложение, от которого невозможно было отказаться.
«Миром Господу помолимся!»
И мир принялся молиться.
На войне не бывает неверующих. Ангелы смерти поют минометными голосами настолько убедительно, что тебе нечего и нечем им возразить. Каждым выстрелом они говорят тебе — ты наш, ты наш, сейчас мы дотянемся до тебя.
И помирай, как знаешь. Если не веришь.
Так началась самая необыкновенная, яркая, радостная, осмысленная, внимательная, сосредоточенная и покаянная литургия, на которой мне только приходилось бывать.
Потому что каждое слово в прошениях, благодарениях и тропарях воспринималось с острой ясностью, было абсолютно понятным, родным, близким, словно оно до того уже кровью писалось в сердце. И не я уже молился, а сердце молилось во мне.
Дрожал под нами пол, чуть позвякивали стекла в окнах, на две трети заложенные мешками с песком, с улицы доносился истошный вой автосигнализации, и всё бухало, бухало, то звонко, то глухо, словно обезумевший, пьяный слон прыгал с ноги на ногу.
И под эти дикие пляски как ни в чем не бывало звучало безмятежно:
«Помолимся о мире всего мира… соединении всех… о храме сем… с верой и страхом Божьим входящим вонь… о благорастворении воздухов, об изобилии плодов… избавитися нам от всякия скорби…гнева, нужды… заступи, спаси, помилуй и сохрани нас твоей благодатию…»
Все это было правдой и откровением. Словно Бог точно знал, что именно в этот воскресный день на окраине города Донецка дьявол застигнет нас врасплох, вознамерившись отобрать наши жизни. И чтобы этого не случилось, Господь лично придет в крохотную церквушку на окраине шахтерского поселка, даст каждому из нас щит, меч, слово, и Самого Себя.
Никто не сдвинулся с места, не побежал, не упал и, кажется, даже не испугался. Мы все молились, и подобного внутреннего единения с Богом и людьми мне не приходилось переживать.
За чтением Евангелия отец Н. вышел на амвон и произнёс своё привычное:
— С праздником, дорогие мои благовещенцы! Сегодня еще и не так громко. Правда? Мы не лежим на полу и не плачем. За девять лет свистопляски многому научишься. А мы с вами, как ни крути, до сих пор живы. И знаете почему?
Все заулыбались. Они знали ответ, а мы, гости, нет.
— Потому, что смерти нет, — просто сказал о. Н.
Глухой удар и вой сирен. С той стороны ему пытались возразить.
— Слышите — бесятся, от бессилия, — заметил батюшка, понимавший гаубичный язык не хуже родного. — А нам с вами как жить?
Мне показалось, что и на этот вопрос прихожане знали ответ, но молчали из деликатности.
— Точно не как нынешний фарисей, которого распирало от собственной праведности, от чувства собственного достоинства. А нам с вами жить, как мытарь, на котором печать негде ставить, не сметь глаза к небу поднять, у нас с этого неба осколки сыплются. В грудь себя бить, плакать и просить: Боже, буди милостив мне грешному! И вот она, милость.
Видит Бог, я ничего не придумываю. Священник умолк, и пушки замолчали. Тишина — милость к нам. И я, чтец Хрисанф из села И-го, простоявший всю службу в слезах, как арбуз под дождем, скажу вам, тишина эта непобедима.
— Милость, что мы с вами живы и восходим к трапезе Господней, — закончил о. Н.
Презрев смерть.
3. Пехота
Русские люди, мужики наши, очень удивляются, встречая священника. А я удивляюсь русским людям, мужикам нашим. Кажется, что в прежней, мирной жизни они не встречали попов, в глаза их не видывали, и те на них с неба свалились, как инопланетяне. Что тут скажешь?
Когда отцы выезжают в подразделения, они одеты по военке, в броники, но на груди епитрахиль, на шевронах Крест и Всемилостивый Спас, а на шее спецподсумок — Святые Дары для причастия. В каком-то смысле выглядят они как боевые маги из игрищ реконструкторов.
Но эти маги против киношных кажутся нескладными, нет в них ни грозы, ни убедительности.
Вот, трясемся мы по дорогам в сопровождении военной прокуратуры. До линии боевого соприкосновения км 50. Приезжаем в село. Зима, тишина, безлюдье. Улицы широченные, как футбольные поля, и покатые, как животы напротив неба. Люди незаметны. Собаки и те редко тявкнут.
Машины с гуманитаркой рассредотачиваются по разным дворам. Через несколько минут появляется пожилого вида мужичок в бушлате, с усталыми глазами. Я думаю, завхоз, что ли, или слесарь из гаража. А это полковник, замкомандира чего-то очень большого и внушительного. Только ничего большого и внушительного не видно. Полковник сообщает военную тайну. У них приказ на передислокацию, и здесь они последние три часа.
(Несколько раз мы будем трястись по ухабам и жидкой грязи, чтобы встретить пустоту, воробьев в лужах и слегка офигевших собак, которые в своих захолустьях не привыкли, что люди умеют из ниоткуда появляться и внезапно исчезать. И даже военная прокуратура не в курсе, что N-ской воинской части в этой балке уже и след простыл.)
Полковник в курсе, зачем мы пожаловали, каждому пожимает руку, даже мне. От чего мне, мелкой клирной сошке, становится очень приятно. Словно и я важная личность на войне. Полковник сообщает, что минут через 20 «ребятки» закончат и подойдут.
— Человек 10–12, не больше. Они соберутся, а дальше я неволить не могу, — предупреждает командир. — Кто захочет, пожалуйста, а кому по барабану, тому… по барабану.
И они подходят. Пехота всегда выглядит так, будто их всех одна мама родила — мать сыра земля. Почему танкисты закопчены и маслянисты, как их техника, летчики инопланетны, как их железные птицы, спецура стильна, как кино про апокалипсис, и только пехота выглядит как край черного поля, сухопутье, неудобь какая-то? Запаханы, перепаханы, то ли живы, то ли мертвы, и не то и не другое. Подходят хмурые, становятся полукругом, автоматы висят длинными стволами вниз, словно это лопаты или грабли. Войско исподлобья на командира смотрит, что нужно-то от них?
— Братцы, — восклицает священник с преувеличенной радостью в голосе. — Есть кто православный?
— Есть, — хмуро тянут стрелки.
— Исповедоваться-причащаться будем?
В воздухе повисает пауза, от которой у меня, дьячка на слезы быстрого, сердце начинает подпрыгивать и ныть. Потому, что они почти всегда и почти все молчат. Молчат как рыбы об лед. Словно впервые в жизни слышат эти слова. И смысл слов им совершенно недоступен.
Священник на фронте преодолевает сотни и тысячи километров с одной лишь целью. Чтобы сказать бойцу — сейчас к тебе, зема-кулема, Христос придет. Во плоти, вживую. Тебе это надо? А зема-кулема молчит. Тысячу лет на этой земле живет, тысячу его родов под сохой и косой в землю ложились и рождались на ней, а он не знает и раздумывает, нужен ему Христос или послать всех на ***?
Но в этом, «нахерном» случае наше пребывание с пугающей скоростью теряет всякий смысл. Каждый раз, когда священник задавал этот вопрос на фронте, я, стоя за его спиной, сдувался и чувствовал себя немой былью-травой. Бездарностью, которая не в силах и одного слова донести. И висела пустота над землей, жалкая, гадкая, но рассекающая нас по живому телу. А священник говорил, как же так, братцы, если мы православными себя называем, как нам не принимать Христа? Ему молчали в ответ и на это. Ладно, говорил он, но помолиться вместе можем? Ему отвечали понуро, типа — да, чесали носы, терли глаза. Неудобно, взрослый дядька, поговорит, небось, и отстанет, небось.
Небось, это всё, чего мы могли добиться. Край поля, край деревни, улица, как голое пузо, чей-то двор, собачья конура и разоренная горка соломы под навесом. Под навес нам встать нельзя — считается, что туда может прилететь. И стоим мы, десять человечков, восемь бойцов с оружием, поп и я — не пойми кто. На своей земле потерянные, бестолковые, неприкаянные. И не знаем, что нам делать с самими собой и друг с другом.
Господи, помоги. Заступи, сохрани, спаси нас. Не отвернись от нас, не гневайся без меры, услышь нас, приклони ухо твое, пощади нас… говорит священник тихо, отчаянно. Ему некуда отступать. Он сейчас на линии боевого соприкосновения — свет встречается с тьмой. И я вижу странную вещь.
Ничего не изменилось. Поле, небо, сеновал, собачья конура, люди. Но в них что-то изменилось. И я не сразу понимаю, что, а так всё просто. Минуту назад стояли безразлично, словно сундучки на замках, а сейчас — со вниманием. Слушают. Слова сбивают замки, открывают потаенные двери и входят. Они бьют в точку, в самую глушь сердца, где спит под спудом, словно мертвая, душа, и она оживает. Слово — живая вода и горящее золото, оно течет, горит и плавит — заступи, сохрани, помилуй, услышь, пощади… Странное дело — эти слова про меня. И про всех «Васяток» с первой роты, рембата, Косой Горы, Демянска и Курганской области. Почему раньше они не приходили мне в голову? И почему сейчас они горят во мне? Подождите! Это я с Богом говорю, что ли?! К Нему так просто обратиться? Проще, чем к товарищу подполковнику. Так услышь же меня, неизвестный Бог.
И больше нет пустоты.
— Кто готов исповедоваться и причащаться, оставайтесь. Остальные… — священник умолкает на полуслове, потому что и так понятно, что делать остальным.
Но никто не уходит.
— Не бойтесь ничего, — говорит батюшка. — Каждый знает про свой камень на душе. Какой грех мучит, за что стыдно и совесть жжет. Сейчас я буду читать разрешительную молитву, а вы, про себя, мысленно, просите у Бога прощения. Зная твердо, что он сейчас вас слышит. А потом…
Парни наклоняют головы и слушают.
— … Ты воистину Христос, Сын Бога живаго, пришедый в мир грешных спасти. От них же первый есмь аз…
Фронтовая литургия длится семь минут. (Строго говоря, это не литургия, а чин «егда случится вскоре вельми больному дати причастие»). Все последование, на гражданке тянущееся две тысячи лет и полтора часа, на фронте умещается в две молитвы. Она начинается и тут же заканчивается. Жизнь, смерть, вечность, Воскресенье — летят перед глазами со скоростью света, все сжато до предела и предельно ясно. На земле из важного остаются только ты и Бог. Ты его принимаешь? Тогда Бог входит в твою жизнь, отдает Себя. Каждому, с крохотной ложечки, как младенцу первую твердую пищу, вкладывает священник в рот частицу Тела и Крови.
Когда ребята поднимают глаза, я вижу свет. В этот момент я почему-то убежден, что знаю этих людей не пятнадцать минут, а последние тысячу лет. Мне хочется сказать им об этом. Но они разворачиваются и уходят вниз по склону, каждый в свою сторону, не оглядываясь, поправляя на спине лопаты-автоматы.
Эти восемь фигурок и есть вся моя русская армия. Всё моё непобедимое войско.
4. Госпиталь
Мы приезжаем в госпиталь, о котором ничего рассказывать нельзя. Не далеко, не близко. Не в лесу, не в овраге. Не за горами и долами. А в городе Тютюнинске, среди шахт и ставков.
Никто не знает, пустят нас или прогонят. Мы словно за милостыней прибыли. Больница не против, но у раненых свое начальство. И оно обычно не церемонится. Без церемоний всех отправляют по известному адресу. Тут я понимаю, что наши «батьки», действительно боевые маги. Потому, что проходят сквозь стены и закрытые двери. Загадочное начальство разгадывается просто. В отделениях лежат бывшие заключенные, а ныне бойцы ЧВК. У них там и палаты с решетками есть. Начальник охраны — молодой парень — смотрит на нас веселыми железными глазами, как лазером просвечивает. Но у нас свой Лазарь есть, Четверодневный, который и из могильной пещеры выходить умеет. Беседа получается неожиданно короткой и волнительной. Я думаю, сейчас отцов пропустят, а меня оставят. Но борода спасает. Благодаря ей начальник охраны записывает меня в клир. Я сдаю на входе свой нож, которым обычно режу колбасу и хлеб, а отцам сдавать нечего. И мы внутри.
Война всех меняет до неузнаваемости. Живые становятся мертвыми. Мертвые — живыми. Дома ты был добрым и пушистым, а здесь зверь и стерва. Вчера ты срок отбывал за разное и тяжкое, а сейчас ты на фронте, узнаешь цену крови.
Мы заходим в палаты с ранеными с одним вопросом — есть ли православные? Есть, говорят. И с кроватей осторожно тянутся вверх головы, руки, ноги, целиком или по частям. Но глаза у всех иные. Глаза оттуда. Что мы можем им дать? Честно — ничего. Священник может сколько угодно говорить им о спасении, но они знают о спасении больше, чем священник. Зашитой шкурой, культями, железными штырями в костях, белыми шрамами, невытащенными осколками. Всем этим знают. Но батюшка говорит:
— Там, дома, о вас думают… и самые разные люди, не только родные и близкие. Молятся о вас как умеют, просят со слезами, тоскуют и надеются, что вы вернетесь с победой. Мы знаем это, потому что служим в храмах, говорим с сотнями людей. Писем получаем сотни. И поэтому я имею право вам сказать и от себя, и от всех с «большой земли»…
Он замолкает. Не знаю, намеренно ли или справляясь с волнением, но, мужики, один за другим, поднимают глаза на священника. А ему и надо было увидеть глаза. И в них сказать одно слово.
— Спасибо, — и через мгновение, — спасибо за то, что вы делаете здесь, и за свою кровь, пролитую за нас. И вместо нас.
Они молчат. Сложно передать. В молчании этом как будто обнаруживается девять граммов доверия к сказанному. Но девять граммов, как дрожжи, поднимают тесто. Ни стен, ни решеток, ни высокого богословия мысли — но мы стоим, не чужие друг другу, не против, но рядом и ладом. И не тесно в узких проходах между кроватями, капельницами, бутылками с водой, вонючей одеждой и прочим.
Первое имя у войны не кровь, не страх, даже не смерть, а разделение. Если священник знает честное и настоящее слово, если оно живет у него в сердце — разделение заканчивается, рана затягивается на глазах. Нет ни эллина, ни иудея, ни протоиерея, ни зека.
В тот день мы отслужили 60 литургий. В каждой палате, если там обнаруживался хотя бы один согласный, отцы возглашали, и я начинал читать Царю Небесный и Трисвятое. И скоро мы перестали удивляться, когда с первых же стихов люди, только что отворачивающиеся, вдруг садились на кроватях, вставали и, держась за капельницы, начинали молиться вместе, думать о своем, исповедоваться и, как голодные и доверчивые птенцы, открывали пересохшие, прокуренные рты, размыкали закусанные губы и ловили, ловили крошку Хлеба.
Река прорывается сквозь заслон.
Мужики вдруг начинали говорить, задавать вопросы. Про церковь, про Евангелие, про войну, про Христа. Мусульмане просят, чтобы и к ним пришел имам. Бурят смеется и говорит, что готов причаститься за компанию, кто — то просит книг, кто икон, все вспоминают вдруг, что потеряли свои кресты. Один спрашивает, можно ли ему татуировку с черепом на себе нарисовать или после причастия это неправильно. Другой плачет, привалившись спиной к стене, от того, что причащался только на прошлой неделе, еще в окопах, а здесь, вдруг, второй раз за четыре дня. Третий, отвоевавшийся сапер без голени, говорит, что молился там Христу лично и еженощно, чтобы никому гражданскому не принести вреда. Но причащаться уверенно отказывается. Четвертый прыгал за нами на костылях из палаты в палату, боясь, что мы пройдем мимо его ребят. Пятый сказал, что он церковный чтец, в храме, на зоне. И отцы благословили его прочесть Трисвятое вместо меня. Литургия в этой палате длилась в два раза дольше потому, что мужик читал только по слогам. Но как его слушали!
И мы шли, шли и шли из палаты в палату, от человека к человеку, словно из города в город. Шесть часов кряду. Языки заплетались, мысли мешались, ноги гудели. Нет, мы не шли, а плыли на лодке, гребли на веслах по Тивериадскому морю, как галилейские рыбаки, которым иногда удавалось ходить по воде. Море штормило, ведь где-то рядом шла война. Но мы не замечали бури.
5. Штурмовики
И прибило нас к неизвестному берегу. Где-то в бесконечной степи, в белых полях и лугах, в шахматных клетках лесопадок подъехали мы своим церковным обозом к заставе. Тяжелая колесная техника сновала слева, справа, сзади, спереди, через блокпост. Мы долго ждали разрешения на вьезд. Какая-то невиданная красотка за рулем чистенькой легковушки с тульскими номерами обогнала нас и проехала в село, как нитка в игольное ушко, словно она была здесь хозяйкой. (Или мне это привиделось на фоне почти полного отсутствия женщин в частях, куда мы прежде добирались?) Впрочем, к делу это отношения не имеет. Наконец, пустили и нас. Улица была запружена людьми и машинами. Жизнь здесь кипела и двигалась во всех направлениях. Проехав насквозь, мы свернули в овражек и поднялись наверх. Посреди поля большой каменный храм. Купцы строили, большевики разрушили. Храм похож на огромного раненого кита, вынесенного на берег. Прямо под окнами дымились походные кухни, и парень в засаленном бушлате с трудом тащил белую кастрюлю с красными буквами ГЦ — горячий цех? Щи, подумал я с тоской и нежностью. (Или щи мне тоже привиделись на фоне почти полного отсутствия горячей пищи в нашем рационе?)
Но и это к делу не имеет отношения.
Литургия не имеет границ, не зависит от обстоятельств. Единственное, без чего ее не бывает — без людей. А нас там собралось, страшно вымолвить, — 60 человек. Я подумал, что столько мужиков за раз я встречал только в бане. И никогда — в церкви.
Они стояли, сгрудившись перед иконой Богородицы. Кто с оружием, кто без, кто высок и красив, но больше скромных да щуплых. Неказистый мы народ, надо признать. Были мордатые и тонколицые, худосочные и увальни, доходяги и полублаженные, злые и простофили, судя по лицам. Про некоторых из них я вообще не мог понять, кто их в армию пропустил?
— А москвичи есть? — вдруг спросил отец. А.
— Есть! — отозвались из задних рядов.
— Из какого района?
— Из вашего, батюшка.
— Да ладно! Покажись-ка.
Из толпы вышел мужик лет сорока.
— Нет, не помню лица, — огорченно сказал священник.
— Зато я вас помню, — сказал солдат, — вы провожали нас осенью в военкомате.
— Ага.
— Я вам тогда сказал, поехали с нами.
— И что я ответил?
— Вы сказали, что мы здесь встретимся.
— Значит, не наврал?
— Так точно, не наврали!
И народ засмеялся.
— Братья! — возвысил голос отец А., — по образованию я учитель начальной школы. Сейчас я вам про литургию расскажу, как детям рассказываю. Итак: представьте, что вас пригласили на царский пир. И вот стоит длинный, длинный стол, во главе которого, во глубине веков, сидит сам Христос. А рядом с ним, по правую и левую руку восседают его ученики, апостолы, мученики, праведники, воины, юродивые, князья, монахи и прочие святые хорошие люди. А рядом с ними наши родные и близкие, прабабушки и прадедушки, отцы и матери, братья и сестры, все, кто приходили ко Христу в прежние времена. Но и это еще не всё. Здесь же, за одним столом, наши с вами дети, внуки и правнуки. Еще неродившиеся, но уже живущие в замысле Божьем. У литургии нет времени. Она не боится смерти. Она длится тысячи лет, в прошлом и в будущем. И за этим пиршественным столом мы с вами, здесь и сейчас, соединяемся со Христом и всеми людьми в одно целое неразрывной связью. Помолимся же! И приступим!
И тогда через несколько минут случилось то, ради чего Хрисанф Каменный из села И-кого пишет эти нудные, никчемные записки. Чтобы главного в жизни не забыть и детям своим передать.
Отцы прочитали молебен Богородице, затем начали читать молитву к общей исповеди, и все летело, как всегда, стремительно и страшно. И вдруг в толпе раздался голос:
— Братья!
Все стихло. А этот голос продолжил:
— Простите меня, братья! За все зло, кому причинил, простите меня!
Голос принадлежал мобилизованному, солдатику лет тридцати пяти, высокому, молодцеватому, с худым, словно острым ножом вырезанным лицом.
И в ответ ему, глухо:
— Принимаем.
— И меня простите, братцы! — вдруг зазвенел еще один голос, и за ним еще один и еще.
— И меня…
— И меня…
И никакая сила не могла это остановить. Голоса поднимались и тонули в общем хоре. Словно невесть откуда, как тайфун, пришла 9-балльная волна с моря и захлестнула всех. Обдала ледяной водой, обожгла ужасом и радостью, силой подняла над землей, качнула, как в колыбельке, над страхом и горем, омыла от черноты в сердце, очистила от всей копоти и ушла сквозь стены, оставив по себе звенящий свободой воздух и ликующий крик птиц. Это был воздух победы.
Я стоял, боясь пошевелиться, у окна, немытого тысячу лет. Я опять видел парня в засаленном бушлате, который тащил кастрюлю с красными буквами «ГЦ». Щи или не щи. Теперь он тащил кастрюлю за одну ручку, пустую, и бряцал по краю половником. Как в колокол бил. А у меня ком в горле, дышать нечем. Никто и никогда не исповедовался так в моей жизни. Никогда я не надеялся увидеть русское покаяние. И вот оно, страшное, необъяснимое, дурацкое и прекрасное, как всё родное. Глаза поднимаю, не один я такой, плачут мужики, не сдерживаясь, и глаза прячут. Отцы, что вели службу, растерялись на мгновение, смолкли. Волна ударила и обняла радостью, непонятной, нелогичной, не могущей здесь быть. И одной на всех.
Говорили, что через несколько дней все «штурмы» ушли за ленточку.
Окаянное мое тщеславие из кожи выпрыгивает, хочет, чтобы записки свои я начал по-другому, примерно так:
«Так как уже многие взялись за составление повествования о совершившихся среди нас событиях, как передали нам те, кому от начала довелось быть очевидцами и служителями слова, решил и я, тщательно исследовав все с самого начала, последовательно написать для тебя, превосходнейший Феофил, чтобы ты познал достоверность того учения, в котором был наставлен».
Что вздумал убогий Хрисанф — уподобиться апостолу Луке? Дерзать самому заикнуться о Благой Вести? Да за это в земляной тюрьме тебя мало сжечь со всеми костями, рогами и копытами!
Умом понимаю, а сердце упрямо тянет своё.
Недостойный дьячок Хрисанф, ты прах и пепел земли, ты тугодум и тугоух, ты вечный косячник и заноза в сердце доброй жены твоей, ты стал очевидцем событий, которые при тщательном исследовании рассказывали именно об этом. О том, как Бог приходил к человекам.
Что же ты видел? Там, на фронте, я видел раненые танки, раненые дома, раненые улицы, раненые мосты, раненые дороги, раненую землю, раненое небо, раненых людей.
Я не увидел силы.
Правильно. Потому, что не в силе Бог, а в правде. Где же правда? В нас. Сила Моя совершается в немощи. В немощных людях, к которым приходит Христос.
Он был среди нас, и довольно нам благодати.
Как о таком умолчишь?
Победа — это трудно, долго и горько. Победа это — ПОсле БЕДы. Мы обязательно победим.
И щей победных похлебаем.
Донбасс. Зима 2023
- «Стыд», «боль» и «позор» Гарри Бардина: режиссер безнаказанно клеймит Россию
- Производители рассказали, как выбрать безопасную и модную ёлку
- Польские наёмники уничтожены при зачистке Курахово — 1032-й день СВО
- Наёмники из Бразилии создали группу Expeditionaries в составе ВСУ
- Окончено расследование уголовного дела в отношении Сидики* о теракте