Произвол исторической памяти — больше не произвол, а просто такой язык
Исследования исторической памяти (memory studies) оказываются последние десятилетия в фокусе внимания, в том числе и в силу того, что отходит противопоставление, которое было значимо для основоположников этого направления, для Мориса Хальбвакса и Пьера Нора — между памятью и историей. Для Хальбвакса история говорила от лица истины — память изначально была связана с текущим, современным, историк был озабочен действительностью, «как оно было на самом деле», коллективная память была необходимым элементом единства общества — соответственно, распадаясь на память классов, групп и т. п. В последние десятилетия эта дихотомия оказалась снята — так, у Алейды Ассман история — лишь одна из форм памяти, тогда как сама история в первую очередь предстает не как некое «знание», а через институции, носителей, формы закрепления и прочее — все то, что никак не позволяет сохранять прежнюю наивность. Правда, ставит другой вопрос — о функциях и значении той прежней методологической наивности историка — и о возможности производить и воспроизводить историческое знание, утратив ее — ведь тогда автономия, дистанцированность научного знания должно обретать иное основание, убедительное как для самого исторического сообщества, так и для тех, к кому оно обращается.
Вводный курс в изучение исторической памяти, написанный Ю. Сафроновой, замечателен не только как учебник, адресованный студентам, но одновременно и как компактный обзор проблематики memory studies — от отцов-основателей до споров последних лет. Ценность этого обзора тем более велика, что — как фиксирует и неоднократно напоминает автор — эта область остается достаточно неопределенной в смысле границ, наличия методов и т. п., нет возможности сослаться на общепринятое мнение, говоря о существовании такого рода дисциплины — о том, что входит в ее пределы и что оказывается за ее рамками, в какой мере это часть исторического знания, а в какой принадлежит пространству, например, социологии. Это заметно уже на уровне основных понятий — за которыми стоят зачастую практики употребления, чем отчетливые определения — и выбор которых скорее отсылает к образцам, чем к исследовательским программам.
Собственно, сам взлет исследований исторической памяти отчасти связан не только с «закатом «больших нарративов», но одновременно и с невозможностью обойтись без них — в силу как того обстоятельства, что история остается именно историей, рассказыванием историй, следовательно, имеет собственную драматургию, так и потому, что ключевыми остаются вопросы, связанные с осмыслением сообществ — своих и чужих — через прошлое, только с изменившимся сюжетом: не через проекцию наличного сообщества вглубь времен, а через осмысление того, как выстраивается память этих сообществ, как они не только помещали, но и продолжают помещать себя в прошлое — и почему не могут обойтись без этого, даже если в самом моменте формирования не нуждаются в подобных отсылках.
Впрочем, отсылая к размышлениям Пьера Нора, цитируемым Сафроновой, можно увидеть, как тот же процесс ведет к размыканию «прошлого», «памяти» как предмета, в отношении которого историки имеют если не монополию, то решающее преимущество — в область, от вхождения в которую по умолчанию не исключен никто. Нора увязывает перемены с утратой представлений о телеологии истории во всех трех возможных формах — как реставрации, прогрессе или революции — из чего наступают неожиданные последствия, а именно невозможность сказать, что именно надлежит хранить, что подлежит памятованию, а что — не относится к области истории.
Историк прошлого мог, по крайней мере иногда, иметь уверенность в том, что относится к его области, что значимо, а что может быть свободно исключено, как бывшее, разумеется, но не являющееся значимым. Можно вспомнить хотя бы знаменитые и не очень чистки архивов и сдачу десятков тысяч старых дел на макулатуру — то, что сейчас вызывает священный ужас как акт вандализма, зачастую осуществлялось руками самих историков, с формулировкой, что все значимое из дел извлечено, материалы обработаны и оставшееся интереса не представляет. Здесь можно видеть изменение самого представления о памяти и истории, и в свою очередь можно провести связку с практиками модерного государства, качественно изменившимся за последние пару сотен лет уровнем документированности всевозможных процессов и практиками хранения информации. Для Нора это предстает как возобладание памяти над историей — если под последней понимать область смыслов, отбора — и, следовательно, исключения. И одновременного экстенсивного расширения понятия памяти — на сохранение претендует не только то, что утверждается как истинная память о прошлом, но и память сообщества — то, как оно помнило прошлое, как помнят входящие в него индивиды и т. д.
Как уже отмечалось — особая ценность работы в обзоре многообразных направлений последних десятилетий, так или иначе связанных с исследованиями исторической памяти, от культурной травмы и проблематики забвения до связи с исследованиями медиа и формами использования прошлого — исторической политики, политики памяти и публичной истории. При этом форма учебного пособия оказывается в этом плане весьма продуктивной — не отменяя авторской позиции, она представляет направления и подходы в рамках их собственных логик, ориентируя в наличном материале и одновременно ставя критические вопросы к каждому из представленных подходов и направлений.
Следует, представляется нам, остановиться и еще на одном дискуссионном — именно в свете того, что речь идет об учебном пособии — моменте. Говоря о отцах-основателях — Хальбваксе, Нора и в меньшей степени о Ренане — Сафронова с некоторым неодобрением подчеркивает, что в их работах мы не найдем ни строгих дефиниций, ни ясных исследовательских алгоритмов. Они изъясняются метафорически или используют метонимии, Хальбвакс охотно отсылает к собственному опыту и самонаблюдению, Нора не лишен лиризма в сочетании с (само)иронией — их тексты, не говоря уже о речи Ренана, самые условия жанра которой предполагают подобное, активно используют сложные риторические стратегии, стремясь убедить читателя не только, а иногда и отнюдь не только рациональными аргументами.
Однако примечательно и другое: если все это считать недостатками, для чего вроде бы есть все основания — то именно эти работы оказываются дающими возможность нового видения, открывают новые исследовательские области. Их неточность — не только следствие неразмеченности только что открытого пространства, но вместе с тем и сама возможность это пространство увидеть: ведь там, где есть предельная прозрачность инструментария, скорее всего, увиденным окажется лишь то, что и планировалось. Естественно, там, где научная деятельность является массовой — это именно так и должно быть, речь о стандартизированных результатах и экстенсивном расширении знания — и с этой точки зрения основоположники оказываются теми, кто непригоден в качестве руководства, инструкции. Но не менее показательно, что для Яна Ассамана — создающего отчетливую понятийную сетку исследований памяти — именно Хальбвакс оказывается значимым автором, толчком к собственным изысканиям.
Авторская позиция здесь оказывается именно педагогической — одновременно ориентирующей читателя, чего не стоит искать у основоположников и вместе с тем внимательно и тщательно вводящей в понимание их текстов — демонстрируя, что их значимость не в том, чтобы быть образцами для подражания в смысле воспроизведения, но как поиск и нащупывание ответов на собственные исследовательские вопросы — где важны не только тексты, но и биография, академический и культурный контексты — в конце концов, память о тех, кто создал язык, на котором мы теперь говорим о проблемах коллективной, исторической, коммуникативной, культурной и прочих памятей.
- Уехавшая после начала СВО экс-невеста Ефремова продолжает зарабатывать в России
- Фигурант аферы с квартирой Долиной оказался участником казанской ОПГ
- Как в России отметят День матери
- Путин: средств противодействия «Орешнику» не существует — 1003-й день СВО
- Меркель сделала заявление по поводу анонсированного назначения Маска