Чего только с ним не делали: и сбрасывали с корабля современности, и, как в романе «Мастер и Маргарита», вопрошали на московском рассвете его памятник, за что ему, собственно, такая честь. Помните?

Иван Шилов ИА Регнум

Поэт Рюхин: «Какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, всё шло ему на пользу, всё обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не постигаю…» И утверждали его самым главным государственным поэтом — а это прямой путь, чтобы живое слово упаковать в бронзовую обертку.

А стало быть, спрятать.

Но наступает 6 июня, и мы понимаем, что он у нас такой один. По-прежнему один.

…У меня на старинном книжном шкафу стоит доставшийся мне в наследство от давно уже умершей бабушки фарфоровый лицеист Пушкин. Отлитый на Ленинградском фарфоровом заводе в 1949 году. Достаточно известная статуэтка. Пушкин там — белоснежный. Его фигурка, сидящая с гусиным пером за овальным столиком, покрыта блестящей глазурью и чуть-чуть тронута золотой росписью.

Три-четыре раза в год я эту статуэтку мою. Вместе с большой морской раковиной, тоже доставшейся мне от чужой жизни, и с хрустальным графином то ли для коньяка, то ли для настойки (мы больше такими не пользуемся).

И каждый раз мне немного смешно: «Я мою Пушкина». Ставлю его осторожно, чтоб не разбить, на дно чугунной эмалированной ванны, такой же белой, как и он, и начинаю поливать из душа. Потом еще шампунь сверху капаю. Прямо на белоснежные твердые кудри. И опять поливаю. Отмываю пыль, счищаю собравшийся за несколько месяцев серый след времени.

И вот юный Пушкин, отмытый, возвращается на место. На свой книжный шкаф.

Анна Ахматова сказала когда-то, в самые тяжелые времена для нашей страны: «И мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово».

Кому-то это кажется слишком громким — а по мне, так в самый раз.

Только слово это должно быть живое. И желательно точное.

А то слишком много приблизительностей, слишком много словесных спекуляций.

…Уже делая шаг немного в сторону (но мы обязательно к Пушкину вернемся), вспомнил забавную словесную туманность у другого нашего классика, тоже касающуюся столов: «Круглый стол овальной формы». Это мы читали у Достоевского, в его «Преступлении и наказании». Понятно, что речь идет о раздвижном столе, который в собранном состоянии круглый, а если его раздвинуть, то он как раз и станет овальным.

Но мне нравится само невозможное первоначальное словосочетание. Стол, которого не может быть. Стол, которого не существует.

Или вот лермонтовская речевая неправильность, замеченная бдительным Набоковым: «И снилась ей долина Дагестана; Знакомый труп лежал в долине той». Труп не может быть знакомым, в противном случае мы уже его когда-то встречали, этот труп. Такая вот ночь ходячих мертвецов. Сперва там, у колодца, его увидели, потом там, а вот он уже и тут, под окном, заглядывает к нам через белёсое стекло.

Лермонтов, конечно, хотел сказать совсем другое: труп того человека, который при жизни был близким знакомым героини.

И кажется — ляп, очевидный, но почему-то мне этот лермонтовский ляп дороже многих других гладких чужих строк.

Тот же Набоков однажды решил перевести на английский язык «Евгения Онегина». Эффект получился неожиданным. Набоков, не терпящий неточностей, переводит с мазохистским, почти свирепым буквализмом. Он будто выдергивает из Пушкина самого Пушкина, лишает его летучести, убивает его рифму, уничтожает легкое его дыхание, обвешивает подробными и тяжелыми комментариями.

Пушкин тут как бабочка. А Набоков, как известно, был энтомологом. Он даже сам открыл около двадцати новых видов чешуекрылых. И вот решил поймать сачком еще одну — Пушкина.

Проткнуть булавкой точного перевода, расправить ему хрупкие крылья, запереть в герметичную коробку академической эрудиции.

Это, конечно, не может не вызывать восхищения. Но и некоторую оторопь тоже вызывает. Он в своей книге как будто классика консервирует. Это, конечно, никакая не ошибка — это большой труд. Но кажется, никакой иностранец после прочтения набоковской книги так никогда и не поймет, почему и мы, и Маяковский, и Цветаева, и даже поэт Рюхин настолько часто вступаем с этим смуглым поэтом в односторонний разговор, а иногда даже и в перепалку.

…Кстати, забавно, что в этом своем исследовании Набоков заметил, что в английском языке нет слова, вмещающего всю глубину такого привычного нам всем русского понятия, как «тоска». Поэтому даже предложил это слово записывать транслитом. «Toska».

А у Пушкина в «Евгении Онегине» корень «тоск-», между прочим, используется аж целых шестнадцать раз.

…Сейчас, когда мир гудит, а внешнее давление на Россию со всех сторон становится почти физически ощутимым, мы остаемся, как оставались всегда в таких случаях, с тем, что у нас невозможно отнять. С русским языком.

Я однажды это сильно почувствовал, когда меня везли где-то в Сибири мимо тайги, начинающейся на другом берегу реки. Огромная полоса уходящего вперед и назад сплошного зеленого массива, изредка пролетающие мимо деревни и маленькие населенные пункты.

И вдруг я в одно мгновение осознал: насколько же Россия большая.

Хотя мы и проехали всего километров сто. Но вдруг мысленно от точки моего пребывания в этой машине во все стороны стало раздвигаться, как в компьютерной графике, прозрачное пульсирующее пространство. Я не мог его, это раздвижение, физически видеть, но сильно его вдруг почувствовал.

Но меня поразило даже не это. Меня поразила мысль, что передо мной, за мной, слева от меня и справа — тысячи и тысячи километров с запада на восток, тысячи и тысячи километров с севера на юг, но везде, куда бы мы ни поехали или ни полетели, везде будут со мной говорить на русском, моем, понятном мне с детства языке.

Бескрайнее пространство сплошной русской речи. Огромная территория единого русского слова.

…Честно сказать, это было сильное ощущение. А все подобные сильные ощущения, однажды испытанные, остаются в нас надолго, если не навсегда.

И поэтому через все сложности, всю невозможность договориться, через всю «tosku», мне кажется, этот наш язык, эта наша речь нам как-то должны помочь. Преодолеть хаос и разобщенность. Стать лучше и чище. Более отмытыми, что ли.

Потому что, пока это великое и одновременно обычное, самое обычное русское слово звучит в нас, никакая тьма нас не победит. Это просто не позволит ей сделать наш синтаксис. Наш лёгкий, трудный, непойманный, совсем не фарфоровый Пушкин.