Буржуазные морды и революция без пролетариата: Домье
Европейская история XIX века в советской системе образования имела лицо героев великого французского карикатуриста Оноре Домье. В моей памяти она связалась с революциями 1848 года и Парижской коммуной 1871-го, с «бонапартизмом», так ярко описанным Карлом Марксом. Казалось тогда, что столь же ярко вырисованные буржуазные толстячки из-под пера Оноре Домье касались лишь буржуа. Но он был натуральным революционером и в 1830-м, и в 1848-м, и в 1871-м годах — и изобразил не только буржуазные морды, но и редкие лица пролетариата, раздавленные эксплуатацией и революционной борьбой.
Уже несколько десятилетий, как обнаружилось, что во французских революциях XIX века, на самом деле, трудно найти пролетариат, а на городские баррикады выходили не пролетарии, а ремесленники и мастера во главе своих семей и своих подмастерьев, разнообразные разночинцы и интеллигенты во главе своих агитационных трудов. А крестьянская антиреволюционная Вандея — как стояла в первом революционном 1789 году незыблемым устоем косности на пути агитационного прогресса, так и простояла весь XIX век и даже весь век XX.
Оноре Домье (1808−1879) родился в семье ремесленника и рано научился рисовальному ремеслу, которое в большом городе гарантировало ему хлеб с маслом: рекламный лубок пользовался спросом, а конкуренция в этой сфере всегда обеспечивалась прежде всего умением рисовать лучше, чем рисуют другие. От этого первобытного комикса шла прямая линия в карикатуру. Карикатура требует от художника редкого умения достигать внешнего сходства и узнаваемости характера персонажа, редкого качества следить за политической публицистикой и видеть в ней не столько газетные склоки, сколько мифологическую массовую страсть искать и находить в политике символы зла и постыдности.
Несмотря на классические карикатуры, действительный исторический и художественный вес придали творчеству Домье не они, а его революционный переход к живописи, к станковой социальной критике, в которой уже терялись следы карикатуры. В ней все фигуры зла и жертвы уже переставали быть только объектом агитации и сатиры, а становились образами Несправедливости и Революции. Уродам, из которых были поголовно укомплектованы власти и «праздно болтающие» подельники насильников и эксплуататоров, среди коих Домье особенно ненавистны были судейские демагоги, — противостояли люди почти без лиц. Это были люди-зародыши из униженного народа, несущие в себе надежду стать человеком, приобрести лицо, но без уродства. И редкие народные лица Домье — лица восставшего народа. Вне этого — непрерывный холод, нищета, обноски, голод, тьма, безликие женщины, матери, дети. И стряпчие при власти — тоже стадо, но их маски-лица отличны от безликих народных голов лишь тем, что у голов — цветовые пятна, а у лиц-масок — натуральные морды, куски рыхлого мяса, циничной натуры.
Можно легко восстановить образный мир Домье и его личную борьбу всей жизни: мурло враждебной власти против матери с маленьким ребёнком, в котором угадывается сам Домье, и против восставших молодых людей, наверное, старших братьев.
Живопись Домье очень хороша, значительно ценнее и лучше его столь революционно корректной карикатуры. Она редкостно динамична там, где автор хочет своими самыми простыми средствами показать движение. Она — вне своего времени и словно не для своего времени — обращается, прежде всего, к движению глаза, тела и сердца зрителя вослед героям картины, а не его культурного сознания, которое стало бы расшифровывать мифологическое пустословие актёров. Она видимо встроена в мощную живописную традицию рождавшегося и родившегося экспрессионизма — задолго до того, как принято отсчитывать время рождения экспрессионизма. В прямой линии от Франсиско Гойи — через Оноре Домье — к Эдварду Мунку выражается центральная история европейского Модерна. Это история превращения кровавой национально-освободительной войны (Гойя) в социальную борьбу (Домье) и их вместе — в отчаяние одинокого человека (Мунк). В конце этой линии стоят обрубки людей немецкого экспрессионизма послевоенных 1920-х годов: только ужас и порнография без человека. За её пределами — современный экспрессионизм, уже автоматически понимающий всю тяжесть своего уродливого бремени и кровавой человеческой душевной красоты.
Домье как художник настолько лучше Домье-карикатуриста, что вполне уютно и конкурентно чувствует себя посреди своих современников, Курбе и Милле, которые как великие живописцы пользуются гораздо большей славой, но в своей борьбе за новый реализм — архаичней, туманней, слабее, живописно невнятней и эмоционально беднее. Стоя рядом с ними во времени, Домье действительно предвосхищает художественный и эмоциональный мир уже состоявшегося будущего, из коего мы точно можем судить, что Домье-художник опережал своё время и на 40−50 лет и даже на 100 лет, и теперь, скрой своё имя, легко стал бы великим. Тем острее чувство подлинной гениальности Франсиско Гойи, который за 30−50 лет до Домье прошёл и для себя исчерпал его творческий пафос. Через кровавую войну в Испании — от своих бездарных придворных шпалер до бесценных «Капричос» и «Бедствий войны» — Гойя в более высокой, кричаще трагической форме предвосхитил безликую драму Домье. Такова иерархия.
Но мы — не Домье. Мы — его благодарные зрители. Нам достаточно, что Домье и сам жив и актуален, что именно Домье узнаваемо присутствует в Ван Гоге, в Пикассо, в Кетэ Кольвиц и даже в Фальке. И будет жить узнаваемо: пока бедная мать ведёт своего младшего ребёнка сквозь тьму несправедливости, а её старший сын, надежда, первенец, романтический и сильный боец, идёт на войну за человеческие свободу и справедливость.