Исчезновение имама Шамиля
7 сентября (26 августа по старому стилю) 1859 года в горном дагестанском ауле Гуниб знаменитый имам Шамиль, 25 лет возглавлявший исламское теократическое государство — имамат, то практически уходившее в небытие, то вновь возникавшее в горах Чечни и Дагестана, прекратил сопротивление царским войскам и сдался кавказскому наместнику князю А.И.Барятинскому. Это стало важнейшим этапом замирения Восточного Кавказа, хотя и не последним актом Кавказской войны. Шамиль вскоре после сдачи был представлен в Царском Селе императрице, а затем отправлен на жительство в Калугу, где до сих пор можно найти его потомков.
Описывать сейчас эти события вряд ли имеет смысл: они сполна отражены в художественной и научно-популярной литературе, живописи. А вот судьба памяти имама Шамиля, его образа в постсоветское время требует самого пристального изучения, которое, по сути, еще не началось. Это было бы важным, потому что, на мой взгляд, показало бы весьма любопытные особенности северокавказского общественного сознания последних десятилетий и пополнило бы представления о постсоветской Geschichtspolitik. Я ограничусь личными наблюдениями по этой теме и их абсолютно субъективным осмыслением.
В первые годы после распада СССР в Дагестане все шло к тому, что Шамиль в публичном пространстве заменит Ленина. Его изображения за 2−3 года без советской власти стали привычными в чиновничьих кабинетах и на страницах государственных газет. В 1990-е в школе одного высокогорного села я видел стенд «Детской дружины имени имама Шамиля», в одном углу которого был изображен имам, а в другом — горнист в красном пионерском галстуке. «Первый советский поэт» Дагестана Расул Гамзатов также успел в последние годы жизни внести свой новый вклад в «Шамилиану». Недоброжелатели стали тогда припоминать ему стихотворение «Сабля имама», написанное в начале 1950-х, где лидер имамата был изображен не только классовым врагом (что соответствовало официальной советской позиции на тот момент), но и деятелем, максимально чуждым дагестанцам, союзником вражеских государств и репрессированных Сталиным народов. Например, смерть Шамиля во время совершения паломничества в Мекку описывалась так: «Прах чеченского волка, ингушского змея имама/ Англичане зарыли в песчаный арабский курган». В новую же эпоху Гамзатов писал о Шамиле и его воинах уже совершенно в иной тональности: «Двадцать лет их славные дела/ Поражали русского сардара (наместника — К.К.)».
Впрочем, официозом и связанными с ним поэтами дело вовсе не ограничивалась. В идущих по дагестанским дорогам маршрутных такси водители включали на полную громкость кассеты, на которых безголосые певцы с хрипотцой «под Высоцкого» выкрикивали что-то про подвиги имама и его мюридов. А портрет Шамиля в 90-е стал частью домашнего интерьера, настолько привычной, что вряд ли говорил что-либо о политических симпатиях хозяина дома и о том, насколько ему знакомы перипетии Кавказской войны. Уж точно такой портрет не свидетельствовал о сепаратистских настроениях или о какой-то особой нелюбви к власти, заступившей на место «белого царя». Шамиль, по сути, стал в Дагестане в первые постсоветские годы олицетворением «всего хорошего против всего плохого».
Но прошло полтора десятка лет ‑ и присутствие образа Шамиля в Дагестане стало гораздо менее заметно. Да, в горах на местах самых известных сражений остаются памятные знаки, а вокруг вдоль дорог — билборды со словами имама на русском или аварском. Да, местные историки продолжают выпускать книги о Кавказской войне, жестко полемизируя о ней в своем узком кругу. И, конечно, исчезновение портретов имама из многих домов могло иметь причиной не какое-то внезапное разочарование в этом деятеле, а более близкое знакомство с нормами ислама, запрещающими изображение человека. Но гораздо важнее другое: упоминание Шамиля сегодня крайне трудно найти в местной публицистике, посвященной исламу и судьбам региона (а таковая в Дагестане сохраняется, главным образом благодаря существованию дистанцированных от властей СМИ), на всевозможных публичных дискуссионных площадках, периодически организуемых в Махачкале, в фейсбучных баталиях, наконец. Имам как-то незаметно «разактуализировался». Почему так случилось?
Стремительное возвращение ислама в общественную жизнь Дагестана в начале 90-х очень быстро выявило глубокий религиозный раскол, в основе которого — разное отношение к той исламской традиции, которая подпольно сохранялась в советское время. Этой традицией был суфизм — мистическое религиозное течение, в основе которого — духовное ученичество у наставника-шейха. Раскол на сторонников и противников суфизма шел и среди стремительно формировавшейся мусульманской элиты (интеллектуалов с хорошим религиозным образованием и просто тех, кто по каким-то причинам искал себе места в нарождающихся исламских структурах), и в массах, прежде всего из-за появлявшихся одно за другим «расколотых сел», где смута началась со споров между религиозными людьми старшего поколения и молодыми сельчанами, вернувшимися с учебы на Ближнем Востоке. Образовавшиеся трещины неминуемо расширились после того, как часть местных противников суфизма поддержала нападение на Дагестан басаевских бандитов в 1999 году. В «антисуфийских» рядах были на самом деле люди разных убеждений, далеко не все поддерживали сепаратизм и насильственные методы борьбы, но конфликт уже не мог существовать вне контекста той войны, как и вне контекста спирали насилия, раскручивавшейся в Дагестане с начале 2000-х и унесшей много жизней правоохранителей, боевиков и тех, кто подозревался к причастности к последним.
Когда раскол в обществе углубляется, места для исторической фигуры-объединителя, как правило, не остается. Но Шамилю вдобавок «не повезло» еще потому, что его образ попал, можно сказать, в идеологические «ножницы», отдалившие его от обеих сторон конфликта. Для противников суфизма имам не мог быть «своим», потому что сам был близок этому религиозному течению. О том, насколько близок, разные авторы судят по-разному, но присутствие суфийских шейхов в окружении имама вряд ли может быть оспорено. Однако и сегодняшним дагестанским суфиям деятельность Шамиля созвучна, видимо, не во всем. Ведь в его времена суфизм был течением, не только отрицавшим существовавшие до него народные религиозные практики, но и менявшим весь жизненный уклад горцев, стиравшим границы местных ханств и горных обществ, творившим новое государство, неведомую ранее на Кавказе социальную реальность. Сегодняшние суфии, напротив, подчеркивают, что за ними в Дагестане многопоколенная традиция и что их, в отличие от оппонентов, великие потрясения не вдохновляют.
…Но сложная судьба Шамиля в памяти потомков никак не может лишить его совершенно особой роли — роли «стартовой точки», с которой русские художники начинали осмыслять Кавказ. Толстовский «Хаджи-Мурат» — несравненное, но вовсе не единственное тому свидетельство. Например, в совершенно другую эпоху выдающийся поэт Семен Липкин, много переводивший дагестанскую поэзию и часто посещавший регион, из всех увиденных там мест написал именно о Гунибе:
Тополя в Гунибе. Семен Липкин, 1950
Многоярусный, многодостойный,
Прежде яростный, ныне спокойный,
Поднимается к небу Гуниб.
Не сгорел. Не исчез. Не погиб.
Ничего, кроме камня и славы,
Не осталось от дней Шамиля.
Ничего. Лишь одни тополя
Сохранили свой отсвет кровавый.
Я слыхал от людей: русский князь
В знак победы велел посадить их.
Высоко их семья поднялась,
Но молчат о суровых событьях.
На вершине гранитных громад
Ныне праздно зияют бойницы
Там виднеется зданье больницы,
Рядом школа, при ней интернат.
А на площади сонные парни
Ждут чего-то у входа в райком.
Пахнет мясом, вином, чесноком,
Кукурузным теплом из пекарни.
Что же смотрят на все тополя
С выраженьем угрюмой обиды?
Мнится мне: то стрелки Шамиля,
То его боевые мюриды.