На одной ноге и у Бога за пазухой. Самый удивительный житель Идрицы
В тридевятом царстве, тридесятом государстве, на том его краю, где солнце падает в закатный лес, жил-поживал маленький городок с очень смешным именем, от которого пахло речкой, тиной и домиками среди поваленных деревьев.
Звали тот город Выдрица. Только жители в нём жили, честно говоря, непутёвые. Однажды пошли они в лес за ягодами и умудрились потерять букву в имени своего города. Причём главную, первую. Выпала буква В из лукошек на землю и пропала в траве навсегда. А город с тех пор стал называться Идрицей.
Впрочем, невелика беда. Теперь всем приезжающим идрицкие говорили, что их город родом из пушкинской сказки, где одно изумрудное ядрышко выпало из лап золотой белки и прикатилось в их лесной край.
Живёт Идрица в удивительном и загадочном месте — на границе Псковской области и… сумерек. Каждый вечер солнце падает за Идрицу и теряется в том лесу, где, по слухам, начинаются владения сумеречной Европии. Что там с солнцем происходит, нам неведомо — и даже страшно представить, если честно.
Но утром солнце появляется вновь: выплывает уткой над Чукоткой, превращается в красного коня и снова бежит по небу, чтобы снова упасть в лесу за Идрицей. Вот такой круговорот.
Идрица — город себе на уме. Взять, к примеру, главную городскую площадь. На площади реет флаг. По идее должен быть или губернский псковский, или общегосударственный российский. Ан нет! Смотришь в небо, а там на постоянной, несменной основе колышется красный стяг с золотыми буквами. И если ты хоть чуточку грамотен и в детстве правильные книжки читал, то вспомнишь, что 30 апреля 1945 года над Рейхстагом знамя Победы было водружено солдатами 150-й стрелковой дивизии, которая была сформирована, то есть родилась, именно здесь, в Идрице. И поэтому называлась Идрицкой и Берлинской, снова соединяя в себе «сказку и сумерки».
На той же площади стоит двухэтажное здание администрации. Как полагается: с ёлками по фасаду и ступеньками к парадному крылечку. Только нигде в России, как мне кажется, нет такого, чтобы в администрации ещё кто-нибудь «проживал», кроме власти и чиновников. Власть же ревнива и неуживчива.
А в Идрице — всё наоборот. В этом казённом строгом здании живёт… детская музыкальная школа с классом хореографии и концертным залом. А когда заходишь внутрь, сразу чувствуешь — здесь власть другая.
Здание поёт, танцует, играет на фортепьянах, домрах и гармонях. Здесь музыка у власти, а музыкальная школа по доброте сердечной пустила к себе чиновников сидеть за казёнными столами и печаловаться о нуждах идричан.
И, наконец, на втором этаже, за резными белыми дверями с табличкой, написанной корявым детским почерком — «Класс аккордеона, баяна и гитары», — живёт, пожалуй, самый удивительный идрицкий житель. Александр Михайлович Козлов. Учитель музыки с прозрачными светло-синими глазами.
Дело в том, что ему почти сто лет. А ходит он в фасонистых тёмно-синих брюках в клеточку.
Ладно-ладно! Про сто лет я слегка загнул, идрицкий воздух к этому располагает. Чуть меньше, чем сто. Но ровно столько, что Александр Михайлович помнит и знает историю «великого идрицкого княжества» от Рюрика до наших дней. Словно он сам в нём лично жил все эти века, в лес ходил, мёд-пиво пил, по усам текло, а в рот не попало.
У Александра Михайловича с детства нет одной ноги. Потерял её, когда ему было шесть лет от роду. Примерно как Идрица потеряла свою первую букву. Но он уверяет, что никогда в жизни не страдал, потому что Бог носил его на руках. От такого заявления берёт оторопь: о чём с человеком говорить, когда он самое главное о себе выдал в первых словах?
Сашку Козлова из деревни Вербилово Пустошкинского района Псковской области Бог, видите ли, за что-то так полюбил, что всю его жизнь за пазухой у Себя носит. И еще наделил такой завидной памятью, что Сашка помнит подробности 70-летней давности, как будто они вчера случились, и рассказывает свои рассказки так, что все видят происходящее, словно оно у них на глазах творится. А Сашка знай себе сидит у Бога за пазухой, здоровую ножку свесил, другой поскрипывает, «Семёновну» под гармошку поет. И в ус не дует. Потому что усов у Александра Михайловича нет.
Вот несколько его рассказиков.
Летом 1944 года на железнодорожной станции Идрица сошёл с поезда одноногий солдатик на костылях. Он собирался раньше выйти, но на станции Пустошка перрон был разбит, пришлось бы прыгать из вагона на землю, что в его положении было бы равносильно еще раз на полгода на больничной койке проваляться. А это, валяние в иркутских госпиталях, ему уже порядком надоело.
В первый же день наступления, когда наши прорвали немецкий фронт под Ленинградом, он отправился со своей походной кухней, ездовым и лошадкой на передовые позиции — кормить бойцов. И попал под обстрел. Ездового с лошадью убило, а у него ногу оторвало. Пострадала ли каша — неизвестно. С того январского дня по конец лета он пролежал в госпиталях, закованный в гипс по самую грудь. Какие муки он там пережил, лучше и не рассказывать.
Летом демобилизовался и вернулся. Сначала в Ленинград, где у него зазнобушка жила со времен блокады. Почему он с ней не остался? Бог весть. Мать писала ему письма, просила приехать — отец умер во время войны, всё хозяйство было на ней. И он уступил просьбам матери…
Родные места к этому времени узнать было трудно, настолько страшными были три года оккупации и боёв за освобождение. Никто не встречал солдатика на вокзале, а он и не ждал этого.
За городом, на берегу реки Великой, ещё до войны жил у него знакомый мельник с семьёй. Мельник встретил его с радостью, накормил, напоил, спать уложил. На следующее утро солдатик встал на костылики и попрыгал как кузнечик в родное Вербилово лесными дорожками, которые знал наизусть и которые от войны, слава богу, никак не пострадали.
Всей дороги-то всего 16 километров, но разве это расстояние для деревенского человека? Не доходя до сожжённой немцами деревни Белевица встретились ему вербиловские девчонки — повисли на нём как гроздья виноградные, с плачем и радостью, а одна побежала в деревню матери сообщить, что пришёл живым её сынок Михаил.
— Так вернулся в деревню мой отец, — говорит Александр Михайлович. — Я появился на свет четыре года спустя. Память у меня какая-то особенная. Я помню, как бабки деревенские лечили отца. Видимо, нога зажила плохо. Ему готовили отвары с луком, втирали мази с хозяйственным мылом, заматывали тряпками. И прожил он долгую жизнь, умер в 1992 году. И я успел ещё на его инвалидных автомобилях покататься.
Глаза учителя музыки на этих словах вспыхивают неразбавленной радостью, словно пережитое давным-давно остаётся с ним, никуда не уходит.
— На трёх «запорожцах» с ручным приводом я поездил. Отец их не для себя брал, а для меня — пацана!
И я, слушающий, должен обязательно почувствовать, что жизнь — это сказка, когда у тебя есть горбатый, пузатый и лупатый «запорожец» — не машина, а скворечник на колесах. Но ты на нём счастливейший человечек на одной ножке.
Самое время рассказать о деревне Вербилово, которая в нашей истории такой же главный герой, как и сам Александр Михайлович.
Первое упоминание о ней датировано 1503 годом. В ту пору все окрестные земли принадлежали Речи Посполитой. Вербилово считалось собственностью мстиславского воеводы Йозефа Корсака, по завещанию которого его имение переходило в собственность… униатского (католического по сути, но с православной обрядностью по форме) монастыря, который находился в Вербилове уже более ста лет.
Только в 1796 году здесь возводится православная церковь в честь Покрова Богородицы. А монастырь, уже как православный, существовал до 30-х годов XX века. При Советской власти здесь организуют школу крестьянской молодёжи — крупнейшую в районе — и школьный интернат на 50 человек. А во время войны в том же здании расположится немецкий штаб, в Покровской церкви — склад боеприпасов.
После войны каменное здание отреставрируют для детского дома, в котором воспитывались 170 ребятишек. Из разобранных брёвен храма построят швейную мастерскую.
В 1964 году детский дом переедет, а его место займёт психоневрологическая больничка, где лечились в том числе страдавшие от пьянства и наркомании. Больница и наркодиспансер просуществуют здесь до 1995 года. А затем в Вербилово вернутся Церковь, монастырь и верующие.
И за что, спрашивается, безвестной лесной деревушке такая долгая историческая честь вышла? Притом что она даже не думала крупнеть, расти или превращаться в город? Остаётся тайной.
— А монастырь моего деда спас! — рассказывает Александр Михайлович. — Дело было ещё в первую войну с немцами. Дед, повоевав на фронте, устал лямку солдатскую тянуть и удрал домой — дезертировал. Прибежал в село, благо тут всего 150 километров до расположения, сидит в одних кальсонах, вечеряет, чем жена приготовила, а тут казачий патруль. Стучат в дверь и кричат матери: открывай, стерва, знаем, что мужика прячешь своего. И дед мой как был в кальсонах, только валенки обул — и в окошко сиганул. А там огородами, вниз, к озеру, где монастырь. Женский, между прочим. Он через забор перемахнул, а там собаки по ночам с цепи спущены, чтобы никто «в гости» без толку не ходил. На шум и лай настоятельница вышла: дед бухнулся ей в ноги, так и так, матушка, не погуби. Сжалилась. Заперла его в туалете и дерюжкой велела накрыться. Казаки по следам, конечно, к монастырю пришли, но бесчинствовать в женской обители, видимо, не захотели. Тем дед и спасся…
Свято место пусто не бывает. После войны маленький Санька в том месте, где дед его прятался, с детдомовскими ребятами кусок хлеба и стакан молока делили на всю компанию. И печенье, растаявшее в молоке, было слаще мёда с булкой.
В шесть лет с ним приключилась беда. Приехали солдаты на заготовку леса. Привезли с собой трактор.
— Небось, был он один на всю нашу разорённую область, — думает вслух Александр Михайлович. — А достался мне и родителям моим на горе.
И сам себя поправляет: нет, не на горе. Словно до сих пор не оставляет себе права пожалиться.
Пацаны встречали трактор на одном конце деревни, а тракторист сажал «зайцев» и катал по улице на санях-волокушах с брёвнами. А потом, в один прекрасный день, 24 марта, товарищ подговорил Саньку самим на тракторе прокатиться. Один другого подзадоривали: мол, чего дрейфить, справимся.
— Я как в холодную воду, не зная броду, прыгнул с волокуш за кабину трактора. На ту скобу, что «серьгой» называется, куда крепятся все навесные части.
Нога съехала и попала под зубчатку. Все кости перемолотило.
— На вот таком лоскутке кожи держалась коленка-то, — Александр Михайлович показывает мне крохотный просвет между большим и указательным пальцами: вся его маленькая жизнь скукожилась до этого просвета между пальцами.
Очнулся сидящим на какой-то сосновой щепе, набросанной по полу, чтобы кровью не слишком-то пол заливать.
А дальше чудеса. Чудом оказался на месте фельдшер, всю войну прошедший, который по всем правилам обработал рану, туго замотал ногу в бинты и шины, прошёл с Санькой на руках до асфальтовой трассы два километра. А там в час одна машина с трудом появлялась. Но ехал по делам в Псков военный уазик из лётной части, довезли они раненого в райцентр Пустошку.
Там ампутация, месяц в больнице и мама неотступно рядом.
— Да я не страдал! «Муху-Цокотуху» всю наизусть выучил, пока лежал. И домой привезли, посадили возле дома, ребятишки-то бегают, а я… всё. — И дальше через паузу, чтобы первая картинка не смазалась второй. — Дали мне рогатку в руки, я сижу и пуляю по птицам.
Жизнь потекла дальше, она же ковылять не умеет. Приходила медсестра из детдома, принесла костылики. Обвязала полотенцем шею и грудь хомутиком, сзади прихватила как на вожжах, чтобы не падал первое время, поставила на костыли и учила ходить.
— Сколько же за свою жизнь я сломал костылей! — восклицает Александр Михайлович и вздыхает, улыбаясь.
Все костыли ему мастерил отец. Брал можжевельник, разрезал вдоль, вставлял распорку, прожигал раскалённым гвоздём дырки с двух концов, чтобы прикрутить ручку на винты.
Александр Михайлович помнит, как вышел из дому первый раз на костылях: лето, вечер, женщины ждут коров. Заохали-заахали, увидев его. Он сделал несколько шагов и оказался у маленького пригорка, ступил на него здоровой ногой, а оба костыля сзади остались, и всё — не может сдвинуться ни вперёд, ни назад. Картинка себя неподвижного, застывшего как птица в силке, перед глазами стоит уже 70 лет, не тускнеет.
А дальше школа. Два километра туда и два обратно каждый день. На костылях — как кузнечик. Сугробы выше крыш — через них ползком. Ребята на коньках катаются, а он что? Отец приделал к костылям шипы — в одном коньке-«снегурке» Санька катался лучше прочих.
— Меня никто и догнать не мог! Играли в «пятнашки», парни постарше-то думали: что там за одноногим угнаться, а я костылями так управлялся, что и тормозил резче, и разгонялся быстрее. Никто не мог меня осалить. Ух, как они злились!
Сказано с такой гордостью и озорством, словно этот 80-летний дедушка в пижонистых синих брюках не дед вовсе, а воробей, который только что со льда прискакал и рассказывает мамке о своих победах. Он и в школу, бывало, катил на одном коньке по набитой зимней дороге. В шестом классе научился на велосипеде ездить — костыли привязывал к раме и катался. А как он играл в футбол! Лучшим защитником считался в деревне. Парни просили, чтобы он по ногам сильно не бил своими костылями. А протез, который сделали ему в Торопце, так и валялся в избе непользованым.
— У меня было счастливое детство на костылях! Ни об одном часе или минуте не жалею и не помню, чтобы горько мне было или обидно за то, что я такой-сякой. Мне всякая победа была в радость. А я радостью и жил, никому не был в нагрузку. Упаси боже.
В 1948 году, когда Санька родился, Покровскую церковь в бывшем монастыре разобрали и село, 500 лет бывшее под ангельским надзором, обездвижилось. Но люди этого не заметили, долго еще жили словно по инерции. Ангел-хранитель никогда не покидает храма, даже когда от него остаётся несколько камней в фундаменте. И продолжает молиться за тех, кто сюда ходил.
Мама отца, бабушка Марфа, выучила с Санькой и братом первое стихотворение, когда те еще и читать не умели. Александр Михайлович называет первым стихотворением молитву «Отче Наш». Это и есть сила инерции: в русских деревнях детей учили молиться раньше, чем читать и писать.
Осталась после разорения монастыря в Вербилове старенькая монахиня Ювеналия, бабушка с ней зналась. Саша помнит, как они ходили к ней гости — комнатка сплошь заставлена иконами, горят самодельные лампадки, женщина в чёрных одеждах тихонько молится в углу.
В той самой комнатке — считай, келье несуществующего монастыря — крестил Александра Михайловича «заезжий» священник: еще одна ангельская тень разорённой русской деревни.
— Жалели они меня слишком много, — вдруг говорит Александр Михайлович о маме и бабушках. — А надо было быть построже.
Это «построже» неожиданно звучит в его устах. Только что он вспоминал самую «нестрогую» картинку из советской жизни — грузовик с деревенскими девушками едет из Идрицы, маленький Санька с ними в кузове. И вдруг они видят священника, играющего на гармошке посреди деревенской улицы. Девки выскочили из грузовика и пустились в пляс под его музыку. Эта картинка танцующего с гармошкой вприсядку священника в окружении молодых женщин не выветривается из памяти, а живёт и пронизывает острой и одновременно горькой радостью.
Жадный на радость человек Александр Михайлович. Но точно так же остро он помнит и другое. После случая с трактором его мама дала себе зарок — никогда больше не петь и не танцевать. Замолчала. А все знали про маму Саши, как она была необыкновенно музыкально одарена, даже по меркам поющей русской деревни.
Она помнила бесчисленное количество песен, могла голосом изображать звук играющей балалайки и гармошки. Если вдруг инструмента настоящего под рукой не оказывалось, она могла «под язык» — «тарада-тарада-та-тата» танцевальный вечер для деревенских провести. А замолчала действительно навсегда, словно увидела в своём музыкальном даре грех. Александр Михайлович ни разу не слышал, как поёт его мама.
Одна из деревенских легенд гласит, что голос бабки Марфы по прозвищу Казариха был слышен за километр. А отец Саньки мог сотворить вполне себе звучащую балалайку из обыкновенной двадцатипятимиллиметровой доски, натянув на неё струны от электрической проводки. Изоляцию снял — и пожалуйста! На этой доске балалаечной он исполнял «Семёновну».
Что-то жутковатое, необъяснимое происходило с Сашкой при первых звуках этой песни.
— Мы с братом от песни шалели! — говорит Александр Михайлович, синие глаза его сверкают. — Начинали мы с ним бегать, прыгать, плясать, словно в нас вселялся кто-то. Сумасшествие это было. Отец «Семёновну» пел, я себя забывал. Нет! Узнавал себя.
Сказав это, Александр Михайлович Козлов замолкает, словно тайны коснулся, к которой и не всякого подпустишь.
«Под перестук выходит в круг, смотри да не дыши,
Семеновна, Семеновна, а ну давай, пляши!»
Что здесь особенного? И слова, и музыка простейшие — и не народные, а авторские. Но русская душа, как та прото-балалайка, которую отец Саньки из обыкновенной сосновой доски мастерил со струнами от проводов, отзывается на них и поёт, и в пляс идёт словно в атаку.
— Народная песня для меня как жизнь, вода и пища, — скажет позже Александр Михайлович.
Долго ли коротко, но родители выбрали Саньке дорогу в жизни. Сначала хотели отдать в бухгалтеры: сидел бы в бумагах как червячок и играл бы на деревянных счетах. Слава богу, решили иначе.
В соседней деревне люди продавали гармошку. Приходит Саша однажды из школы и видит: стоит на табуреточке гармошка-двухрядка. Чёрного цвета с узорами. Позвали родственника, который Саше кое-какие азы гармонистовые показал. Правая рука так, левая — сяк. Басы здесь, голоса там. Но это ничего не дало. Он таскал гармошку туда-сюда, раздувал, сдувал — и всё на этом. Пока не пришёл в дом воспитанник детского дома Володя Зимаков. Отец попросил помочь.
Володя сел рядом с Сашкой и показал ему, где по одной нотке, а где аккордом, и как ногой себе считать и мелодию вести. И всё соединилось. Первым был вальс «Дунайские волны».
— А потом песня не помню из какого фильма, называлась «Огонёк», — говорит Александр Михайлович. — А потом «Тревожная молодость». Выучил он со мной три песни и… уехал.
Никогда бы не догадался, кто стал его следующим учителем. И, пожалуй, главным, определяющим. Не человек, не ангел, а обыкновенная тарелка. Тарелка висела на стене и разговаривала.
— Радио, по которому войну объявляли, — скажет будущий учитель музыки. — Там же было целое море песен. Я сел и стал подбирать по слуху, одну за другой, почему-то было очень легко. И пошло-поехало.
Выучил он их столько, что деревенские стали приглашать юного гармониста на всеобщие вечорки-посиделки, праздники. Вербилино заплясало под гармошку Саши, как не плясало с тех пор, как ушли на войну и не вернулись её мужики.
После восьмого класса Саша Козлов уедет из дома в Пушкинские Горы и поступит в культпросветучилище — на специальность исполнителя на народных инструментах и учителя музыки. Шестьдесят лет проработает на этом поприще в своём заповедном лесном краю между Идрицей, Себежем и Пустошкой.
Музыка или любовь к народной песне пронесут его сквозь жизнь как на крыльях? Или сам Бог сбережет этого человека за пазухой, не давая усомниться? Другого ответа на вопрос, как всё вышло, Александр Михайлович не знает. И при этом он столь же необъяснимо сильно, на тысячу невидимых нитей останется привязан к своим «пустошкам и идрицам».
Исходит все местные леса и озера вдоль и поперек как охотник и рыболов. Похоронит родителей, вырастит сотни учеников, поставит памятный камень на месте сожжённой немцами деревни Белевица, мимо которой возвращался домой его отец-фронтовик. Объедет полстраны и четверть мира с гастролями народных оркестров, вернётся в церковь, что не смогла сделать его бабушка Марфа. И запоёт в церковном хоре, чего и помыслить не могла его мама.
И никогда он не захочет уехать отсюда за какой-то лучшей жизнью.
Когда этот маленький, сухенький, похожий на кузнечика или воробья человек, прихрамывая, поднимается по лестнице на крыльцо здания администрации, идрицкая музыкальная школа издаёт удивительный звук. Я слышал его собственными ушами. Звук этот похож на вздох гармони, когда исполнитель берет её на руки, надевает ремни и случайно раскрывает меха.
Гармонь чуть вздрагивает и вздыхает, ещё не поет, но звук уже родился внутри и только ждёт сигнала к атаке, чтобы взлететь под белый потолок птицей.