***

Евгений Гонтмахер, Кирилл Рогов и др. Демонтаж коммунизма. Тридцать лет спустя. М: Новое литературное обозрение, 2021

Евгений Гонтмахер, Кирилл Рогов и др. Демонтаж коммунизма. Тридцать лет спустя. М: Новое литературное обозрение, 2021

Никак не утихнут споры о СССР как «чудовищном эксперименте», породившем не менее чудовищного «homo soveticus», советского человека. Но конец ХХ века оставил нам в наследство иной, не менее смелый проект: быстрой демократизации и вестернизации социалистического блока государств. Риторика «возвращения» в лоно западной цивилизации, общечеловеческих ценностей, единственно возможной системы эволюции и естественного развития скрывала истинный масштаб эксперимента. Смена культурных кодов, реформаторы-«камикадзе», не вписавшиеся в рынок люди, отсутствие внятной теории перехода — все эти темы если и поднимались, то не предназначались для широкой публики.

Логично предположить, что постсоветское строительство включало элементы, известные нам по анализу СССР: утопическую веру, идеологию, идеал нового человека, даже переделывающий общество авангард. Причём последние тридцать лет свидетельствуют отнюдь не в пользу продуманности капиталистических трансформаций (если исключить теорию злого заговора), особенно в сравнении с достижениями Советского Союза к 1947 году. Критики коммунизма так увлеклись информационной войной, что напрочь утратили способность к саморефлексии, к обучению на чужом негативном опыте.

Впрочем, разделяющая западнические симпатии экспертная группа «Европейский диалог», объединяющая исследователей из России, США и Европы, пытается наверстать это упущение в сборнике «Демонтаж коммунизма. Тридцать лет спустя». Авторы разбирают иллюзии Перестройки, пересматривают теории демократизации и перехода к рыночной экономике, оценивают реально произошедшие изменения в сознании людей и в политических институтах — чтобы в конечном итоге понять, могло ли всё пойти иначе и есть ли ещё у либерального проекта какой-то потенциал.

Главный парадокс книги — в том, что критический разбор частных аспектов «транзита», с привлечением современных теорий и демонстрацией разных точек зрения, странным образом подводит авторов к полной реабилитации рыночных реформ. Лейтмотив сборника можно выразить крылатым выражением: «Ваши [завышенные] ожидания — ваши проблемы!» Да, реформаторы плохо представляли, во что ввязывались, веря в абсурдную неэффективность социализма, чудеса капитализма и помощь международного сообщества. Да, над происходившим витал призрак «прогрессоров» из фантастических произведений братьев Стругацких — убеждения, что просвещённые эксперты и политики могут перестроить общество, культуру, человека и вообще что угодно. Да, народу пообещали капиталистический аналог коммунизма. И да, реальность оказалась вообще не такой.

Томас Бентон. Полёт воров. 1938

Но если мы проанализируем ситуацию с высоты накопленного опыта и знаний, то окажется, что постсоветские страны пришли в ту единственную точку, куда только и могли объективно прийти. Так, российские показатели экономического роста соответствуют общеевропейским (рост ВВП, инфляция, безработица и пр.). Просто соцблок всегда отставал от Европы, и преодолеть эту пропасть невозможно. Правда, авторы игнорируют приводимую ими же статистику по отношению советского ВВП на душу населения к среднему по 12 ведущим европейским странам: до 1972 года отставание сокращалось, затем снова увеличивалось; причём сегодняшняя Россия ещё далека от пика середины ХХ века. Характерно, что перелом связан с изменением структуры западного рынка труда, а именно с развитием сферы услуг и финансов. С этого же момента сама информативность показателя ВВП подвергалась нарастающей критике.

Далее, упускаются огромная тема догоняющего развития и дискуссия по поводу пределов авторитарной модернизации (как наиболее эффективно перейти от централизованной крупной индустрии к постиндустриализму). Действительно ли темпы развития, нормальные для уже развитого мира, также нормальны и для развивающегося? Более того, даже на Западе текущие скромные темпы роста ВВП считаются проблемой, особенно при поправке на спекулятивные пузыри! Проще говоря, мы стали соответствовать Европе в период её стагнации и сомнений в наличии «роста». Как справедливо отмечено в книге, СССР имел более сильный крен в промышленность и сельское хозяйство — но сокращение этих сфер (a la цивилизованный мир) у нас не компенсировалось соответствующим развитием «постиндустриальной экономики».

Стоит отметить, что авторы злоупотребляют суммарными показателями, вроде того же ВВП, уделяя минимум внимания скрывающемуся за ними неравенству: как показывал экономист Уильям Дэвис, в США за последние 40 лет доходы беднейших 50% процентов сократились на 1%, что и коррелирует с их «популистским» поворотом. Было бы правильно сделать аналогичную поправку на констатируемое в сборнике развитие России (особенно в свете описываемой авторами коррумпированной «патронажной» системы, а также внимания к неравенству между регионами СССР и странами соцблока).

Политолог Дэниэл Трейсман, «атакуя пессимистический консенсус», и вовсе заводит критику в тупик. По его мнению, даже провалившаяся демократизация не является проблемой: по авторским расчётам (не поясняемым), уровень авторитарности постсоветских стран соответствует «прогнозируемому» исходя из ВВП на душу населения. Несмотря на декларируемую реабилитацию «акторного» подхода к политическим процессам (фактора воли и сознательных решений людей), книга впадает в экономический детерминизм (по иронии, обычно приписываемый социалистам). Поскольку перспективы роста туманны, особенно в условиях «ренто-ориентированных политических режимов» и даже «управления государством как преступной организацией», атаку на пессимизм можно считать неудачной. Впрочем, Трейсман упоминает, что в Гвинее и Кувейте смогли обеспечить ускоренное развитие за счёт нефтяных богатств — но не развивает эту мысль далее.

Артур Бойд. Золотой телец. 1946

То же относится к интересному в целом исследованию социологов Владимира Магуна и Максима Руднева. Они критикуют представленный ранее в книге концепт «советского человека» Юрия Левады, объясняющий беды России выработанными за долгие годы ценностными установками народа. Установки эти, конечно, оказываются исключительно порочными: примитивность, лживость, агрессия, ксенофобия, зависть, неуверенность, безличность, обесценивание трудовых и интеллектуальных достижений. Характерно, что в первых собственно опросах Левады отмечается, что к 1989 году эти черты являются уже уходящими. В его книге «Советский простой человек» (1993) наличие пороков также выводится чисто умозрительно из предполагаемых ужасов тоталитаризма; а приводимая в ней статистика разительно противоречит, к примеру, неуважению к труду или надежде на государство.

В свою очередь Магун и Руднев отмечают динамичность ценностей даже на коротких временных промежутках. Сравнение ценностных установок жителей постсоветских стран и европейцев не вскрывает у первых особой склонности к патернализму. Скорее для бывшего соцблока характерно более острое противостояние чисто индивидуалистической ориентации и ориентации на общее благо. Социологи связывают его с бедностью: для Европы, особенно наиболее благополучной, характерно представление, что самореализация и открытость к изменениям должны сочетаться с заботой о других людях. В России же, грубо говоря, ресурсы кажутся столь ограниченными, что их не хватит и на помощь бедствующим, и на поощрение индивидуальных устремлений. Либо же такова защитная реакция богатых людей в бедных странах (боящихся оказаться в незавидном состоянии бедняков и ищущих оправдание неравенству). Хотя схемы Магуна и Руднева потенциально более гибкие (идёт ли речь о кажущейся из-за неравенства скудности ресурсов или действительной?), социологи не выходят явно за рамки экономического детерминизма.

Общий пессимизм разбавляет разве что социолог Николай Митрохин, анализирующий основания подъёма постсоветского национализма. Стоит отметить сходство с классическим трудом по истории наций Бенедикта Андерсона, в котором подчёркивается роль ограниченных карьерным горизонтом перспектив у элит из американских колоний (в СССР, соответственно, республиканских элит относительно центра и элит из меньшинств относительно титульной нации). Митрохин приходит к выводу, что национальные конфликты в Советском Союзе сами по себе не представляли критической опасности; в статье даже рассматриваются методы, которыми компартия могла их погасить. Однако ни Горбчаёв, ни Ельцин не были заинтересованы в сохранении СССР — другое дело, что теперь джин выпущен из бутылки.

Константин Коровин. На Кавказе. Сидящие горцы. 1889

Надежду даёт и статья политолога Сэмюэла Грина, посвящённая проблемам постсоветской гражданственности. Автор отмечает, что для России характерно резкое разделение местной повестки и федеральной политики. Первая воспринимается как пространство доверия и коллективного действия, вторая — как формализм, символический жест, нечто совершенно оторванное от жизни и недоступное. В соответствии с исследованиями специалиста по медиа Мануэля Кастельса, Грин отмечает, что власть и СМИ слабо влияют на представления, основанные на непосредственном опыте людей. Массы скорее привязывают федеральные тренды к актуальным для них локальным задачам, чем верят навязываемым им сверху идеям и авторитетам. В частности, подавляющая часть гражданской активности связана с местными проблемами — хотя адресация к более высокому уровню возможна, когда она помогает их решению. Вероятно, описанное Грином отражает объективный уровень народной самоорганизации: люди не имеют инструментов влияния на федеральные вопросы, но могут положиться на ближайшие личные контакты.

Ключевой фигурой умолчания книги остаётся реальный Запад, всё менее соответствующий идеалу отечественных либералов. В нём также проявляются тенденции к авторитаризму и патронажу, «извечному недовольству» и стагнации, подъёму национализма и обострению неравенства, коррупции и пассивности гражданского общества. Авторы сводят проблемы России к её месту на линейном пути экономического развития, но не уделяют внимания тому, что сам путь претерпевает изменения.

Исследователи делают вид, что все проблемы нашего народа — в его голове, в субъективном разочаровании от завышенных ожиданий. Лежащее на поверхности объяснение, что для большинства обрушение советских благ попросту не было компенсировано капиталистическими благами, отбрасывается со ссылкой на сводные показатели (опять же, замешательство, характерное и для западных исследований). Характерно, что самый успешный вариант транзита у авторов связан со встраиванием в западные производственные цепочки (в силу географии) и вхождением в ЕС; но и в этих случаях вершиной успеха оказывается личная иммиграция в развитые страны, приводящая к массовому исходу населения.

Константин Коровин. Ночной Париж. 1920-е

Если России действительно суждено было оказаться в том положении, в каком она оказалась; если в обозримой перспективе нет надежд на улучшения; если экономические беды не были разменяны даже на демократию и гражданственность — стоило ли это распада СССР? Или посыл в том, что всё произошедшее — неизбежная судьба, с которой можно только смириться? Как на то намекает статья Дмитрия Травина, описывающая, что лидеры Перестройки вовсе и не хотели никакого западничества; просто, несмотря на все ошибочные и эгоистичные решения Горбачёва, реформаторов, экспертов и пр., «жизнь всегда находит путь». Впрочем, под конец автор отмечает, что равновесие Советского Союза «было всё же довольно устойчиво» и значение Перестройки — в простой дестабилизации. Так всё-таки произошёл размен одной стабильности (со смутными перспективами) на другую стабильность (со смутными перспективами)? Интересно, согласились бы на такую сделку граждане СССР?..

Во введении политолог Кирилл Рогов высказывает правильную мысль: нельзя недооценивать психологическую и социальную потребность иметь альтернативу и выбор. Ужасно, когда борьба за контроль над государством и рентой подменяет в политике борьбу за будущее. Но что, собственно, предлагают в этом плане авторы? В чём перспектива либерально-капиталистического проекта, кроме абсурдного для него требования смириться с безальтернативностью и терпеть? В чём содержание предполагаемого «оптимизма» — и на какие силы он если не опирается, то хотя бы может опереться? Ответов не следует.