Достигнет ли Россия национального единства – и какой ценой?
Паоло Вирно. Грамматика множества: к анализу форм современной жизни. М: Ад Маргинем, 2016
Разговоры об отношениях российского общества с властью, государством, национальными интересами, политикой и т. д. рано или поздно подводят нас к вопросу: а существует ли оно, это общество? Расхожее мнение гласит, что где-то на переходе от СССР к России люди утратили единство: исчезла объединяющая миссия, главенствующая идеология, западная массовая культура уничтожила традиции и мораль, компьютеры и телефоны изолировали индивидов, а рынок и конкуренция натравили их друг на друга. Наступила эра формальной свободы, но также индивидуализма, безразличия и цинизма.
Если отойти от вечных клише, вроде начавшегося ещё при Гесиоде падения нравов или козней иностранцев, мы оказываемся перед сложной проблемой. Так ли всё «расплывается» в современном обществе, в котором растёт роль государства и крупных корпораций, с его сложными международными экономическими связями, культурой-«конвейером» и стремящимися к монополии СМИ? Почему на «загнившем» Западе общественные движения, профсоюзы, самоорганизация, кооперация, благотворительность и многое другое развито лучше, чем у нас, выходцев из советского (слово, лишившееся содержания и ставшее названием страны) общества? Не упрощаем ли мы общую тенденцию, не игнорируем ли отрицательную сторону отечественной специфики? Наконец, не связано ли это упрощенчество с попыткой примерить к новой ситуации старые рамки и решения (или, хуже, их ностальгическую версию)?
Такими вопросами в 2001 году задаётся видный деятель итальянского марксистского движения 60—70-х годов философ Паоло Вирно в книге «Грамматика множества». Автор подспудно принимает общий посыл теорий постиндустриального и информационного общества (главенство сектора услуг, инноваций и торговли знаниями, усиление транснациональных связей и т. п.), однако сталкивает его с ограничениями капитализма: системой эксплуатации, частным характером присвоения благ, превращением всего в товар и источник прибыли, классовым господством. Вирно доказывает, что потенциал новой эпохи, связанный с повышением производительности труда, научно-техническим прогрессом, всеобщим образованием, развитием коммуникаций, приобретает иное, патологическое качество в рамках капиталистической системы. Вместо приближения коммунизма он вызывает к жизни старые и новые формы гнёта, господства, тяжёлого и бессмысленного труда.
Автор примеряет на современное общество различные теоретические модели, описывающие индустриальную (модернистскую) эпоху, и исследует выявленные различия и несостыковки. Это связано не только с желанием Вирно рассмотреть новизну с разных сторон или выразить её в устоявшихся терминах. Лейтмотивом книги является влияние старых, но всё ещё достаточно крепких форм господства крупного капитала (тотальное государство, эксплуатация — чему посвящены старые теории) на изменившееся и противоречащее им содержание жизни.
Можно сказать, что автор опровергает «политические» выводы постиндустриальной теории, обещающие обществу свободу и изобилие даже при сохранении капитализма. В то же время экономические постулаты постиндустриализма автор принимает слишком некритически, и это становится слабым местом книги.
Автор доказывает, что упорно применяемые властью, капиталом и даже консервативно мыслящей общественностью методы из ХХ века (централизация, иерархия, единая идеология с единой целью, сплачивающая общество в народ под управлением государства) рассчитаны на ещё относительно неразвитое общество. В какой-то момент тотальность прогрессивна; но результатом прогресса становится увеличение сложности, разнообразия общества, важность кооперации и обмена знаниями. Применение старых методов к этому «развитому» обществу требует либо уничтожения всего нового, регресса, — либо извращения, слома новизны, попытки подогнать её под архаичную форму, в результате чего и эта форма, и её содержания становятся больными, извращёнными.
Чем сильнее держится старая форма и чем дольше нарастает противоречие — тем более разрушительные и иррациональные формы принимает их борьба. То, что должно было защищать общество и обеспечивать его существование — становится главным источником опасности. Старое понимание единства, требующее от общества согласия и подчинения воле государства (читай — правящего класса; хорошо, если хоть «национального»), оказывается в современных условиях разрушительно-мракобесным.
Вирно здесь прорабатывает сценарий, на котором не сильно концентрировался Маркс: производственные отношения, активно тормозящие развитие производительных сил.
Автор противопоставляет капиталистически-иерархическому единству, основанному на неравенстве и подавлении, некое смешение понятия «симфонии» из русской философии и анархистской коммуны: не единый центр власти, направляющий совместные усилия и подчиняющий всех, а общее «либеральное» поле, платформа, поддерживаемая широкой самоорганизацией, политической и бытовой, на основах прямой демократии. Такая форма должна больше соответствовать особенностям постиндустриальной экономки, как их понимает автор; но здесь авторские обобщения дают сбой.
Вирно предполагает, что вся мировая экономика определяется главенством инноваций, науки и сферы услуг (финансовая система в книге не имеет особого места). В связи с этим производительной силой становятся уже не только физическая сила или узкопрофессиональные навыки, но и способности, доступные каждому человеку, просто живущему в обществе: коммуникация (речь, язык), быстрая реакция, рефлексия, активность и пр. По словам Вирно, современное «производство» требует кооперации, обмена информацией, связей и т. п. и потому создаёт множество рабочих мест, где нужна не квалификация, а просто «подвешенный язык».
Для автора материальное производство (а также, вероятно, квалифицированные специалисты вне «общественных наук») оказывается на положении отмирающего явления. С одной стороны, работников тут активно сокращают, а оставшихся — нещадно эксплуатируют под угрозой увольнения, доходя до полного варварства. С другой, по ним бьют все особенности «постиндустриального» рынка труда, не делающего исключения для «стариков»: текучка, контрактная и частичная занятость, сокращение социальных гарантий.
Вирно не рассматривает вариант, что угнетение «реального сектора» является не просто побочным эффектом роста «информационной экономики», а основанием этого роста. В книге цитируется отрывок из Маркса, где проводится различие между индустриальным рабочим, живущим на прибавочную стоимость (частично присваиваемую капиталистом), и слугой, на которого тратится доход. Но автор почему-то не рассматривает очевидный вывод: слуга живёт за счёт перераспределения прибавочной стоимости, произведённой рабочим.
Вирно забывает о неравномерности капитализма: он вырывает Европу из международного разделения труда и принимает её специфическое, частичное состояние за состояние всего мира. Если верить историку экономики Адаму Тузу, развитое материальное производство в Китае является важнейшим элементом мировой финансовой системы (более влиятельной, чем в период «тотальных государств» ХХ века): на него завязано финансовое господство США; его мобилизация позволила погасить начинавшийся в 2015 году финансовый кризис. Европа же во многом живёт за счёт позиции «перевалочного пункта» между Китаем и США, а также спекуляций.
Сам Вирно отмечает, что капитализм не приводит к повсеместной автоматизации труда, его облегчению и облагораживанию. Напротив, возрождаются самые варварские формы эксплуатации. Автор отмахивается от этих проблем, поскольку материальное производство вот-вот исчезнет; но что, если это не так? Что, если левые мыслители ХХ века оказались правы, и капитализм тормозит технический прогресс, а, где это возможно, даже расширяет применение примитивного ручного труда (нелегальные мигранты и пр.)? Что, если «постиндустриальный сектор» гораздо уже, чем кажется Вирно, и его работники всё же получают от капитализма не только ограничения, но и блага — в виде участия в перераспределении, в эксплуатации?.. То есть речь идёт уже не об «обществе», а об очередном обсуждении «технократии».
С другой стороны, абстрактные размышления о пользе коммуникации в современном производстве позволяют включить в число необходимых обществу любые профессии и в любом количестве. Между тем уже такой давний идеолог технократии, как Торстейн Веблен, разделял общественно полезные и паразитические профессии — пусть и весьма грубо, относительно управления производством: инженеры становились новым прогрессивным классом, а финансисты — нахлебниками, подлежащими уничтожению как часть капиталистических отношений.
Читайте также: Перераспределение против производства: бизнес тормозит прогресс
В общем, Вирно слишком легко относится к отношениям и возможным противоречиям как внутри постиндустриальной среды, так и между ней и индустрией. Речь идёт не только о капиталистических предрассудках, которые нужно развеять, или об отравлении новой жизни старыми формами, борющимися за жизнь, но и о противоречиях положения интеллигенции, обсуждаемых ещё с конца XIX века.
Следовательно, описанные в книге тенденции и качества не распространяются по всему обществу равномерно, а сосредотачиваются в отдельных слоях и классах. Есть ли хоть один слой, к которому полностью применимо описание Вирно (по сути, прогрессивный класс в новой экономике), — вопрос открытый. В ином случае мы можем говорить только о факторах, способных заставить часть привилегированных наёмных работников примкнуть к антикапиталистической борьбе.
Если сделать скидку на все указанные ограничения и преувеличения, в книге можно почерпнуть много оригинальных наблюдений и философских замечаний. Так, описания неустойчивого положения современного наёмного работника, стирания границы между работой и досугом (что требует нового подхода к оплате труда), коммерциализации человеческих отношений и политики — всё это предвосхищает и дополняет теорию прекариата Гая Стэндинга.
Разрушение мелких субкультур и сообществ, странным образом, делает каждого представителя прекариата человеком всеобщей культуры (национальной или даже общечеловеческой): массовая культура сегодня менее сложна, чем элитная культура прошлых веков; однако для большинства людей она открывает новые возможности по общению, объединению и критическому осмыслению традиций. Впрочем, здесь Вирно забывает, что, ставя под вопрос традиционные ценности и, таким образом, развивая в человеке критическое мышление и способность к протесту, «общечеловеческая» культура Запада является насквозь капиталистической, и как раз основания капитализма выступают в ней как «естественные», само собой разумеющиеся, не рефлексируемые. Именно с них человек должен критиковать «традицию» — в том числе и социалистическую.
Интересно рассуждение Вирно о наложении друг на друга сфер производства, политики и интеллекта (науки, философии): если предположить, что политизируется не вся экономика, а только её «верхушка». Связи, коммуникации, спекуляции становятся основной деятельностью господствующего класса и даже приближенных к нему слоёв, — полностью отрываясь от производства и даже противопоставляя себя ему. Значит, корпорации начинают жить более активной политической жизнью, чем партии; с другой стороны, политика заполняется корпоративными интересами. Массовые партии и движения начинают проигрывать конкуренцию на своём поле; но нужно добавить, что само поле становится всё более безразличным рядовому гражданину. В то же время смена строя становится более политическим вопросом, чем экономическим или техническим.
Вирно, как философ, на общем уровне схватывает отдельные тенденции и высказывает предположения, которые можно проверять и раскрывать. Особенно интересны его рассуждения о «превращённой форме» государства ХХ века, воюющего со своим новым содержанием во имя капитала и «безопасности», а также о единстве на демократических началах. Однако модель Вирно как целое оказывается слишком идеализированной: отрицая либеральную утопию постиндустриализма на политическом уровне, автор воспроизводит её на уровне экономики и социума, что позволяет получить слишком лёгкие, а оттого не слишком действенные ответы.