Почему интеллектуалы не опасны для реальной власти. Почему опасна их власть
Фредрик Джеймисон: Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма. М.: Изд-во Института Гайдара, 2019
В эпоху русских революций социалист Евгений Лозинский высказал напрашивающуюся, но непопулярную мысль: что, если проекты социал-демократов по освобождению народа — лишь попытка этого слоя благополучных интеллектуалов прийти к власти на волне массового движения? Не должны ли революции кончиться банальной передачей государства в руки новых «лучших людей», которым массы не менее чужды, чем буржуазии, когда-то похожим образом сместившей аристократию? Догадка, не принёсшая популярность Лозинскому, всё же жила: в кошмарах коммунистов-радикалов вроде Ленина и в мечтах «умеренных» критиков капитализма типа Веблена.
Борьба интеллигенции с «системой» породила массу надежд и разочарований, но теперь она закончилась. Наследие её тяжело, почти монопольно — можем ли мы представить политику вне традиционных схем опорной группы и авангарда, лидера и масс? Может ли интеллигенция оставить чары былого величия и трезво взглянуть на свою новую роль? На Западе необходимость «переоценки ценностей» стала очевидна после провала бунтов 1968 года. Этот переломный момент, вошедший в историю мысли как «постмодерн», получил наиболее цельное (и одновременно критическое) выражение в книге марксистского теоретика Фредерика Джеймисона «Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма».
Издание работы, посвящённой прошлому Запада, для России оказывается странным образом актуально. Мы также находимся в «подвешенном» состоянии: интеллигенция предала народ, не просто «перекрасившись» в Перестройку, но и цинично растоптав все ценности и идеалы, которые десятилетиями несла (если не «вбивала в головы») советским людям. Наш аналог «социал-демократа» работал скорее с элитой против масс, чем с народом против господского класса. Как после этого должна выглядеть политика в России — и кто должен её воссоздать — вопрос открытый. Это — не буквальная ситуация западного постмодерна, но ведь и постмодерн у нас понимается весьма «самобытно», через призму собственного опыта.
Постмодернизм можно охарактеризовать как борьбу с безальтернативной системой, социальное творчество в мире, где новизна невозможна. В 1970-е годы капитализм становился поистине тотальной мировой системой: развитие техники, СМИ, финансовых рынков сняло все пределы для расширения капитала; старые (феодальные) уклады окончательно потеряли значение, а новые (социалистические), как считали на западе, пришли в ту же бюрократически-капиталистическую точку.
Находившиеся в начале ХХ века на пике силы социал-демократы слишком зациклились на попытке захватить власть в государстве: они переходили к менее радикальным, пользующимся более широкой поддержкой (среди мелкой буржуазии) программам, шли на компромиссы. А когда государство, казалось, почти оказалось в их руках, — элиты начали мировую войну. Социал-демократы выступили на защиту системы, в которой у них были хорошие позиции и перспективы (что поддержали и рабочие). Таким образом, тактические победы, выигрыши «по правилам» обернулись для левых принципиальным поражением — как в ХХ веке будет ещё не раз. Неслучайно постмодернисты пришли к убеждению, будто всякий успех (в текущей системе) грязен и неправдив, правдиво и искренне только поражение, неудача. Впрочем, Джеймисон замечает: хотя борьба не принесла ожидаемых результатов, она всё же вынудила капитал встать на путь социального государства. Действительно, именно сегодняшняя слабость социал-демократии и профсоюзов приводит к реваншу эксплуатации: сравните хотя бы пенсионные реформы в России и во Франции.
Протесты середины ХХ века определялись мировой традицией умеренной социал-демократии — с одной стороны, и попыткой СССР избежать острого конфликта с капиталистическим миром — с другой. В важной для постмодернистов Франции компромиссные шаги и ориентация на Москву привели компартию сначала к уходу из правительства (условие плана Маршалла), а затем к противодействию забастовкам 1968 года.
Часть левых интеллектуалов, не желавших быть частью двусмысленной и унылой игры двух систем (ставших в их глазах двумя руками одной системы — позднее это будет политически сформулировано Валлерстайном), после поражения движений 1968 года окончательно ощутила себя лишённой всякой социальной опоры. Смерть субъекта, антиисторизм, конец больших нарративов, антигуманизм и антипрогрессизм — это означало, что все существующие силы оказались дискредитированы в глазах интеллигенции. Как видно из книги Джеймисона или работы историка Перри Андерсона «Истоки постмодерна», постмодерн — это спор бывших или сохраняющих свои убеждения марксистов.
Левые интеллектуалы, не нашедшие себя в политике, оседали в институтах и искусстве. Эта сфера долгое время была относительно независимой — чем-то возвышенным и элитарным, статусным, «чисто научным» или «чисто эстетическим». Однако, как отмечал ещё Маркс, капитализм имеет тенденцию всё превращать в товар, в предмет коммерческого интереса. Одним из оснований постмодернизма стало ощущение превращения культуры в товар, подчинение её узким потребностям рынка, рекламы. Постмодернисты фактически жаловались, что они больше не могут сидеть за картиной или книгой, наблюдая со стороны за жизнью капитализма и омещанившегося общества; рынок вынудил их служить ему и приносить прибыль.
Джеймисон неслучайно отмечает, что если в постмодерне и есть священная идея, на которую никто не покушается, то это — рынок. Один из постмодернистских принципов, описываемый автором, — это сведение мировоззрений и идеологий к «коду», особому языку, на котором данный автор комментирует реальность. Философы могут комбинировать коды, могут применять то один код, то другой. Но главное — деятельность мыслителей во многом сводится к конкуренции, когда философ пытается производить свои коды (языки, терминологии, способы выражения) и поглощать или задавливать чужие. Чем-то это напоминает всплывающую на этих страницах теорию Бурдье о борьбе художественных школ за ограниченный «символический капитал» поля искусства. Или — конкуренцию на рынке. Постмодернисты, взятые вместе, быстро начинают напоминать некий академический «междусобойчик», делящий философское поле, но весь, в целом, быстро оказывающийся неинтересным для внешнего наблюдателя — и схлопывающийся к 90-м годам.
Читайте также: Почему искусство, наука и образование в России должны убить капитализм
Однако не всё так просто. Здесь стоит обратить внимание на тему групп, связываемую Джеймисоном с конкуренцией кодов: смерть субъекта, автора, индивидуальности переносит акцент на малые группы, обладающие своим языком (кодом) и микронарративом. Постмодернизм фиксирует бесконечную дифференциацию, разделение при капитализме — то есть в рамках единой системы, тотальности (автор замечает: призрак «гулаговского» тоталитаризма — это «вытесненное» тотальной системы рынка, его внутренняя правда и страх).
Так на классовое разделение в «позднем капитализме» накладывается бесконечное социальное и идеальное дробление на «группы». Джеймисон замечает, что оно казалось тем ярче, что традиционные классы должны были претерпеть внутреннее изменение при переходе капитализма от национально-монополистической стадии к транснациональной; большие группы ещё не стабилизировались и тем более не осознались. Отметим, что в США (от которых и отталкивается автор) значение групп обусловлено также работой социалистов и социологов вроде Сола Алинского по политической организации меньшинств, пик которой также пришёлся на 1970-е годы.
Если мы возьмём выделенные Джеймисоном содержательные и политически продуктивные моменты постмодернистских размышлений, то можем получить такую картину: рыночная конкуренция случайных групп и их языков (форм выражения, способов интерпретации) в рамках безальтернативной капиталистической системы. Но не ровно ли этим занимаются «преодолевшие» постмодерн новые левые?
Валлерстайн осторожно критикует международные съезды, на которых собираются «оппозиционные» силы самого разного масштаба, совершенно не склонные как-то согласовывать или объединять повестки и, что важно, не ставящие перед собой радикальных антикапиталистических целей. Всё это оказывается лоббизмом своей группы (без разницы, что является её формальным объединяющим признаком) в рамках иерархии капиталистического государства или в транснациональных структурах. Что-то подобное описывал Хобсбаум, рассуждая о значении национальностей (как меньшинств) в современном мире: группировки региональных управленцев, пытающихся выбить себе привилегии на федеральном уровне.
В лучшем случае современную политику можно назвать новой формой экономизма: только борьба идёт не напрямую за материальные ценности, а за «символический капитал» (a la Бурдье), который потом можно конвертировать в деньги и позиции. Даже если группа и подвергалась реальным притеснениям при капитализме (как «цветные» в США), её цель — не сломать систему, а занять в ней достойное место (лучше — привилегированное, что соответствует ставшим притчей во языцех «перегибам» защитников меньшинств).
Вместе с тем и Джеймисон, и Андерсен, анализируя построения постмодернистов, отмечают характерную для них фигуру умолчания: никто не рассматривает (даже в ситуациях, когда он напрашивается) такой вариант, как широкая низовая самоорганизация или передача власти широким массам.
То, что философы расценивают как вторжение массовой культуры и обесценивание, банализация её высоких образцов, — во многом является капиталистической формой восхождения масс: роста их образованности, появления у них возможности свободно общаться и выражаться. Акцентируясь на (высоко-)культурных процессах и отказываясь от практики, и постмодернисты, и даже Джеймисон слишком зацикливаются на самих себе. Характерно, что саму возможность критики постмодернизма для автора открыло выходящее за этот круг экономическое исследование Эрнеста Манделя.
«Попсовый» Энди Уорхол всё же был популярным именно в высших кругах (его «Фабрика» работала на ограниченный бомонд). «Современное» искусство всё равно остаётся крайне закрытым, не соответствующим массовому вкусу. Архитектура, ставшая самым ярким выражением постмодерна, не определила (как замечает Андерсон) облика современного города: его задала, скорее, банальная коммерческая застройка. Не история предала постмодернистов, а они предали историю: их идеи, призванные «взорвать» господство или описать «необозримое» устройство международного капитала (по Джеймисону), оказались запредельной формой элитаризма, солипсизма, невозможности соединиться с массами. Подспудное презрение к людям, желание защитить свой интеллектуальный мир (и свои социальные позиции) от вторжения «профанов» — очевидный компонент постмодерна. В момент, когда интеллектуалы смыкаются с рабочими в единый класс наёмных работников, такой отказ от разговора лицом-к-лицу — абсурден и архаичен.
В России же вопрос ещё сводится к политическому выбору потенциального «авангарда», интеллигенции в переходный период, когда нет ни явных общественных сил, ни понимания, как устроена система: играть по формальным системным правилам (обслуживать борьбу случайных групп за место в иерархии), замкнуться на пятачке элитной культуры либо пробиваться к массам, помогать оформлять их запросы и инициативы, давать им инструменты для борьбы (возможно, ещё только будущей), понимая, что народ живёт чем-то своим и его возвышение не обязательно совпадает с прагматическими интересами интеллигенции как узкого слоя, а его победа вряд ли будет соответствовать художественной утопии.
Эта задача алогична, и, скорее всего, останется уделом немногих «отщепенцев» — с чем тоже надо смириться, научившись видеть позитивное не только в построениях интеллектуалов, но и в творчестве масс. Вопреки уверениям постмодернистов, мир меняется; на это стоит сделать ставку.
Читайте также: Оправится ли Россия после предательства интеллигенции?