Первое полное издание переписки князя Петра Андреевича Вяземского (1792 — 1878) с Эрнестиной Федоровной Тютчевой (урожд. Пфеффель, 1810 — 1894), второй женой Федора Ивановича Тютчева — оригинальных французских текстов и их перевода — прежде всего замечательный памятник эпистолярной культуры, ориентированной прежде всего на образцы XVIII столетия — непринужденного общения, сообщения новостей в переплетении с краткими остроумными заметками, игрой слов и мыслей.

Пётр Андреевич Вяземский (1792-1878)

В этом смысле разве что уступкой требованиям времени или, быть может, следствием ложных представлений об этих требованиях, с учетом того, что книга вышла тиражом в 300 экземпляров, хоть и рассчитанная, как говорит издательская аннотация, на «широкий круг читателей» — может служить настойчивое указание на первостепенный интерес этой переписки с точки зрения характеристики отсутствующего собеседника, Федора Ивановича Тютчева, и его отношений с Эрнестиной Федоровной. И для того, и для другого предметов любопытства собранные в издании письма дают, и правда, немало сведений — но, право, интерес к Вяземскому и к тому, кто был на протяжении изрядного срока, в 1849 — 1854 гг., одним из основных его корреспондентов, вполне самодостаточен.

Разумеется, это переписка людей «своего времени», продолжающих длить его в то время, когда преобладающие в шуме времени уже сделались иными. Вяземский предстает уже обломком былого — в письмах 1850-х сравнивает собеседницу с мадам де Савиньи, припоминает по ассоциации романы Лафонтена или, откликаясь на смерть Николая I, сразу же вспоминает кончину его брата в Таганроге — часть его собственной, личной памяти. Собственно, это заставляет вновь вспомнить о сосуществовании во времени разных пластов культуры — тот мир франкоязычной дворянской культуры, который вытесняется из публичного пространства уже в 1820 — 1830-е годы и постепенно уходит из эпистолярия новых поколений, во многом принадлежащих той же среде, рожденных в 1810 — 1820-х годах — вполне продолжает существовать в придворном обиходе, в общении как обломков прежних поколений, так и новых — из тех, кто ориентирован на это, ранее синонимичное «хорошему», общество — тогда как голос времени звучит уже совсем иначе (равно как позднейшая толстовская проза уже зазвучит в переписке современников второй половины 1840-х гг.).

В этой переписке голос Вяземского слышнее голоса собеседницы — поскольку последняя уничтожила значительную часть своих писем, возвращенных ей по кончине князя. Но и в сохранившихся многое отзывается ее печалями и заботами — отчасти связанными с долгим романом Тютчева с Денисьевой, но во многом, как можно судить по письмам других лет, связанных скорее с ее способом воспринимать себя и жизнь, чувствительнее реагировать на поводы для огорчений, чем на обстоятельства радостные — а в заботах о муже непременно представлять его как своего рода ребенка, рассеянного, ленивого, настолько неспособного позаботиться о себе и исполнять обязательства перед другими, что на это невозможно сердиться, но остается лишь «войти в обстоятельства». С подобного сюжета, кстати сказать, и начинается эпистолярное общение Вяземского с Тютчевой, адресующейся к собеседнику с просьбой помочь в деле о возвращении мужа на службу в Министерство иностранных дел — и отмечающей мимоходом:

«Есть болезни, которые не вылечиваются, любезный князь, и наше положение как раз из числа таких болезней. Мой муж человек неординарного ума, но он самый непрактичный человек на свете. Надо принимать его таким, каков он есть, и никогда не рассчитывать на то, что он может стать на путь рассудка. Здесь он всегда будет в проигрыше <…>» (Петербург, сент. — окт. 1844 г., стр. 9).

Со временем её всё более гнетёт и положение дел в семье, где не сложились отношения с падчерицами и разлад с мужем, и отчуждённость от мира, который ранее был ее родиной. Она пишет старому князю из города, некогда бывшего ей родным:

«<…> тем не менее я здесь скучаю и у меня ностальгия по России. Я теперь всюду чувствую себя иностранкой. В Германии меня считают отступницей, а в России меня не приняли как свою. Мне остается только небесное Отечество, Отечество Отечества, и я бы очень желала там оказаться» (Мюнхен, 18/30 марта 1854 г., стр. 359).

А уже спустя несколько лет формулирует собственную позицию — когда осознание своего положения побуждает сожалеть, но все сохраняет неизменным: «В конце концов, не остается ничего другого, как оставить все как есть, и этой философии я придерживаюсь уже много лет» (Овстуг, 12 июля 1858 г., стр. 410).

Отдельный комплекс образуют многочисленные письма, написанные Вяземским Тютчевым из Константинополя — оказавшись там на целый год, отправившись навестить сына, служившего в то время в посольстве, и затем задержавшись надолго, Вяземский оставляет серию характеристик стамбульской жизни, далеких от притязания на очерковость. Он не пытается конкурировать с многочисленными «картинами Стамбула», которые даже в отечественной словесности представлены рядом наименований — а откликается на конкретные образы и впечатления, создавая род лирического дневника.

Одним из постоянных сюжетов стамбульских писем Вяземского являются размышления над европеизацией турецкой жизни, особенно активно начавшейся в эпоху Танзимата — в сопоставлении с российским опытом XVIII столетия. Турция для Вяземского — это одновременно и некое «зеркало», позволяющее увидеть, как выглядел переход к новым нравам и обыкновениям высших сословий в петровскую эпоху, жизнь в двух реальностях — нового и старого быта, где Вяземский одновременно и европеизированный наблюдатель, и тот, кто по крайней мере отчасти, через связь с семейным прошлым, воспринимает и позицию наблюдаемых — попутно отказывая туркам в возможном успехе их начинаний (с сомнением в удаче российского опыта), поскольку для людей петровского времени было то общее с европейскими образцами, что они одинаково принадлежали к христианской культуре.

Впечатления от Босфора и Стамбула служат для Вяземского и поводом для полемики с Тютчевым — ленивым на письма, так что спорить заочно приходится через его жену. Вместо тютчевских мечт об овладении Константинополем, Вяземский желает сохранить — по крайней мере на всякое обозримое будущее — существующий порядок вещей, иронично подозревая, что в случае, если мечты сбудутся, а мечети будут переделаны в церкви, скорее русские отуречатся — и жизнь пойдет своим чередом, Город окажется сильнее любых планов и стремлений.

Несколькими годами позже, во время многолетнего пребывания за границей, где он искал излечения от своих хронических болезней и нервного расстройства, Вяземский делится с Тютчевой:

«Читали ли вы «Хижину дяди Тома»? Вот это уж никак не бесцветно, но в высшей степени волнующе. Не для того, чтобы петь общим хором с газетами, но нельзя отрицать, что это сочинение представляет огромный интерес и что русский человек не может читать его без серьезных размышлений. В качестве помещицы переведите его на русский язык и дайте почитать своим соседям, предводителю, исправнику, заседателям. Отбросив шутки в сторону, скажу, что эту книгу полезно было бы дать в руки нашим помещикам, не разрешая ее свободного распространения в стране. Эту книгу и поставленный в ней вопрос у нас нужно обсуждать закрыто [выд. нами — А.Т.]. Главным образом две первые трети сочинения восхитительны своей естественностью, правдой, интересом. Конец немного впадает в мелодраму» (29 декабря / 10 января 1852/53 г., стр. 263 — 264).

На исходе 1850-х, когда «эмансипация» сделается дозволенным предметом общественного обсуждения, роман Гарриет Бичер-Стоу сделается одним из ключевых текстов — и убедительным аргументом для русских аболиционистов в силу художественного воздействия, ведь на образы несоразмерно отвечать аргументами от собственных интересов.

Если судьба Константинополя или вопросы освобождения крестьян скорее разводили собеседников, то Крымская война оказалась моментом близости чувств и оценок Вяземского и Тютчева, тогда как Тютчева предпочитала не обозначать свой взгляд, отличный от пылкости двух возрастных поэтов — сетуя в письмах к брату на то время, которое отняла у нее и у него необходимость поправлять стиль «Писем ветерана 1812 года» Вяземского, найденных собеседниками «скучными». Сам же Вяземский, извещая о выходе «Писем…» книгой, меланхолично отмечает в письме из Веве от 8/20 марта 1855 г.:

«<…> в настоящих обстоятельствах мне не хватило своевременности, как и во всех других обстоятельствах моей жизни» (стр. 386).

Близкое общение оборвется обстоятельствами житейских неурядиц — обидой Тютчевой, взявшейся сопровождать возвращавшуюся в Россию внучку Вяземских, Лизу Валуеву, на встречу в России со стороны Петра Александровича, отца Лизы, будущего министра внутренних дел: Вяземский пытался примириться немедленно после случившегося, но вполне общение возобновится лишь год спустя, уже утратив былую легкость — а последующие обязанности товарища министра внутренних дел, старение и болезни отнимали возможность и желание возвращать потерянное.

В этом разговоре интересен и слышен в первую очередь голос Вяземского — как уже говорилось, многие ответные реплики Тютчевой отсутствуют по её воле, но для разговора нужны двое, а чтобы он тянулся на протяжении многих лет, не утрачивая своего интереса и не превращаясь в монолог, сколь угодно прекрасный — второй собеседник должен быть достоин первого. И в умном изяществе Вяземского — своеобразный, неполный, но увлекающий портрет собеседницы.