Лозунг «Свобода, равенство, братство» постигла печальная судьба. Но не только потому, что сословные цепи сменились господством капитала и бюрократии. Может показаться, что три элемента в формуле независимы и самоценны. На этом держится идея либерального капитализма: сначала экономика освобождается от политики; затем эффективный рынок и технический прогресс выравнивают уровень жизни (как минимум, «начальные возможности»); наконец, всеобщее благосостояние смягчает нравы, а торговля делает войны невыгодными.

Открытка 1917 года. Свобода! Равенство! и Братство!

В реальности отбрасывание «братства» как утопии меняет содержание двух других требований. Психолог Эрих Фромм связывал негативную «свободу от», лишившую жизнь горожан ясных перспектив и стабильности, с победой фашизма. Теоретически даже «борьба всех против всех» укладывается в формулу «свобода» плюс равенство стартовых позиций. Этот мотив проработан в «философии жизни» (исходящей из смерти Бога — предзаданной иерархии, и из воли к власти как движущей силы индивида/субъекта), а также в некоторых направлениях постмодернизма (текучий мир, спасение от непостоянства которого требует силы и лжи). Другой пример проблем, возникающих из отбрасывания братства, даёт политика идентичностей: меньшинства превращаются во враждующие лоббистские группы, конечной целью которых становится не поиск точек пересечения и форм взаимовыгодной кооперации, а новые привилегии.

Эрих Фромм

Кажущийся парадокс в том, что сама свободная борьба индивидов и групп порождает победителей и проигравших, то есть неравенство и иерархии. Однако если раньше власть держалась на легитимности (божественное происхождение царя и пр.), то теперь критика справедливо разрушает это основание, оставляя лишь чистое принуждение (пусть оно часто принимает и экономические, а не полицейские формы). Радикальные анархисты предлагают решить проблему простым обрыванием связей друг с другом: развитая техника и торговля, требующие слаженной работы масс, должна уступить место аскетичным самоуправляющимся коммунам. Даже если некая мировая катастрофа резко сократит население Земли, остаётся непонятным, что будет удерживать такие ячейки от развития и конкуренции (в том числе внутренней — бича всех существовавших до сих пор коммун).

Западная левая мысль, чувствуя недостаточность либерализма, в последние десятилетия сконцентрировалась на важности доверия, эмоциональных связей, практик кооперации, точек взаимной выгоды. Впрочем, мало кто выходит за пределы локальных «исправлений» капиталистического проекта. Альтернативные видения будущего блокируются страхом «большевизма», несвободы, догматизма. Бруно Латур заметил, что самонадеянность модернистского проекта позволила ему преобразовать мир, хоть и ценой множества жертв и долговременных издержек. Иную, более «самокритичную» формулу перемен пока найти не удалось, и в этом состоит сегодня главный философский вызов.

KOKUYO
Бруно Латур

Тем не менее современной мысли также присуща самонадеянность. Разочарованные интеллектуалы изображают предыдущие века эпохой слепого фанатизма, не задумывающегося о сложности общества и неожиданных последствиях. К сожалению или к счастью, уже в XIX веке философы столкнулись с проблемами «расколдованного мира» (Вебер), разрушившего не только старые ценности и мифы, но ценности и мифы вообще. Обзор этих идей предлагает российский доктор философских наук Вячеслав Фаритов в книге «Ницшеанские размышления: Очерки по философии маргинальности».

Автор сосредотачивается на трансформациях концепта «границ» в западной и русской философии, литературе, музыке. Долгое время речь шла о разграничении высшего и низшего, потустороннего и материального мира, порядка и хаоса. Изменчивость и противоречивость реальности признавалась, однако целью (по крайней мере, в русской философии и у западных радикалов) было раскрытие высшего в низшем, поднятие неидеальной действительности до идеала. Хотя порядок высоко ценился (поскольку считался единственным и предустановленным), не всякое пересечение границы (нарушение запретов и норм) воспринималось негативно. Так, в извращённом общественном мире юродивый переворачивает систему оценок, ставя её «с головы на ноги». Нарушение исказившейся границы, вызов сошедшей с истинного пути системе, в конечном счёте может обернуться благом, оздоровлением и укреплением норм.

Пожалуй, Гегель лучше всего оформил данную логику: противоречия разрешаются, продвигая сознание ближе к единому духу. В то же время выход из границ не ради более «правильного» стремления к высшему идеалу (то есть без построения новых границ), клеймился как расчеловечивание, забвение, порок, растворение в хаосе и беспредельной изменчивости. Возможно, был и третий вариант. Михаил Бахтин описывал карнавал как народную утопию, одновременно находящуюся в рамках церковной иерархии и атакующую её. Акцент здесь делался на телесность, но гротескную, мифическую: тело народа, более близкого к истине, чем церковь. Можно провести параллель с «правдой народа» у русских интеллектуалов, хотя в этом случае речь шла скорее о простоте, гармоничности и общинности, чем о карнавальном утопическом изобилии (богатства и сил). В любом случае здесь уже маячила альтернативная иерархия ценностей, а не просто жалоба на несоответствие власть имущих пропагандируемому ими идеалу.

Георг Гегель. Портрет кисти Якоба Шлезингера (фрагмент). 1831

По мнению Фаритова, примерно со времён Ницше внимание переносится со сверхчувственного начала и порождаемой им иерархии ценностей на границу как таковую. Единая истинная метафизика уступает место сосуществованию разных метафизических систем друг с другом. Универсальные идеи разоблачаются как идеологические иллюзии, с трудом применимые даже в рамках породившего их общества; сама возможность истины ставится под сомнение. С одной стороны, в духе упомянутого утверждения Латура, метафизика представляется необходимой иллюзией, позволяющей преобразовывать мир: люди создают упрощённую модель, которая позволяет им перейти от сомнений к действию (минус в том, что всё, не вошедшее в модель, приносится в жертву — иногда прямо объявляясь хаосом и врагом).

С другой стороны, одна возможность для существования без всяких идеалов остаётся. Её описание дано Карлом Хаусхофером и близкими к нему мыслителями. Теоретической предпосылкой является первичность границы: идеалы, иерархии и т.д. создаются, по сути, просто чтобы как-то оформить ту реальность, которая случайным образом оказалась ограничена. Мир состоит из множества таких замкнутых «жизненных форм», движимых единственным интересом — расширить свою границу (жизненное пространство, волю к власти). Возьмём образ империи в геополитике хаусхоферовского толка. Всё, что находится на текущий момент в её границах, объявляется благом и порядком; всё, находящееся вовне, — хаосом, варварством и пороком (критическая теория заметила бы, что речь идёт о схожих «благах» и «порядках»). «Жизнь», «живость» определяется способностью бороться с внешним противником. Фаритов считает, что образ врага можно посчитать более важным компонентом империи, чем границы: он непосредственно порождает борьбу, войну, активность. В любом случае единственной целью геополитического субъекта становится расширение границ (жизненного пространства), а всё остальное определяется этой бессмысленной задачей. Собственно, смысл является лишь следствием, полезной иллюзией, помогающей защититься от нападения и расшириться ещё больше.

Карл Хаусхофер

Автор суммирует такое развитие мысли утверждением, что Просвещение уступило место «философии жизни», а та охотно подчинилась силе и смерти. При желании в геополитической схеме можно найти аналогии с критикой самовозрастающей стоимости как цели капитализма, борьбы эгоизмов в индивидуалистическом обществе и т.п. В случае, если реальность абсолютно пластична и не зависит от высшего идеала или внутренней сущности, мы приходим к чему-то наподобие раковой опухоли: субъекту, максимизирующему свою случайную и довольно абстрактную форму за счёт всего и вся. Либо к чему-то, напоминающему бесплодный бунт против «насилия мысли» Клима Самгина (в интерпретации Фаритова): конкретное содержание отбрасывается как несвобода и обман, но за его пределами остаётся лишь пустота, а не какое-то буйство чистой творческой энергии.

Более позитивное осмысление гибкости и нечёткости мира в книге приводится при анализе литературы и музыки. Например, автор указывает на исследования творчества Гоголя, фокусирующиеся на роли границ. Для писателя характерно определение персонажей и ситуаций через интервалы («не худой, не толстый»); включение в определение целого ряда связанных предметов (вспоминается Латур, предлагавший рассматривать не отдельные объекты, а максимально возможные цепочки). Гоголь описывал гибельность как абсолютных границ, которые невозможно нарушить (отсюда характерная «бессобытийность» ряда произведений), так и абсолютного игнорирования границ (потеря личности, бессилие, смерть).

Анри Матисс. Натюрморт с книгами и свечой (фрагмент). 1890

Много внимания Фаритов уделяет литературоведу Юрию Лотману, причём не как критику, а как самостоятельному философу. В частности, Лотман выделял в тексте абсолютные и факультативные запреты: нарушение первых разрушает текст, нарушение последних его не затрагивает, а вот нарушение «средних» запретов как раз порождает новые значения. Непонятно, насколько точно Лотман разделял запреты на категории в конкретном тексте; тем более сомнительно, что его опыт поможет отсортировать аналогичные запреты в обществе и культуре. В остальном догадки литературоведа в изложении Фаритова очень похожи на теорию «сложностных» систем Эдгара Морена: субъект, обладающий проницаемой границей, одновременно связанный с более общими системами (всеобщностью) и подсистемами, но при этом сохраняющий автономию. Лотман дополнительно выделяет в тексте противостоящие «голоса» (точки зрения), «поэтические структуры» (одни создают закономерности, другие их разрушают) и множество «подвижных центров». Произведение предстаёт сложной сеткой, на пересечениях которой создаются значения и смыслы. Однако речь идёт лишь о некоторых авторах, а не об универсальных закономерностях; вероятно, Фаритов исходит из того, что именно такая структура текста лучше всего отражает реальный мир (более «правдива»)?

В книге не приводится какого-то итогового «подсчёта» позиций условной «хаусхоферовской» линии размышлений против условно «лотмановско-гоголевской» линии. Похоже, что в первом случае с окончанием наивной веры в предопределённый порядок вещей наступает механическая борьба всех со всеми, движимая волей к власти. Странно, что в этой картине вообще возможен какой-то философский «перелом»: логично предположить, что идеалы всегда были фикциями, «костылями» для расширения «жизненного пространства», и интеллектуальная критика здесь ни на что не влияет. Фаритов упоминает, что лично Хаусхофер делал акцент не на захвате других, а на защите собственных границ — но связывает это скорее с реакцией на идеи революционного преодоления ограничений. Так или иначе, содержание, находящееся внутри границ, отрицается (точнее, считается вторичным и случайным относительно механического «натиска жизни»).

Ярослав Чингаев ИА REGNUM
Бюст Юрия Лотмана во дворе Библиотеки иностранной литературы

Вторая линия, вопреки утверждению Фаритова, не столько отрицает наличие метафизики (она является фактом духовной жизни), сколько пытается описать динамику, выходящую за пределы догматов (и потому периодически становящуюся причиной «взрывов» и «переломов»). Из того, что наши планы и цели редко реализуются со 100%-й точностью, не следует принципиальная бесполезность или тем более вредность планов и целей (даже если в отдельных случаях это по факту так). Скорее, нужно придумать, как повысить их точность.

Автор относит работы Лотмана к «онтологии функции»: часть поэтического текста существует не сама по себе (как будто заданная предвечным эйдосом, идеей), а как элемент системы значений и смыслов. В общественной жизни мы должны расширить систему на материальные объекты, животных, психологические связи и пр. Значение конкретного элемента будет определяться через обширную сеть связей (а не только через экономику, язык или господствующую идеологию). Фаритов почему-то делает из этого вывод, что такой элемент не существует. Пойдём от противоположного: автор упоминает «сакральную модель», в которой имя предмета отражает не истинное знание о нём (которое недоступно разуму), а является знаком, отсылающим к мифу и вертикали власти. Если, как сетует Фаритов в конце книги, содержание существует только в рамках метафизики, — должны ли мы заключить, что сакральное имя «существует», а определённый через его место в материальных и символических цепочках элемент — не существует?..

Короче говоря, гибель метафизики плоха тем, что не даёт просто ответить на сложные вопросы. Мы должны остановиться на какой-то (априори неполной) модели, чтобы действовать, но при этом постоянно следить за обстановкой и перепроверять наши предположения. Непонятно, в какой момент изучение данного предмета или вопроса следует считать «достаточным». Не менее трудно сказать, где проходит грань между здоровыми нагрузками на систему (побуждающими её «обновить» своё представление о самой себе и о мире, то есть свою метафизику) и реально разрушительным хаосом. Сомнительно, что на такие вопросы можно дать один универсальный ответ или даже вывести типичный алгоритм анализа (как мечтал философ и учёный Александр Богданов).

Рафаэль Санти. Афинская школа. 1510

В заключении Фаритов внезапно срывается на пошлости вроде того, что философия умерла и её труп разлагается, поскольку никто больше не работает с универсальными абстрактными понятиями и онтологиями (а как же буквально объектно-ориентированная онтология с сотней вариаций, включая упомянутых Латура и Морена?); да и вообще на Западе традиционная семья побеждена ЛГБТ-движением… Кажется, будто автор видит единственное спасение в описанном ранее в книге о возвращении в «Новое Средневековье» — этап развития до перенимания западных технологий и организационных форм. Он предполагает, что специфическая свобода и равенство толкнули капиталистический мир на путь «по Хаусхоферу». Вот только в изначальной формуле есть ещё «братство»: та самая нерешённая проблема содержательных связей, направляющих освобождение и уравнивание индивидов, делающих преодоление границ (по Лотману) устремлённым к новой системе, а не хаотичным.

Можно (на самом деле нельзя, но предположим), как предлагает Фаритов, пресечь Просвещение на корню, сделав выбор в пользу проработанных метафизических систем. Пожалуй, людям стоит дать возможность немного «проверять на прочность» установленные границы — но без всяких там свобод и равенств. Например, позволить обличать особо порочных церковников и помещиков. Только как уместить сюда всё разнообразие современной жизни, в том числе производства и распределения? Мы должны создать метафизику, более-менее охватывающую всё и вся, либо объявить большую часть людей и отношений «еретическими» и подлежащими уничтожению. Так ли уж это лучше хаусхоферовского слепого противостояния? Пожалуй, подобно сегодняшним «фундаменталистам» и правым популистам, заведомо примитивные идеологические системы являются органичной частью борьбы всех со всеми.

Из заключения книги можно сделать вывод, что метафизика была истинной… Пока её не разоблачили! Скорее, она просто держалась, пока реальность не стала слишком сложной. Пересобрать метафизику сегодня невозможно без учёта тех находок, которые выше отнесены к условно «лотмановскому» направлению. Речь идёт не о божественном законе, а об изучении того, что соединяет (или способно соединить) людей — то есть братства. Относительно этого можно уже ставить примерные цели, строить проекты, проводить грань между смертельно опасным и необходимым нарушением границ. Иначе мы так и будем балансировать между хищным неолиберализмом и прекрасно сосуществующим с ним авторитаризмом, якобы защищающим «истинные» ценности, а на деле по-своему участвующим в глобальной «конкуренции».