В прошлой статье я писал о том, что Виктор Пелевин в своей последней книге «Тайные виды на гору Фудзи» предложил концепцию, согласно которой атомизированный человек в безлюбом капиталистическом обществе товарных отношений неминуемо движется по траектории, которая приведет его к тому или иному варианту восточной метафизики.

Combook.ru
Тайные виды на гору Фудзи
Лев Бруни. Портрет Мандельштама. 1916 г

Но рассматривал ли ранее кто-либо именно такое «восточно-азиатское» завершение капитализма как нечто из него само собой вытекающее? Да, рассматривал. В своей замечательной со всех точек зрения статье «Девятнадцатый век», которая была написана в 1922 году, наш великий поэт и литератор Осип Мандельштам говорит в точности об этом же. Причем делает он это весьма точно и компетентно, не забыв указать даже на «фригийские колпаки» на участниках Французской буржуазной революции, которые отсылают к тому же культу Кибелы и ее вотчине — Фригии. Вот что он писал:

«Дух античного беснования с пиршественной роскошью и мрачным великолепием проявился во Французской революции. Разве не он бросил Жиронду на Гору и Гору на Жиронду? Разве не он вспыхнул в язычках фригийского колпака и в неслыханной жажде взаимного истребления, раздиравшей недра Конвента?»

Указав на появление «античного беснования» связанного с «фригийским колпаком» (то есть с Кибелой, она же, если по-пелевински, — Игуана), Мандельштам так далее описывает последующий процесс:

«Из союза ума и фурий родился ублюдок, одинаково чуждый и высокому рационализму Энциклопедии, и античному неистовству революционной бури — романтизму».

«Союз ума и фурий» — очень интересно… Не это ли является той «вертикалью Фудзи», на которую указывает Пелевин? Но что было дальше? Куда, во что этот «союз» трансформировался, развивался?

Возлюбленный Кибелы Аттис в Фригийском колпаке

«Но в дальнейшем своем течении девятнадцатый век ушел от своего предшественника гораздо дальше, чем романтизм.

Девятнадцатый век был проводником буддийского влияния в европейской культуре. Он был носителем чужого, враждебного и могущественного начала, с которым боролась вся наша история, — активная, деятельная, насквозь диалектическая, живая борьба сил, оплодотворяющих друг друга. Он был колыбелью Нирваны, не пропускающей ни одного луча активного познания». «…» «Скрытый буддизм, внутренний уклон, червоточина. Век не исповедывал буддизма, но носил его в себе, как внутреннюю ночь, как слепоту крови, как тайный страх и головокружительную слабость. Буддизм в науке под тонкой личиной суетливого позитивизма; буддизм в искусстве, в аналитическом романе Гонкуров и Флобера; буддизм в религии, глядящий из всех дыр теории прогресса, подготовляющий торжество новейшей теософии, которая не что иное, как буржуазная религия прогресса, религия аптекаря, господина Гомэ, изготовляющаяся к дальнему плаванию и снабженная метафизическими снастями».

Обратим внимание, что Мандельштам не говорит просто о буддийской религии, он говорит о чём-то большем, не сводимом к буддизму как таковому. Причем это нечто противоположно всей европейской, западной культуре. И более того, с этим «началом» «боролась вся наша история»! Это не буддизм как таковой, это тенденция… Которая, разумеется, ведет в том числе и в Японию, и к гравюрам Хокусая, одну из которых Пелевин задействовал в оформлении своей книги:

«Не случайно, кажется мне, тяготенье Гонкуров и их единомышленников, первых французских импрессионистов, к японскому искусству, к гравюре Хокусая, к форме танки во всех ее видах, то есть к совершенной и замкнутой в себе и неподвижной композиции. Вся «Мадам Бовари» написана по системе танок. Потому Флобер так медленно и мучительно ее писал, что через каждые пять слов он должен был начинать сначала».

Кацусика Хокусай. Внезапный дождь под горой. 1830 г

Перед тем, как продолжить цитирование и комментирование Мандельштама, я тут хотел бы немного остановится на «тяготении» самого Пелевина «к гравюре Хокусая» и особенно на «совершенной и замкнутой в себе и неподвижной композиции».

Пелевин как минимум неплохо знаком с восточной культурой. Его указания именно на гору Фудзи, на буддийских монахов именно из Бирмы, с моей точки зрения, говорят о внимательном изучении Пелевиным материала. Чтобы не быть голословным, приведу одну цитату из беседы, которая состоялось на радио FinamFm между журналистом и профессором Высшей школы экономики (ВШЭ) Сергеем Медведевым и историком-востоковедом, профессором РГГУ Борисом Александровичем Малышевым.

Медведев: «Как вы с точки зрения ученого-буддолога воспринимаете пелевинский буддизм»?

Малышев: «Ну, надо сказать, что он ведь понял главное. Он понял концепцию пустотности. Ее очень сложно понять, на самом деле. Крайне тяжело. И он понял то, что это некое начало, которое может трансформироваться. И в «Чапаеве и пустоте» он это блестяще показал. Что он является там и Петькой, и находится в психиатрической клинике, и это происходит постоянно. Это фазы. Вот смена смена смена — он из одного переходит в другое. Вот это непостоянство и игра, которая в общем-то исходит от одного и в конце концов возвращается в это вот начало. Здесь вот он ухватил… Пелевин прекрасно это ухватил, и он этим жонглирует, скажем, как великолепный жонглер в цирке. Этой вот категорией. Вот почему его произведения так захватывают. Почему они так бросают из огня в полымя. И вроде всё находится в одной точке. Вот это всё происходит, а в результате вы никуда не сдвинулись. Ни на шаг. Вот вы где стояли, когда всё это началось, вот там вы и оказываетесь».

Religion.rsuh.ru
Борис Александрович Малышев

Таким образом, мы видим, что тяготение Пелевина к гравюре Хокусая совпадает, если верить Мандельштаму, с таковым же у Гонкуров и Флобера. А общим знаменателем такого тяготения является неподвижность. Далее Мандельштам обвиняет своих современников в «нечуткости» к этому «тяготению» в как бы еще западной литературе:

«Вишневая ветка и снежный конус излюбленной горы, покровительницы японских граверов, отразились в сияющем лаке каждой фразы полированного флоберовского романа. Здесь все покрыто лаком чистого созерцанья, и, как поверхность палисандрового дерева, стиль романа может отобразить любой предмет. Если подобные произведения не испугали современников, это следует отнести к их поразительной нечуткости и художественной невосприимчивости».

Ну вот, перед нами и гора Фудзи, ибо хотя Мандельштам конкретно ее не называет, однако совершенно ясно, что тут имеется в виду именно Фудзи — главная гора Японии. Ведь, в конце концов, где Хокусай, там и Фудзи.

Но на «скрытом буддизме», проводником которого стал 19 век, всё не заканчивается. Мандельштам далее говорит уже о начале 20 века:

«В жилах нашего столетия течет тяжелая кровь чрезвычайно отдаленных монументальных культур, быть может, египетской и ассирийской:

Ветер нам утешенье принес,

И в лазури почуяли мы

Ассирийские крылья стрекоз,

Переборы коленчатой тьмы.

В отношении к этому новому веку, огромному и жестоковыйному, мы являемся колонизаторами. Европеизировать и гуманизировать двадцатое столетие, согреть его теологическим теплом — вот задача потерпевших крушение выходцев девятнадцатого века, волею судеб заброшенных на новый исторический материк».

Иван Айвазовский. Хаос. Сотворение мира (фрагмент). 1841 г

Мандельштам тут уже не берется точно сказать, к какой именно «монументальной культуре» устремляется 20 век. Он говорит, что, может, это Египет, а может, Ассирия, но ясно одно, что это «переборы коленчатой тьмы», холод, от которого нужно спасаться при помощи «теологического тепла». А откуда его взять? Какое «тепло» имеется ввиду?

«И в этой работе (по согреванию «теологическим теплом» — прим. моё) легче опереться не на вчерашний, а на позавчерашний исторический день. Элементарные формулы, общие понятия восемнадцатого столетия могут снова пригодиться. «Энциклопедии скептический причет», правовой дух естественного договора, столь высокомерно осмеянный наивный материализм, схематический разум, друг целесообразности, — еще послужат человечеству. Теперь не время бояться рационализма. Иррациональный корень надвигающейся эпохи, гигантский неизвлекаемый корень из двух, подобно каменному храму чужого бога, отбрасывает на нас свою тень. В такие дни разум — ratio энциклопедистов — священный огонь Прометея».

Генрих Фугер. Прометей приносит огонь человечеству. 1817 г

То есть Мандельштам говорит о приходе тотального иррационализма, отметающего разум вообще (тут-то и понадобился Ницше!) и предлагает уцепиться за «ratio энциклопедистов», то есть за модерн, который в лице Французской революции и привел к такому положению вещей, от которого нужно было спасаться в начале 20 и конце 19 веков, согревая их «теологическим теплом»… Рациональность может греть этим самым теплом? Разумеется, тут Мандельштам сам, видимо, до конца не знает, что именно должно спасти, но намекает он всё же не абы на что, а на «священный огонь Прометея». А это и есть Маркс, коммунизм и СССР, который по факту на некоторое время «согрел теологическим теплом» весь мир. Кроме того, Маркс и СССР это то, что действительно берет на вооружение рационализм модерна, не отказываясь от него, но его модифицируя, прибавляя к нему «теологическое тепло». Теперь СССР нет, и поэтому всё вернулось на круги своя. И в отсутствии нового «теологического тепла» мы читаем «Тайные виды на гору Фудзи» Виктора Пелевина.