История в наши дни привлекает много внимания. Бойкие на язык публицисты легко рубят сплеча, извещая нас об извечной вражде Запада к России, якобы неизменно существовавшей двести, пятьсот и тысячу лет назад. Так понятая история кажется полем идейной борьбы за умы нашей молодежи, линией идеологического фронта. Профессиональные историки в таких разговорах участвуют неохотно, чему есть ряд объяснений. Два из них я бы назвал главными препятствиями на пути коммуникации между исторической наукой и обществом.

Битва под Оршей

Наука и ученые пользуются у нас достаточным авторитетом. Общество готово услышать историков и поверить им, даже если те возьмутся утверждать что-то совершенно неожиданное. В содержательном плане у них карт-бланш. Но к форме такого высказывания есть строжайшие требования, а именно историк обязан выразить свою мысль — желательно одну — уверенно и ясно.

Это требование противоречит сути исторического знания. Старый немецкий литературовед Эрих Ауэрбах некогда замечал, что любой человек безошибочно отличит историю от вымышленного рассказа. Автору вымышленного повествования не придет в голову тратить время на лишние подробности, не имеющие отношения к сюжетной линии и служащие ей. История как правдивый отчет о реально имевших место событиях — принципиально другая изобразительная форма. Случающегося всегда бывает слишком много, человеческая осведомленность — ограниченна, внутренние связи происходящего — не до конца ясны. Оттого речь нормального историка пестрит словами неуверенного человека, дескать, «может быть», «как нам кажется» и т.д. Такая речь — слишком длинная, вязнущая в подробностях и неожиданных отступлениях, уводящих подчас далеко в стороны от начатого разговора, требующая от слушателя удерживать в фокусе внимания одновременно многие вещи — нарушает привычные правила коммуникации. Желающий сообщить что-то и быть услышанным так разговаривать не должен. Но историки именно так и разговаривают и иначе не могут.

Битва под Оршей. Московское войско

Другое препятствие для диалога историков с обществом — научный, исследовательский характер их деятельности. История не знаточество, а самая обычная наука, построенная на эксперименте, которым в ее случае является работа с историческими источниками. Раньше говорили, что существуют «физики» и «лирики», науки «точные» и «гуманитарные». Это устаревшие сведения. История как наука несопоставимо «точнее» современной физики, которая давно потеряла возможность наблюдать свои объекты и судит о них сугубо гипотетически по следам и производимым эффектам. Тут и там знания частичны. Историки не в силах предъявить теории истории и не могут много чего другого. Но разве физики могут предъявить теорию физики?

Научное открытие по своей сути противоположно готовому знанию. Оно его отрицает. Талант человека, посвятившего себя науке, — это дар спотыкаться на ровном месте, где до тебя ходили толпы народа и всех все устраивало. Профессия исследователя состоит в критике знания, а не накоплении его. Такой навык является полной противоположностью тому, что общество от историка зачастую ждет. Можно понять запрос некоторых людей на некую устойчивую картину отечественной истории в ее ключевых событиях, способную сплачивать людей и поколения, доказывая что-то или как-то иначе действуя на умы. В глазах историка это утопия, иметь такую картину нельзя.

* * *

Как тут быть? Если историки хотят послужить не только науке, но и своим согражданам, то обязаны навязать разговор в той форме, которая отвечает их профессии, пригласить интересующихся историей на свою территорию и разделить с ними собственный исследовательский опыт, свои описания и открытия. Вероятно, в этом и состоит их общественное призвание. Ибо история несравненно интереснее и значительнее тех простых истин, которых от нее ждут. Цицерон называл ее «учительницей жизни». Эта мысль ценилась веками и кажется неглупой сегодня.

Как все-таки обстояло дело с нелюбовью к России и русским людям со стороны Запада пять веков назад? Станем мало-помалу разбираться в присущей историку манере, а именно брать известные факты, которые могут иметь отношение к делу, и внимательно их исследовать. Здесь первое, что приходит на ум, — хрестоматийная картина «Оршанского триумфа». Осенью 1514 года войска московского правителя Василия III, только что одержавшие грандиозную победу, а именно овладевшие Смоленском, неожиданно были наголову разбиты польско-литовской армией в сражении под Оршей. Как реагировали на это в Риме, религиозном центре тогда еще единого католического Запада? По распоряжению Святого престола в Риме одним из кардиналов был отслужен благодарственный молебен в честь победы над русскими «схизматиками», а несколько месяцев спустя там же увидела свет книга поистине удивительного содержания. Ее составителем являлся польский посол в Риме Ян Лаский. Это был сборник стихотворных панегириков на общепонятном тогда в Европе латинском языке, славящих польскую победу под Оршей и превозносящих роль Польши как защитницы Запада. По словам одного из польских поэтов Б. Ваповского, победа под Оршей сорвала планы московского правителя, который намеревался завоевать всю Европу до Испании и Рима, и этот успех польского оружия якобы уже привел к введению католичества в Московском государстве и его подчинению папе Римскому. Эти подробности кажутся яркой иллюстрацией неприятия России в Западной Европе пятьсот лет назад.

Битва под Оршей. Переправа польской артиллерии по импровизированному понтонному мосту

Но только на первый взгляд. Считать православных христианами Запад не отказывался. Попытки польского двора после Орши расчеловечить «московитов», приравнять их к дикарям Нового Света натолкнулись в Европе на стену непонимания и прямого противодействия. С известием о победе в Венецию и Рим польский король Сигизмунд Старый отправил «одного из своих капитанов, участвовавших в сражении с московитами», Николая Вольского. Со слов последнего, записанных в Венеции, мы узнаем, что тому было поручено доставить в Италию взятых под Оршей русских пленников: «двое на своих собственных лошадях» предназначались в подарок венецианскому дожу, четверо папе Льву X, и еще двое al magnifico Juliano, то есть, по всей вероятности, влиятельному кардиналу Джулио Медичи, будущему папе Клименту VII. Не потерпев такого обращения с христианами, германский император Максимилиан I отобрал пленников у польского посла, когда тот проезжал через его владения, и окружным путем через Данию отправил их домой в Московское государство.

Что касается той самой мессы по поводу польской победы при Орше, тут не грех помнить некоторые обстоятельства. Почти одновременно с известиями о кровопролитном сражении под Оршей Рима достигло сообщение о победе турецкой армии Селима I над персидским шахом Исмаилом в Чалдыранской битве. Новость о победе турок над персами возымела в Риме эффект разорвавшейся бомбы. В глазах современников это было событие, сравнимое с паданием Константинополя. Многим на минуту показалось, что, расправившись со своим врагом на Востоке, турки всей своей непобедимой мощью теперь непременно обрушатся на неспособных защитить себя христиан. Заискивающие торжества в Риме, славящие польское оружие, очевидно, стоит понимать в связи с той истеричной атмосферой, которая воцарилась в Вечном городе после страшных известий о Чалдыранской битве.

Потом при папском дворе об этой злополучной мессе еще не раз пожалеют, опасаясь, что слух о ней дойдет до Москвы. Правилом в Риме являлось другое отношение к польской силе, а именно сомнение в ней. Буквально накануне Оршанской битвы польский король предпринял попытку обратиться к папе с просьбой подчинить ему силы крестоносцев в новом походе против турок. По словам итальянского исследователя А. Тамборра, польского посла выслушали в Риме «в некотором недоумении, если не сказать, с недоверием».

Как известно, Польша с тех пор только укрепилась в мысли о себе как о «передовом бастионе» (antemurale) и спасительнице христианского мира перед лицом неминуемой агрессии со стороны иноверцев — турок и «московитов». Эта красивая фантазия со времен сражения под Оршей буквально стала частью польской идеологии. Однако спросим себя, кто в Риме, Италии, Европе мог в этот образ всерьез поверить? Образованное общество Италии, кому по идее до этого могло быть дело, долго молчало. Потом — прыснуло со смеху. Считается, что первым откликом на польский образ antemurale в Италии было замечание Макиавелли в его сочинении «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» (это сочинение было опубликовано только 1531 году, хотя окончено двенадцатью годами раньше). Смысл этого высказывания Макиавелли — злая насмешка над пустым бахвальством самозваных защитников.

* * *

Упомянутый поэтический сборник, громко славящий польскую победу, составленный и изданный в Риме польским резидентом Яном Ласким, остается понимать как отчаянную и безуспешную попытку докричаться до глухих. Есть любопытное письмо Яна Лаского, написанное незадолго до этого и адресованное двум краковским интеллектуалам. По словам автора этого горького письма, антипольские настроения широко распространены в Риме, и они имеют понятный источник. Взгляды, унижающие Польшу, изложены в ученых трудах итальянского гуманиста Пикколомини — ставшего затем папой Римский Пием II: «Этот писатель совершенно несправедливо и безбожно хулит и ни во что не ставит Королевство Польское». Изложенные им превратные мнения затем повторил другой прославленный гуманист Сабеллико. И никто из авторов польского происхождения, сетует Лаский, до сих пор не затеял с ними научный спор и не встал на защиту своей страны.

Ян Лаский

Образ Польши в латинской литературе около этого времени был, безусловно, таким, как о нем отзывается Лаский. Основы были заложены папой Пикколомини, и хорошего в них было мало. Другие «писали, как он» (scripserunt hii, sicut a Pijo habuere). Ключевым вопросом для польской короны являлись ее отношения с Тевтонским орденом с центром в Пруссии, не желавшим признавать над собой польской власти. При этом в Италии на военное противостояние Польши с Орденом смотрели плохо. Тевтонские рыцари считались главными героями продвижения христианства среди прибалтийских язычников. Описывая борьбу Ордена с поляками и литовцами, Пикколомини не скрывает своих симпатий. Существовали сомнения в военной состоятельности польского государства. На него все еще бросало тень поражение христиан в битве с турками при Варне в 1444 году. Пикколомини судит об этом строго: польский и венгерский король Владислав, бывший во главе христианской армии, из-за своего неумелого руководство стал причиной поражения, которое предопределило судьбу Балкан и вскоре привело к падению Константинополя. Польша — «за исключением Кракова» — по сравнению с Западом показана у Пикколомини отсталой, а обычаи литовцев — просто варварскими, заставляющими сомневаться в искренности их обращения в христианство. И это было то, что думали о Польше и ее претензиях в Римской курии.

Один современный историк обращает внимание на тот факт, что Польско-литовское и Московское государства западные наблюдатели могли временами различать и противопоставлять, а временами рассматривать вместе как некое географическое и культурное целое. Иной раз весь этот регион Восточной Европы красиво именуется «европейскими Индиями». Там, дескать, процветают одни и те же нравы, носят одинаковые одежды, много сходства в способах ведения войны и многом другом. Две эти умственные схемы только нам кажутся взаимоисключающими. На практике они легко уживаются в одном тексте, и в ход пускается то одна, то другая.

Западноевропейская литература о Московском государстве в это время делает первые шаги, и ей еще элементарно не хватает образов. В самом деле, как описать то, что до сих пор никто толком не описывал? Давно рассказывались истории о легендарном русском холоде и о чем-то подобном, однако настоящих определений страны явно было мало. Ответом на эту потребность было перенесение картин, до того представлявших другие страны и народы. В частности, в ход шли картины востока Европы — Польши, а еще больше Литвы. Те не самые лестные образы, которые раньше характеризовали эти территории на краю света, механически смещаются еще восточнее, на Русь. Таковы, к примеру, описания хозяйственного уклада Московской Руси, появляющиеся около того времени, например, у итальянского писателя Паоло Джовио: рисуя жизнь если не дикую, то варварскую, они в точности повторяют сказанное Пикколомини, а за ним Сабеллико по поводу Литвы.

Особый интерес представляет распространение стереотипа тиранического правления как коренной особенности Русского государства. Сабеллико писал о московской власти еще не так, а именно он отмечал якобы имевшее место неприятие жителями страны царского титула и ответное стремление московского государя не выделяться из толпы, а быть как все. В глазах Сабеллико и его предшественника папы Пия II воплощением восточноевропейской тирании служит литовский изверг, «кровавый палач» Витовт, «убивший многих в шутку» (multos quoque per ludum interemit sanguinarius carnifex). Именно этот литературный герой Пикколомини и Сабеллико предстает прообразом московских «тиранов», выведенных на страницы книг впоследствии. Расстреливать прохожих из лука, зашивать людей в медвежьи шкуры, чтобы потом травить собаками, или держать на такой случай голодных медведей первым стал не царь Иван Грозный, а за много десятилетий до него персонаж книг папы Пия II и Сабеллико литовский князь Витовт.

Папа Пий II

По словам папы Пикколомини, повторенным Сабеллико, перед Витовтом подданные до того трепетали, что по его приказу сами вешались. Я знаю два случая, когда этот сюжет попытались отнести к истории Московского государства. О том, что «московиты» сами лезут в петлю, когда им прикажут, писал уроженец Перуджи Риккардо Бартолини в 1515 году. Другая запись аналогичного содержания, относящаяся к 1518 году, была сделана в дневнике посла императора Максимилиана к Василию III Франческо да Колло. Собственными описаниями делились с «Московией» не только Польша и Литва. В просвещенном мнении интеллектуалов на одной доске с ними по степени дикости стоял другой регион востока Европы — Трансильвания. Я имею в виду рассказ о том, как некий государь, столкнувшись с непочтительным итальянским послом, велел прибить тому шляпу к голове железным гвоздем. Как известно, подлинный источник этой истории — предания о Дракуле. Швед Олаус Магнус был, кажется, первым, но далеко не последним западным автором, кто переместил ее действие в Московское государство.

* * *

И еще два слова по поводу европейского единства. Помним ли мы, где и как возникла эта идея? Мысль о единой Европе была впервые сформулирована в той самой книге папы Пикколомини, против которой ополчились обиженные поляки. Его помотало по свету. Он увидел воочию, как не похожи между собой отдельные страны Европы и как далеко иные или даже большинство из них могут отстоять от того идеала цивилизованной жизни, который был дорог гуманисту. Реальность заключалась в этой непреодолимой разности и сосредоточении подлинной культуры буквально в немногих точках, считаных городах. Общность судьбы столь разных, разъединенных и нередко враждующих между собой миров создавалась турецким нашествием, сулившим гибель христианству и европейской культуре. Картина христианской Европы папы Пикколомини однозначно включала также православный мир в силу величайшей ценности общего культурного наследия. Древняя Греция была для Пикколомини его неотъемлемой частью. По мысли замечательного итальянского гуманиста и папы Римского, наше европейское единство состоит не в том, что мы похожи или сильно любим друг друга, этого так раз близко нет, а в том, что нам всем вместе есть что хранить.