Отсутствие образа будущего – болезнь интеллектуалов или приговор обществу?
Р. Вайнен. Долгий '68. Радикальный протест и его враги. М: Альпина нон-фикшн, 2020
Отсутствие образа будущего — болезнь, убивающая современную политику. Общемировое разочарование в демократии прерывается недолгой надеждой на социалистов или на популистов вроде Трампа; но «новые лица» во власти не дают своим странам ни новых политических решений, ни новых идей.
Падение нравов? Век эгоизма? Приземлённость и потребительство? Сетования в духе Савонаролы мало чего объясняют. В конце концов, кризис идей относится в первую очередь к советским и послевоенным поколениям, чьи решения создали сегодняшнюю реальность (и продолжают её создавать). Не сказать, чтобы поток проектов духовного возрождения России когда-либо прекращался: и в 90-е, и в 2000-е, и сегодня предпринимаются многочисленные попытки заполнить вакуум «смысла» и образа будущего. Вот только обществу нужно что-то совсем другое. Более-менее политизированная молодёжь в России разрывается между требованиями политических свобод и желанием чего-то радикально-коммунистического (скорее анархического, чем сталинского). На Западе молодые люди с повышенным вниманием следят за «классическими» левыми вроде Сандерса и Корбина, кое-как возрождающими тему классовой борьбы, или за политиками, заигрывающими с темой самоорганизации (организация сообществ Обамы или антиистеблишмент Трампа, как говорят, перенявшего методы мобилизации сторонников у Обамы).
Но о каких классах идёт речь? Кого мы организовываем? Когда-то можно было уверенно сказать: крестьян и рабочих. Образ будущего как крестьянской коммуны или как рабочего государства (централизованного ли, как германские фабрики, или основанного на самоуправлении Советов) вырисовывался сам собой. Пожалуй, для стран третьего мира (и для части второго) эти идеи ещё какое-то время будут актуальны. Но заводские рабочие — не венец прогресса. Кто приходит после них? Ответ не очевиден. Теории, рисовавшие эру мобильных, коммуникативных, креативных «постиндустриальных» работников, пока что терпят крах: модный и чистенький «креативный класс» оказался крайне узок. Большая часть «сферы услуг» скорее соответствует описаниям Каутского, на рубеже XIX-ХХ веков сетовавшего, что вытесняемые прогрессом с заводов рабочие попадают в полумаргинальную сферу мелкого торгашества, транспорта, неквалифицированных услуг.
Чтобы разобраться с этими проблемами, полезно будет отмотать время назад — к тем переломным годам, когда старая классовая политика клонилась к закату. Для западных интеллектуалов событием, ознаменовавшим её кризис, стало протестное движение 1968 года — правильнее сказать, протесты 60−70-х годов, совпавших с тем, что Хобсбаум назвал третьей волной революций (в подражание ему появился термин «долгий 68-й», охватывающий все перечисленные события). Казалось, протесты повсеместно потерпели поражение; однако мысль на Западе возвращается к ним снова и снова, будто в них осталось что-то важное и неизученное. Из России этот интерес кажется странным и даже болезненным: нам понятней революционная Франция и Великий Октябрь, в крайнем случае — мировое социал-демократическое движение начала ХХ века; а вот 1968 год не значит почти ничего (кроме полузабытой Пражской весны).
Британский историк Ричард Вайнен в книге «Долгий '68. Радикальный протест и его враги» пытается прояснить, как на самом деле выглядели протесты 60−70-х годов на Западе, что их вызвало и как они повлияли на сегодняшнюю политику. Хотя наибольшее внимание привлёк к себе протест студенчества (особенно «элитной» его части), автор показывает, что основная борьба осталась «за кадром», вне телекамер и размышлений популярных философов. Но сам этот парадокс, различие между «видимой» и «значимой» частью тех событий — предвосхитили противоречия сегодняшней политики.
Вайнен прослеживает несколько линий конфликтов, по большей части остававшихся независимыми на протяжении «долгого 68-го». Иногда они пересекались, более или менее случайно; на них воздействовали общемировые события — вроде революций в странах третьего мира или войн; однако определяющей для них оставалась «внутренняя» динамика.
Первая линия — это кризис профсоюзов. Они вполне успешно защищали интересы «классических» трудящихся, имевших полную занятость и работавших преимущественно на крупных промышленных предприятиях. Однако их внутренняя структура становилась слишком костной и авторитарной, отделявшей профсоюзных лидеров от рядовых активистов. Лидеры профсоюзов наслаждались высоким социальным статусом и были (или, по крайней мере, казались) слишком близкими к капиталистической элите. Конечно, о революции или каких-то радикально новых требованиях не могло идти и речи.
В одной лишь Франции в майских стачках 1968 года участвовало, по разным оценкам, от 5 до 10 млн рабочих. Разброс объясняется тем, что стачки организовывались стихийно, вне контроля профсоюзов — множеством мелких параллельных рабочих комитетов и объединений, просто рядовыми работниками. Вайнен подчёркивает, что самым интересным была не численность, а новые формы рабочего протеста. И во Франции, и в других странах в период «долгого 68-го» рабочие начали перехватывать управление заводами — правда, по замечанию автора, не с целью установит советскую власть, а как поиск более демократичной формы капиталистического предприятия. Новым явлением стали и протесты в мелких фирмах и офисах. В целом ясным трендом были самоорганизация и самоуправление.
Правда, в итоге профсоюзное руководство сумело перестроиться, сделать систему более гибкой и интегрировать в неё лидеров и параллельные организации, возникшие в ходе протестов. В 70-е численность профсоюзов на Западе выросла — как правило, вместе с общим количеством занятых в промышленности. Последовавшая волна реакции против «вольностей» 68-го, с опорой на старых левых и профсоюзное движение, оказалась поддержанной многими вновь интегрированными рабочими, особенно их более зажиточными слоями. Под влиянием экономических сдвигов и конформизма профсоюзы оказались не готовы к кризису и резкому повороту вправо в конце 1970-х; впрочем, и по сей день их влияние на Западе не стоит преуменьшать.
Вторая линия — глобальная перестройка экономики. Хотя в абсолютных цифрах западная промышленность начала падать ближе к 1980-м, рост сферы обслуживания (и прогрессивно-«элитной», и мелкой полумаргинальной) дал о себе знать уже в 1960-е. В частности, это вкупе с резким расширением высшего образования привело к массовому выходу женщин на рынок труда. Началась вторая волна феминизма — требовавшая для женщин как равных рабочих прав, так и иного распределения домашних обязанностей, решения новых проблем совмещения детей и работы, большей бытовой и политической самостоятельности и пр., вплоть до сексуальных свобод. Но также заметно увеличился процент женщин в уже существующих рабочих и протестных организациях.
Хотя мигранты (особенно после миграционного провала начала ХХ века) и вывоз производства из первого мира не играли в протестах особой роли, они уже оказывали давление на беднейшие слои рабочих и привлекали внимание левых активистов. Но конкретные формы организации, успешно работающие с обеими проблемами, — вопрос, не имеющий внятного решения до сих пор.
Третья линия — расовые меньшинства. Движение за гражданские права чернокожих в США в 1960-е добилось принятия антирасистских законов и распалось после убийства Мартина Лютера Кинга. Однако из него вышло множество активистов, занявшихся не только новыми проблемами чернокожих и других меньшинств, но и переключившихся на самые разные темы — от рабочих до геев. Сам Кинг под конец жизни пытался объединиться с профсоюзным движением. Ставшие известными в 1960-е «Чёрные пантеры», хотя и заигрывали с военной тематикой, на деле пытались развивать местную самоорганизацию, самоуправление (и самозащиту), с последующем привнесением в неё политического сознания.
Четвёртая линия — студенчество и интеллигенция. Именно она (вернее, элитная её часть) затмила все остальные, более массовые и значимые, линии в глазах СМИ и западных интеллектуалов. К 1960-м в западном мире произошёл бум высшего образования: хотя суперэлитные заведения всё ещё оставались де-факто закрытыми, появилось множество новых вузов, принимавших детей их любых классов. Студентов стало так много, их учёба занимала столько времени, а университеты были так самостоятельны (и организованы как отдельные города с самоуправлением и даже собственной полицией) и при этом обладали столькими международными связями — что студенчество стало полноценным, весьма активным общественным слоем.
Однако на деле студенчество не было столь изолировано от остального мира. Часть студенчества так или иначе вышла из рабочих и других устоявшихся движений — и после провала 68-го ушла в них обратно. Характерно, что у подавляющего большинства протестовавших студентов родители обладали левыми взглядами и зачастую сами были левыми активистами. Элиты на какой-то момент перекрасились в радикалов, даже уходили в 1970-х на заводы или уезжали в страны третьего мира, но в итоге бросили эти увлечения и, повзрослев, заняли место в западном «истеблишменте».
Наибольшее влияние события 68-го оказали на ту массу студенчества, кого образование вырвало из низов во что-то близкое к среднему классу. Они в дальнейшем выбирали более общественно значимые или как-то соотносящиеся с антикапиталистическим протестом профессии: юристы, социологи, журналисты, врачи и т. п. Среди них же получила развитие новая культура саморазвития, напоминавшая гуманизм и утопизм прошлых веков: если все лично станут лучше, то и общество станет лучше.
Ажиотаж вокруг студенческих протестов был вызван тем, что многие интеллектуалы видели в них «средний класс», приобретающий самостоятельное политическое значение и становящийся лидером для застоявшегося рабочего движения. С другой стороны, лидеры студентов умели работать на телекамеры, некоторые имели родственников в элите.
Однако «оторванность» от классов вылилась в то, что студенчество не могло сформулировать какие-либо позитивные политические лозунги — по крайней мере, за пределами требований, касавшихся устройства вузов (они в итоге были приняты). Их программа была идеалистически-негативной и зачастую превращалась больше в театр и карнавал, чем протест. Студенты выступали против иерархий, авторитаризма, капитализма и общества потребления — однако их лозунги были так общи, что находили поддержку даже у консерваторов. В то же время стремление «примкнуть» к любой модной проблеме постепенно настроило против студенческих протестов многих «серьёзных» левых, рабочих и расовых активистов.
Итого в «долгом 68-м» прослеживается несколько важных для сегодняшнего дня тенденций. Во-первых, — стремление к самоорганизации и прямой демократии. Вайнен упускает, что в 60-е также зародились долгоиграющие анархистские движения. В США развивался community organizing (организация сообществ): Сол Алинский работал в бедных кварталах белых мигрантов, влиятельный сегодня Маршал Ганз вышел из аграрного движения Сесара Чавеса и организации чернокожих.
Во-вторых, проблема пристраивания традиционных профсоюзов под новый рынок труда. Хотя умеренное повышение гибкости профсоюзной структуры удовлетворила основную часть протестующих в 60-е годы, всё больше активистов искало новую форму организации — в женском движении, в расовых или мигрантских организациях и т. п. Из наблюдений Терборна видно, что к 2000-м годам профсоюзное движение в мире не просто «пришло в упадок», но перетекло в многочисленные объединения занятых в неформальном секторе, частично занятых, представителей прислуги и других не сконцентрированных на одном предприятии профессий. Теория прекариата и идея безусловного базового дохода пытаются выразить интерес этого несколько аморфного слоя.
«Средний класс» был конструкцией, загораживавшей реальное положение дел. Первое время западные рабочие, переходившие в разряд «белых воротничков», получали повышенные оклады. Но когда этот процесс стал достаточно массовым, оказалось, что для подавляющего большинства нет места в мире глобиков и хипстеров. Их вытеснили из стабильной жизни профсоюзного рабочего в нестабильное полумаргинальное существование работников сферы мелких услуг, транспорта, неквалифицированного труда и т. п. Продолжающийся с конца 1970-х возмутительный рост неравенства — лишь один из индикаторов этой трансформации. Равно как тема «лишнего населения» и угроз автоматизации при сохранении капитализма.
Интеллектуалы проецировали на «средний класс» собственное привилегированное положение. Они могли обсуждать культуру, духовность, эзотерику, мораль, оставаясь оторванными от процессов трансформации труда (хотя обособленность интеллектуалов сама была частью процесса) и видя лишь «падение» профсоюзов и опиравшихся на них партий. В 68-м их более занимало противостояние студентов и преподавателей, а также тема «авторитаризма» — столь же абстрактная, как и у протестующих. Мода на постмодернизм в 1970—1990-е, особенно среди левых мыслителей, также определялась этим непониманием нового мира: старые формы распадались, а на их место приходила мешанина каких-то не имеющих смысла и позитивного содержания огней. Неслучайно Джеймисон и Андерсон считают постмодернизм выражением именно переходного периода капитализма.
Профсоюзы, представляющие внезапно ставшее привилегированным меньшинство «стабильно» занятых, отныне могли выступать как реакционная сила. Даже Трамп пришёл к власти, играя на противопоставлении рабочих (ныне считающихся в США средним классом) и полумаргинальных слоёв мигрантов, работников неквалифицированного труда, получателей пособий. Впрочем, подобное затмение разума кончается для рабочих плачевно. Главное — больше и больше занятых не вписываются в узкие рамки традиционных профсоюзов, что не может не порождать внутри них конфликт.
Превратный образ 68-го года является отражением ограниченного представления интеллектуалов и политических активистов о сегодняшнем мире. Парадоксальность ситуации видна в высказываниях, подобных «односторонней классовой войне» Хомского: почему мы ещё как-то можем различить элиту-угнетателя, но не можем ничего сказать об угнетаемых? Почему мы надеемся на надуманные решения, вроде прогрессивных общечеловеческих ценностей студенчества в 1968 году как платформы для борьбы с капитализмом? Мы не знаем общества, в котором живём, — и предпочитаем легкодоступные культурные дискуссии возрождению классовой политики и самоорганизации в условиях современной экономики. Мы можем протестовать против капитализма и падения нравов, но наши позитивные программы абстрактны — нет понятного субъекта, чьи интересы могли бы стать её основой.
Парадоксальным образом, сегодня миру нужны левые интеллектуалы — люди, способные разобраться в том, что происходит, как устроено общество, куда оно может пойти. Даже развитый на Западе community organizing или движения commons (обобществления), имеющие минимальную жизнеспособную низовую организацию, наталкиваются на эту проблему. Её же нащупывают научные теории, призывающие к «пересборке социального». Её же воспроизводят призывающие к пересмотру марксизма (как будто проблема в методологии). Сложно представить, что к XXI веку, в век науки и коммуникаций, мы имеем на руках так мало, и нужно начинать с азов. Тем не менее, по крайней мере нам в России, нужна актуальная и адекватная картина мира — без неё все робкие начинания, на левом, на национальном или на либеральном фланге могут повторить судьбу «долгого 68-го». Настолько долгого, что он всё ещё сковывает умы не самых посредственных западных интеллектуалов.