Рентген Сталина: исторические источники против мифологии
Источниковедение истории СССР периода сталинизма развивается внутри мощного потока новых источников по советской истории, вводимых в научный оборот после «архивной революции» в России 1992 года, когда по указу президента Ельцина были рассекречены все государственные архивы, фонды которых могли быть отнесены к истории политических репрессий в СССР. При этом понятно, что сама по себе эта история репрессий не составляет реального и уникального центра событий той эпохи, коим на деле является Великая Отечественная война и связанное с ней, её предпосылками и последствиями военно-экономическое строительство. При этом так же понятно, что рассекреченные архивы, прежде всего, государственных ведомств лишь отчасти обновляют наше знание о центральной исторической фигуре того времени и советского ХХ века, И.В. Сталине (1878−1953). Главное в делах Сталина давно уже явлено в его публичных поступках советского времени, а генезис, мотивы и «потайная», сколь угодно богатая, внутренняя история их, — конечно, важны, но не перестают быть событиями второго, подчинённого уровня.
Но это — лишь о документах советского времени. Новый свет, который свобода архивного и научного исследования в России последних лет пролила на частную, дореволюционную историю Сталина, в целом не был действительно новым: для её изучения, кажется, «архивной революции» и не требовалось. Но эта биография требует большого знания: русской революционной среды, полицейской механики, социальной истории. И соответствующей критики источников, которая до сих пор остаётся редкостью даже в среде профессиональных историков.
Изучение Сталина как личности естественно концентрирует вокруг себя проблему исторических источников по истории России и СССР с 1878 по 1953 гг., во всём их разнообразии. И поэтому оказывается, что прежде закрытые для свободного изучения советские материалы к биографии Сталина могут многое добавить к очень давно не секретным материалам Департамента полиции МВД Российской империи. Они по-прежнему важны для понимания главного в общественно-политической и психологической генетике Сталина: революционной этики, революционного опыта, меры герметичности и одиночества будущего всемогущего диктатора, наиболее многочисленными и доверительными собеседниками которого, похоже, были лишь прочитанные им книги.
В современном историческом сознании проблема источников для исследования биографии Сталина прежде была явлена лишь точечно. Во-первых, в известном политическом обвинении против Сталина в его сотрудничестве с царской полицией, которое потребовало документальных доказательств и, следовательно, ясного понимания истории (сохранности) и качества архивных материалов Департамента полиции (вывод исследователя — не сотрудничал). Во-вторых, в проблеме личного участия Сталина в террористической экспроприации 1907 года в Тифлисе (ничего экстраординарного в посильном участии в ней для подпольщика не было). И, в-третьих, пожалуй, в неявно артикулированном вопросе об источниковом качестве (подлинности) «последних писем» Ленина к руководству РКП (б), где обсуждение личности идущего к высшей власти Сталина было одним из важнейших. «Последние письма» Ленина, начиная со сложной процедуры их объявления, несанкционированной их публикации за границей и т.д., пережили в СССР длинную историю бытования и в итоге стали объектом публицистического формирования из них «политического завещания» советского вождя, альтернативного сталинской политике и большей части советской истории: как проект демократии — реальности диктатуры. И поскольку это так, детальное их источниковедческое исследование крайне необходимо и, надеюсь, впереди.
Биография Сталина с конца 1920-х гг. стоит в фокусе внимания мемуаристов, апологетов и разоблачителей, идейных противников советской власти и первых антисоветских теоретиков советского «тоталитаризма», советских невозвращенцев и перебежчиков на Запад, профессиональных советологов и писателей, чьи труды о Сталине можно измерять сотнями килограммов. В 1990-х появился и ряд документальных публикаций переписки Сталина, родоначальником каковой практики следует признать самого Сталина, в известном сборнике статей об Украине беспрецедентно опубликовавшего своё архивное и прежде, конечно, секретное (!) письмо к Л.М. Кагановичу. Ещё в 1961 году прямо на трибуне XXII съезда КПСС, несомненно, организаторскими усилиями именно Хрущёва был создан специальный жанр публикации источников по биографии Сталина. Этот жанр явил себя в оглашении рядом выступавших с трибуны делегатов съезда сталинских резолюций (и резолюций сталинских близких соратников, деятелей «антипартийной группы» 1957 года, с которыми вёл борьбу Хрущёв) на «расстрельных» документах 1937−1938 гг., которые затем вошли в официальный общедоступный стенографический отчёт съезда.
Однако, несмотря на большой объём эпистолярия Сталина, опубликованного по настоящее время, можно прямо сказать, что даже минимальной источниковедческой критике ни этот эпистолярий, ни мемуары, ни корпус привлечённых советологами источников, ни маргиналии — подвергнуты не были. Исключением стали уличения заведомо лживых советских апологетических биографий Сталина в заведомой лживости. Но они и сами, уже своей агиографической стилистикой располагают к такому диагнозу. Отнестись же к апологиям Сталина так, как отнёсся к агиографии великий русский историк В.О. Ключевский, рассмотрев «жития святых как исторический источник», то есть проанализировать пределы их политической лжи, никто из критиков и историков Сталина до сего дня не решился. Это сделала в рецензируемой книге Ольга Валериановна Эдельман.
Труд О.В. Эдельман противостоит не только морально-политической ангажированности и «брезгливости» тех, кто десятилетиями описывал Сталина. Презрение к источнику характерно вообще для добровольной слепоты тех противников сталинизма и коммунизма в целом, кто предметом своего принципиального самоутверждения сделал вопрос о количестве жертв сталинизма и конкретно числе заключённых ГУЛАГа НКВД/МВД СССР, громко поднятый в антисталинской публицистике 1930-х, 1940-х и середины 1950-х гг. Тогда даже аналитики западных спецслужб, позиционировавшие себя в качестве независимых исследователей СССР, похоже, и не ставили перед собой задачи критического анализа данных, едва ли не соревнуясь между собой в том, кто назовёт цифру больше. Известно, что их усилия в итоге громко провалились, как только стали доступны архивные данные о репрессиях, введённые в научный оборот, прежде всего, В.Н. Земсковым. Они буквально обрушили начавшуюся на рубеже 1980-х и 1990-х гг. в западной историографии дискуссию вокруг вопроса how many victims? — в которой одну из главных репутационных потерь понёс классик западной историографии Роберт Конквест, чьи радикально завышенные количественные оценки сталинской «жатвы скорби» и, значит, жертв и террористичности сталинского режима просто перешли из разряда науки в ведомство историософии, где уже и без того доминировал с подобными оценками «Архипелаг ГУЛАГ» А.И. Солженицына.
Но, разумеется, это никак не впечатлило и не затронуло пропагандистов: ни французских авторов известной «Чёрной книги коммунизма» конца 1990-х гг., ни авторов официального заявления госдепа США 2017 года о 100 миллионах жертв советского коммунизма. Одним из — с научной точки зрения — постыдных миазмов этой «абличительной» традиции служат до сих пор звучащие в историографии домыслы о самой возможности массовой и итоговой фальсификации давно рассекреченных и опубликованных массовых, первичных архивных данных из фондов НКВД/МВД всех уровней о числе расстрелянных и заключённых в сталинском СССР. В такой традиции, конечно же, источниковедение просто запрещено.
К счастью для науки, в России до сих пор возможны не только междисциплинарные, но и межтематические обмены исследовательскими практиками. Абсолютное большинство историков сталинизма в области источниковедения представлено практическими исследователями массовых административных и политических документов партийно-государственной системы Сталина, то есть, чаще всего, архивной машинописи, чей источниковедческий анализ является, прежде всего, анализом вариантов и генезиса бюрократических документов и столь же массовых газетно-журнальных публикаций. И поэтому от них трудно требовать столь же уверенного владения ремеслом классического источниковедения Нового времени, соединяющего специальный анализ риторики и индивидуальности текста с анализом его адресатов, предполагаемого круга его потребителей и степени фактической его достоверности внутри риторического ритуала.
Автор рецензируемой книги, выросшей из источниковедческого введения к большому документальному проекту о жизни Сталина, — многолетний и опытный сотрудник Государственного архива РФ О.В. Эдельман — в иной части своей научной работы известна как авторитетный исследователь декабризма, вводящий в научный оборот новые архивные материалы по его истории, в частности, истории следствия по делу декабристов, то есть источники содержательно и технически иной, нежели советская, эпохи, но генетически связанной с ведомственным охранительно-карательным делопроизводством, описанием среды разного рода переворотчиков и революционеров, противостоящих имперскому государству. Это, очевидно, дало в руки исследователя дополнительный метод к изучению дореволюционного Сталина, свободный от мистификаций тех, кто описывает Сталина апостериори, исходя из впечатлений о своеобразной «магии» его личной диктатуры. Такая научная оптика заставляет видеть историческую реальность более адекватно её подлинной непредсказуемости, освобождает от поиска «знаков величия» в прошлом Сталина там, где их нет. А там, где требуется хоть какое-то преодоление исторического агностицизма, такая оптика помогает найти стержень характера Сталина, возможно, послуживший его возвышению. С другой стороны, О.В. Эдельман — опытный специалист по документальной истории послесталинского (1953−1991) надзорного производства Генеральной прокуратуры СССР по политическим делам и, разумеется, хорошо представляет себе источниковедческое качество уже советских карательных ведомств, стоящих на защите созданного Сталиным государства, и одновременно — качество и содержание многодесятилетних антисоветских протестов не в их мемуарном самолюбовании, а в первичной истории их уголовных дел, их подлинной «антисоветской» программы. Изученное О.В. Эдельман таким образом лицо авторов и носителей значительной части антисталинской мифологии тоже служит критическому исследованию «абличений», вышедших в свет из этой среды после смерти Сталина. Важно также, что О.В. Эдельман — опытный популяризатор исторических архивов и хорошо чувствует логику интересного в предпочтениях аудитории, что также равно принципиальному отказу от художественности в том, что касается точного знания. Как всегда, соединение специализаций, каждая из которых требует огромного профессионального труда над первоисточниками и прямо воспрещает «историософскую» приблизительность, даёт уверенный результат. Такая «междисциплинарность» гарантирует, как минимум, новую задачу — писать о сложном и трудоёмком, требующем нового кругозора, писать не просто о жизни Сталина, а о том, насколько мы в принципе можем о ней знать сегодня. От этой задачи современные историки сталинизма успешно скрываются либо в позитивистских штудиях «к вопросу о…», либо в очередном догматическом комментировании текста без его критики, либо в очередном манифесте с осуждением или апологией Сталина.
О.В. Эдельман идёт навстречу всем выше названным исследовательским стратегиям, вникая в жанры источников: полицейские, политические, мемуарные. При этом, замечает исследовательница,
«за несколькими исключениями трудам многочисленных биографов Сталина свойственна общая особенность: о дореволюционном периоде десятилетиями писали, ссылаясь главным образом на весьма узкий круг фактов, свидетельств и источников, введённых в оборот достаточно давно и кочующих из книги в книгу. Причём вернее даже было бы говорить о наличии в историографии двух несходных и лишь отчасти пересекающихся наборов фактических сведений и цитат: одни фигурировали в официальной прижизненной сталинской биографии, писавшейся в СССР (а также зависимых от неё западных текстах, такие, как книга Анри Барбюса «Сталин»), другие — в работах, вышедших за рубежом» (С.13).
Но автор книги и этой дидактической схемы сама же разрушает её, содержательно и отчасти сенсационно указывая на то, что внутри советско-большевистской традиции агиографического жизнеописания Сталина существовало его публичное, громкое, исторически глубоко продуманное отрицание. Отрицался самый центр исторического мифа о Сталине — революционере, Сталине-подпольщике. И делалось это вполне официально и именно тогда, когда Сталин уже вошёл вместе с Г.Е. Зиновьевым и Л.Б. Каменевым в правящий антитроцкистский триумвират, и что особенно важно — делалось это не, что было бы естественно, троцкистами, а формально известными союзниками Сталина. О.В. Эдельман обращает внимание на то, как Закавказский краевой комитет ВКП (б) во главе с легендарно известным сталинистом Серго Орджоникидзе (и при участии таких сталинистов, как Микоян, Аллилуев) и вообще тифлисские и бакинские большевики в течение ряда лет, с 1923 по 1927 гг., в мемориальной, политической и поэтому — прямо мифотворческой литературе по истории большевизма в Закавказье начисто не знали, не упоминали, ничего не писали о руководящей роли Сталина в закавказском подполье. Не писали практически вообще (за ничтожным эпизодическим упоминанием) ничего о его там присутствии даже вне руководства! (С.17−19, а также — в Ленинграде: С.22). «Получается, что во время относительной свободы описания недавней партийной истории в двадцатые годы о Сталине не писали по причине отсутствия широкого интереса к его персоне, а если и писали, то не очень правдиво, это были скорее вбросы компрометирующих сведений на фоне борьбы за власть» (С.83).
Историк верно видит в этом явное недружелюбие местных властей (или даже преждевременную враждебность Зиновьева в 1925 году (С.22)) к Сталину, но я хочу добавить, что одной лишь недружелюбной воли партийного начальства явно недостаточно, чтобы она была так тотально проведена в жизнь. Просто хотя бы потому, что такой тотальности централизованного контроля, особенно безнаказанно требующей точной, грубой, предельно понятной даже для рядового исполнителя (обычного редактора) формулировки задачи (тем более — касающейся генерального секретаря партии), в 1923—1927 гг. не было. А подозревать наличие антисталинского консенсуса сверху донизу в диверсифицированной тогда сфере партийной истории и пропаганды (особенно при наличии разного рода отдельных мемориальных институций, ликвидированных лишь в 1928—1935 гг., что отмечает сам автор (С.23)) — нет оснований.
Автор резюмирует свой обзор историко-партийных данных 1920-х гг. о Сталине, изданных в Грузинской ССР и в Азербайджанской ССР: «По-видимому, республиканским издательствам в некоторых отношениях позволялось несколько больше, в других, наоборот, — меньше, нежели центральным, а культ Сталина в грузинской печати имел свои особенности. К сожалению, этот аспект советской пропаганды совершенно не изучен и ждёт своих исследователей» (С.37). Можно сказать больше: профессиональный анализ печати на грузинском языке, тюркском и азербайджанском языках, армянском языке первой трети ХХ века, без всякого сомнения, приведёт к новым открытиям в историографии. Но на его пути сегодня в Грузии и Азербайджане очевидно лежат политические препятствия. А газетное собрание Института истории партии при ЦК КП Армении — Армянского филиала Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС (в Ереване) было уничтожено и разграблено в ходе национального антикоммунистического движения в Армении на рубеже 1980−1990-х гг.
Особого разъяснения доныне требует очень распространённая в непрофессиональных кругах презумпция «чистки архивов» Сталиным или его наследниками. Например, чистки их от следов сотрудничества Сталина с царской полицией.
Хотя трудно себе на деле представить задачу, которую высшая власть могла быть поставить всей вертикали архивных работников, поручая внешним политическим комиссарам (а архивы в СССР, за редким ведомственным исключением, как известно, находились до начала 1960-х гг. в закрытой и режимной системе НКВД/МВД) надзор за поиском и уничтожением реальных компрометирующих материалов о её, высшей диктаторской власти, собственной деятельности в прошлом. При этом примеры централизованного уничтожения архивных материалов по внешним делам известны (хотя бы по делу Р. Валленберга), но они же доказывают, что развитое советское делопроизводство (неизменно печатавшее на печатных машинках несколько копий даже совершенно секретных документов) оставило столько следов горизонтальных связей, что их абсолютное уничтожение почти нереально (что и доказало то же дело Р. Валленберга, где даже после избирательного уничтожения данных были найдены его архивные следы). В конце концов, даже сверхсекретные документы по ядерному проекту, которые направлял его руководитель Л.П. Берия Сталину, имели машинописный характер, то есть существуют в непосредственных и отдельных копиях, а адресованные лично Сталину формулы вписывались в них от руки.
В случае же с царскими полицейскими архивами предполагается, что они должны были содержать в себе материалы о «преступном» для революционера сотрудничестве Сталина с полицией, но — согласно его политическим критикам — были по его приказу якобы уничтожены. Здесь революционно-подпольное осуждение сотрудничества с полицией явочным порядком и лицемерно превращается в способ дискредитировать Сталина и с точки зрения тех, кто считал себя противниками революционеров: вместо того, чтобы приветствовать такое предположительное сотрудничество Сталина с полицией и этим его «реабилитировать». Но таких данных нет, а «данные» разоблачены как подделки (С.23). А «в том, что в СССР была проведена чистка полицейских архивов, были убеждены не имевшие к ним доступа эмигрантские авторы, но отнюдь не хранившие тогда и хранящие по сей день эти фонды сотрудники архивов» (С.24). Ссылаясь же, в том числе, на свидетельство наиболее авторитетного ныне знатока полицейских архивов империи З.И. Перегудову, Эдельман подводит категорический итог: «Ни о каких чистках фондов дореволюционной политической полиции «архивное предание» не рассказывает» (С.56). Кстати, о качестве данных полицейских архивов по истории революционного движения в России хорошо говорит суждение автора о документации Департамента полиции:
«Исследователь, обращающийся к ней после листовок, статей и воспоминаний большевиков и меньшевиков, не может не заметить разницы языка и стилистики. В отличие от сподвижников и противников Сталина из революционного лагеря, чины полиции не имели никакой надобности в ведении политизированной идейной полемики. Демагогической риторике революционеров противостоял не безликий суконный канцелярит, как можно было бы ожидать, но вполне живой и, как правило, грамотный язык жандармских офицеров. (…) Несмотря на то, что сведения, полученные жандармами, иногда оказывались неточными, именно их документы дают возможность выстроить хронологическую канву биографии Иосифа Джугашвили. Мы можем не сомневаться в датах его арестов, приезда на место ссылки, бегства оттуда. Это особенно важно потому, что мемуарные рассказы чрезвычайно неточно указывают даты и последовательность событий, часто вообще не дают определенных временных ориентиров» (С.53, 66).
Здесь же О.В. Эдельман указывает и на явную, так сказать, «стыдливость» Сталина по части изучения его собственной частной, интимной, детальной биографии, которая соединялась в его сознании с санкцией на самое безудержное и безвкусное строительство культа его личности (который, впрочем, как известно, он понимал как внешний по отношению к нему конкретному, отдельный инструмент мобилизации — «я — не Сталин! Это он — Сталин!» (указывая на свой портрет в учреждении)…). Эдельман отмечает, что в 1935 году (когда разнобой в истории партии уже был уничтожен) самый, наверное, беспардонный сталинский официальный агиограф Е. Ярославский
«просил разрешения Сталина на доступ к архивам ИМЭЛ для составления его биографии. Сталин на письме Ярославского оставил резолюцию: «Я против затеи насчёт моей биографии. У Максима Горького тоже имеется намерение аналогичное с Вашим (…) Я устранился от этого дела. Я думаю, что не пришло ещё то время для биографии Сталина!!». Это был поистине остроумный и дальновидный маневр: Сталин под видом нежелания «выпячивать» свою личность пресекал излишнее любопытство касательно своего прошлого, заодно оставляя себе возможность отбирать то, что он сам считал годным для печати» (С.27−28).
Я не могу признать это объяснение исчерпывающим. Дело в том, что и безграничное и часто фактологически лживое (пример такой многолетне меняющейся лжи: С.31) безнаказанное творчество Е. Ярославского в восхвалении Сталина в каждую секунду его биографии не было пресечено, и в том, что массовый и часто параноидальный, восторг создания мемуаров о Сталине, столь хорошо описанный самой Эдельман, отнюдь не прекратился. И в этой своей беспредельности вполне могли вызвать и вызывали такие абсурдные «свидетельства» о первородном величии Сталина (тоже описанные Эдельман), что они уже требовали фактического противоядия, иначе просто делали бы Сталина смешным, что противоречит фундаменту любого культа. И не только пафос контроля над своей историей двигал Сталиным, но и самоограничение. Именно об этом свидетельствует Эдельман:
«Исследователи фонда Сталина полагают, что даже при формировании своего секретного до поры архива он тщательно следил за тем, как эти материалы будут обрисовывать его образ, и заботился о создании впечатления скромности и нелюбви к избыточной лести. Впрочем, заглянув в некоторые из отвергнутых им сочинений, нельзя не заметить, что Сталин не был лишён определённого чувства меры и отказывался выпускать в свет тексты действительно опрометчивые, нелепые или же не учитывавшие нюансы столь тщательно продуманного образа. (…) Стоит обратить внимание, что художественно-документальная литература, посвящённая молодому Сталину, не поощрялась. Мы не найдём о нём того количества назидательных рассказов для детей…, какими изобиловал культ Ленина или какие писались о других известных большевиках… Полагаю, что в этом контексте следует рассматривать и запрещение пьесы М.А. Булгакова «Батум» (С.28−29).
Очень кратко, но содержательно, в контексте биографии автор касается источниковедения издания сочинений Сталина, которое сегодня фактически отсутствует. Это лишь подчёркивается начатым фундаментальным исследованием истории главного текста, вышедшего из-под авторской и редакторской руки Сталина — «Краткого курса истории ВКП (б)». Итак, об издательской истории вместо биографии Эдельман пишет:
«Никакой более или менее полной биографии Сталина при его жизни не появилось, а усилия сотрудников ИМЭЛ вместо того были направлены на подготовку многотомного собрания его сочинений, первые тома которого вышли в свет в 1946 году. Это также был хорошо продуманный ход: статьи и выступления Сталина так или иначе переиздавались, и он внимательно следил за тем, чтобы тексты были выправлены и приведены в порядок…» (С.33).
Эдельман подчёркивает, что состав своего Собрания сочинений, его отбор «определял сам Сталин», оставив вне его пределов известный массив атрибутированных ему текстов (С.73). К этому следует добавить, что и определяемое Сталиным конкретное содержание томов его «Сочинений» — как высшая идеологическая программа СССР вне официальных решений партии — находилось в прямой связи с острейшими потребностями политики СССР того времени. Например, тот факт, что в четвёртый том своих «Сочинений», вышедший в свет в конце 1946 года, Сталин включил свой декрет «О «Турецкой Армении», впервые опубликованный 31 декабря 1917 года, несомненно, был прямо связан с выдвинутыми в тот период территориальными претензиями СССР к Турции, которые, в частности, касались расширения Армянской ССР за счёт Турции.
Но политическая история издания текстов Сталина весьма красноречиво развивается и вне Собрания. Эдельман приводит пример публикации о персидском эпизоде биографии Сталина (в котором угадываются указания на интересы враждебной тогда Британии) весной 1941 года в №2 журнала «Красный архив», логично считая её неслучайной:
«Столь же неслучайным, вероятно, было и то, что непосредственно за материалами о революционной деятельности Сталина в том же номере журнала был помещён довольно большой материал Е. Бор-Раменского «Иранская революция 1905−1911 гг. и большевики Закавказья», включавшая вступительную статью и документальную подборку. Речь шла о том, что «большевистская организация в Закавказье, созданная и руководимая соратником В.И. Ленина — Сталиным, принимала живое участие в иранской революции», рассказывалось о походе в Персию на помощь местным революционерам боевого отряда во главе с Серго Орджоникидзе в 1909—1910 годах. То, что Орджоникидзе считался давним другом и соратником Сталина, было общеизвестно. И, между прочим, в изданной журналом «Красный архив» к юбилею Орджоникидзе в 1936 году хронологии его жизни и деятельности персидский эпизод не был упомянут вовсе. Представляется, что появление весной 1941 года обоих этих материалов вместе могло быть неким сигналом, намеком на фоне происходивших в предвоенные месяцы закулисных дипломатических игр, когда Иран как спорная сфера влияния вновь приобрёл актуальность. Однако вопрос этот совершенно не исследован и нуждается в дальнейшем осмыслении в контексте предыстории Второй мировой войны, далеко выходящем за рамки настоящей работы. Нам лишь важно не упускать из виду, что подробности биографии Сталина и его соратников ни на минуту не переставали быть фактором текущей политики» (С.35−36).
Но О.В. Эдельман, явно против задачи источниковедческой реконструкции контекста трудов Сталина, поспешно ограничивает потенциал такой реконструкции. Она считает, похоже, что поиски «нового Сталина» некто связывает лишь с его новыми текстами, не вошедшими в Собрание, и окатывает такие надежды столь свойственным её научному стилю холодным душем:
«…хочу подчеркнуть, что ознакомление с не вошедшими в собрание или вовсе не опубликованными текстами Сталина ни в коей мере не открывает нам какого-то «другого Сталина», не такого, какого мы знали по опубликованным статьям» (С.74).
Автор книги, думаю, излагает эти надежды коллег не полностью. Ясно, что никакого «нового Сталина» уже не открыть, но для меня несомненно, что контексты, аллюзии, скрытые цитаты в текстах Сталина — особенно известного скорочтением и многочтением Сталина — очень велики. И именно их актуализация открывает нам кое-что новое в роли и оригинальности Сталина, о чём автор этих строк уже написал толстую книгу.
В заключение — критика, исходящая из интересов внимательного читателя. Внимательному читателю явно не хватает в книге О.В. Эдельман не то что бы историографии (она вся — историография), а «сведения» счётов с теми исследователями, кто так же погружён в фактическую биографию молодого Сталина. Кратко, но ярко продемонстрировав на деле комичную и нездоровую зависимость западных историков от прямого мемуарного вранья сталинских врагов (С.40, 49, 112) и грузинских знакомых Сталина, оросивших своими «свидетельствами» эмигрантскую литературу, Эдельман, однако, практически не оценивает с точки зрения их источниковедческих достижений биографические труды о Сталине И.А. Курляндского, А.В. Островского и др., которые имеют оригинальные достижения, хотя и отнюдь не замалчивает их. Эта, мягко говоря, особая сдержанность О.В. Эдельман в адрес О.В. Хлевнюка понятна: он исследует Сталина другого периода, 1930−1950-х гг., то таковая в отношении Островского и Курляндского представляется незаслуженной — труды Островского признаются как важные («Усилиями автора дореволюционный период сталинской биографии наконец-то достаточно детально прописан, стал цельным, без лакун и «белых пятен»: С.44), но ни разу в книге не получают полного библиографического описания (С.44, 63, 66). А труды Курляндского не упоминаются вовсе, хотя в прежних исследованиях автора они активно используются.
Другим пунктом критики может быть и понятное и законное по существу, но представляющееся чрезмерно радикальным формальное отграничение молодого Сталина от Сталина зрелого, властного, железной рукой проводимое Эдельман в её книге. Например, упоминая известную книгу М. Вайскопфа о литературно-образном языке Сталина, автор сухо фокусирует свой интерес к труду Вайскопфа только на том, что касается Сталина лишь молодого, хотя очевидно, что зрелый Сталин с точки зрения такого слоя его языка почти полностью состоит из впитанного им до 1917 года знания и от истории раннего Сталина, хотя применение его к проблеме источников по биографии Сталина уже вышло бы за пределы реконструкции в сложные пределы деконструкции его языка.
Эти мои частные замечания — долг добросовестности и долг подлинного уважения к труду О.В. Эдельман, к которому самому должны быть обращены высокая планка требований, критическая оценка, не спешащий с априорным доверием скепсис, ею самой обращаемые к изучаемому предмету. В абсолютном большинстве случаев автор вполне выдерживает названные испытания: его книга — хорошая, полезная, требующая продолжения, уже фактом своего издания входящая в капитал нашей отечественной науки как части мирового научного знания — и, смею думать, составляет вклад автора в дело строительства нашей национальной культуры.
Особо хочу отметить роль в создании этой книги издателя — В.В. Анашвили, руководящего издательским домом Высшей школы экономики: именно его решение дало книге более комфортные условия жизни — достойный дизайн, полиграфию, тираж, вдвое превышающий обычный для такого рода литературы (сегодня в России это, увы, чаще всего 500 экземпляров), распространение в целевой среде в ассортименте издательства.
Проигнорировать и текст, и вид книги уже нельзя: она свободна от околосталинской клюквы и макулатуры, наполняющих книжные прилавки, и внушает надежду на то, что оазис книжной науки жив и развивается.
Отныне книга О.В. Эдельман самим своим присутствием в науке ставит перед историками пронзительно очевидную задачу — применить полноту методов источниковедения к наследию В.И. Ленина, которая только по необъяснимой фатальности не была поставлена до сих пор. Фатальности — ибо если в СССР и советской науке культ Ленина как почти святого, непогрешимого гения исключал применение к нему принципов элементарного источниковедения, с его тотальной критикой материала, то в науке постсоветской, формально свободной от идеократии и пропаганды, этот же былой культ жил в негативном его опровержении, а не науке. Поэтому в науке до сих пор нет подлинного источниковедения Ленина, которое бы соединяло в себе критическую историю его текстов с историей их текстуальных источников и контекстов.
Теперь же, когда все известные рукописи Ленина уже 20 лет как полностью опубликованы и, видимо, максимум фактических сведений о его жизни введён в научный оборот, масштабная задача состоит в поиске подлинного, первичного, свободного от позднейших интерпретаций (в том числе — автоинтерпретаций) содержания его поступков и сочинений, так Ленин их писал и совершал в конкретной констелляции их исторических обстоятельств. Исторический масштаб этого человека до сих пор подавляет любой исследовательский горизонт, принуждая риторически фокусировать целые очерки социально-политической и экономической истории на фигуре человека, который вплоть до весны 1917-го отнюдь не был даже заметным деятелем в главном потоке событий в России. Биография Ленина остаётся либо эмоционально-политически препарированной его личной историей, либо панорамой развития России, марксизма и коммунизма, в центре которой стоит мифологизированный Ленин и его большевизм. Общепринятое в любой традиции ленинского жизнеописания искусственное фокусирование русской истории до весны 1917 года на фигуре Ленина по-прежнему следует советской схеме его официального «жития» и даже сталинскому «Краткому курсу истории ВКП (б)». Вряд ли на самом деле вплоть до весны 1917 года и сам Ленин, и сам большевизм были хотя бы видимыми участниками не только политической или идейной истории России, но даже главными деятелями истории марксизма в России. Разумеется, нет, если понимать, как это следует, историю как живой, многофакторный, непредсказуемый процесс, а не как набор схем для умозрительной дидактики, сочинённой постфактум. Логично, что никому не приходит в голову излагать историю Франции или историю Финляндии с точки зрения биографий Бонапарта или Маннергейма, пока они не пришли к власти. Точно так же главной задачей научной биографии и источниковедения Ленина дооктябрьской эпохи сейчас является освобождения из плена специально созданной резервации в центре русской истории — и найти им их родное, настоящее место в этой истории.
Следует назвать своими именами подлинное положение Ленина на ландшафте русского революционного движения в его каждом моменте и определить оригинальность, распространение, аудиторию, непосредственные интеллектуальные источники, полемическую или научную репрезентативность его сочинений — в идейно-литературной истории революционного движения. И всё вместе с оценкой веса, численности и популярности революционной среды, проповеди — расположить на пространстве институциональной, социально-экономической и культурной истории дореволюционной России. Несмотря на предсказуемую маргинальность, крайнюю узость этой среды, её ничтожный политический вес особенно после революции 1905 года, конкретно определить её место и, следовательно, место Ленина — гигантская задача. Ещё более сложной задачей представляется критическое выяснение факторов и механизма резкого возвышения Ленина и пределов его влияния в большевизме в 1917 году и эволюции лидерства большевистской части революционного движения, которые вплоть до конца 1917 года были вовсе не гарантированы. Нетрудно обрисовать конфликтный природный мессианизм Ленина, его жёсткую манипулятивную волю и предельный материальный прагматизм, но отнюдь не легко объяснить — как именно этот конфликтный мессия постоянно преодолевал свою партийно-сектантскую изоляцию и самоизоляцию, за счёт чего он раз разом выходил из политического одиночества, за пределы кружка, в котором постоянно оказывался до весны 1917 года (и даже во время обсуждения Брестского мира, что лишь недавно было блестяще описано в деталях Ю.Г. Фельштинским). Механизм превращения маргинального вождя маргинальной политической группы в одного из вождей революции и затем — в одного из руководителей огромного Советского государства, победившего в Гражданской войне континентального масштаба — на деле по-прежнему не описан. Комбинация факторов, сделавших Ленина ещё при его жизни главным идеократом Советской России, «учителем жизни», главным политическим идеологом страны — за пределами умозрительных предположений — не очевидна. В анализе этого нельзя просто апеллировать к «традициям», «закономерностям», «гению», не давая себе труда выяснять институциональную, социальную, практическую природу лидерства и механизм революционной диктатуры не только в возбуждении революционного хаоса, капитуляции перед оккупантом, но — существеннее всего — в почти мгновенном порождении «государственного инстинкта», победившего хаос и капитуляцию.
Известным исследователем русской мысли Н.К. Гаврюшиным задача нового исследования фигуры Ленина, равно как и фигуры Сталина, — их «исторической феноменологии» — произнесена. Будем надеяться, что она будет по силам современному поколению русских историков.