Трудно представить себе, кто ещё в России ХХ века пользовался таким громким влиянием на публичную политическую дискуссию и политическую борьбу в самых верхах власти, каким пользовался Николай Васильевич Устрялов (1890−1937), не будучи совершенно никем, кроме как просто «практическим философом» и публицистом, одиночкой, в чьи формулы решили вцепиться большевистские вожди Ленин, Бухарин, Троцкий, Сталин, нарицательное имя, жупел, от чьих формул шарахались вожди белой эмиграции. Когда настал этот интеллектуальный и властный триумф, Устрялову едва исполнилось тридцать лет. Когда триумф этот преодолел свой зенит, Устрялову едва исполнилось тридцать пять. Всё дальнейшее в его жизни было осознанной жертвой: причём в жертву, призванную подтвердить высшую ценность и искренность своей мысли, Устрялов принёс не только себя, вернувшись в Россию-СССР как раз накануне Большого террора, но и свою семью, последовавшую за ним.

Николай Васильевич Устрялов, 1890—1937. Последнее фото

Он заплатил своей жизнью, и тюремное фото Устрялова перед его расстрелом, кажется, говорит о его полном сознании. В его взгляде нет обычных для идущего на более чем вероятный расстрел растерянности и дискомфорта, хорошо знакомых по тюремным фото вчера ещё властвовавших советских интеллигентов и палачей. С тюремного фото Устрялова в вечность смотрит человек, по-прежнему имеющий идейную власть, хоть последние его сочинения, уже во внутрисоветской жизни, слабы, оппортунистичны и очень нехороши.

Это — власть поступка. Может быть, власть личной победы русского интеллигента тогда, когда «сдача и гибель советского интеллигента» начала звучать как едва ли не законный художественный жест.

Но надо сразу сказать: вожди Советской России вовсе не были очарованы сочинениями Устрялова, они отнюдь не торопились признать его влияние и особую действительную идейную власть. Они сами создали и прямо вручили ему идейную власть над подсоветской интеллигенцией и маску лояльного врага для советской пропаганды, сначала включив его в рукотворный советский проект «сменовеховства», затем — когда заведомо фальшивое и продажное «сменовеховство» провалилось — пустив его в самостоятельное пропагандистское плавание во главе придуманного самим Устряловым национал-большевизма.

Устрялов стал автором почти гениальной формулы национал-большевизма. То есть формулы использования интернационалистской и антинациональной большевистской власти — в национальных, суверенных и независимых общегосударственных целях, исторически постоянных и не зависящих от режима. Её центром и приоритетами были поняты преемственная государственность, безопасность и военно-экономическая мощь.

И здесь надо тоже сразу сказать: Устрялов не был первым и главным, кто в России выдвинул эту систему приоритетов, освободив их от конкретных политических режимов. Он — первым столь ясно и ярко применил эти приоритеты к большевикам, буквально навязав им государственно-национальный смысл ещё тогда, когда их большинство ещё бредило мировой революцией и не переставало разрушать Россию, укрепляя её лишь настолько, насколько это требовалось для экспорта революции и сохранения диктатуры. Устрялов лишь применил этот пафос национальной и религиозной государственности, выработанный поколениями русской мысли и особенно громко прозвучавший в знаменитом сборнике «Вехи» (1909), который он впитал мальчиком и ретранслировал ещё совсем молодым человеком.

И в этом он был не уникален и не одинок. Но именно он, как никто другой, связал в тесный узел отталкивающую большевистскую практику с рафинированными вершинами русской социально-политической мысли, показав, что владеет формулами этих вершин так свободно, как пианист клавиатурой. Пока сильные характеры ещё в 1918-м призывали к власти в стране хоть какую-нибудь диктатуру, которая могла бы остановить хаос и Брестскую капитуляцию, и слабые души уже в 1920-м, публично фальшивя, начинали нащупывать только им самим видный большевистский государственный смысл, из крайнего эмигрантского далека, из Харбина, уже в начале 1920 года Устрялов начал — ещё без формулы — говорить о неприятном. Неприятной для Белого движения была военная победа большевиков, основанная не только на террористическом «военном коммунизме», но и на ясно выраженной воле народного большинства и ясном выборе старого офицерско-генеральского активного большинства в пользу Красной армии. Он первым побивал идеологию Белого дела в его самой прагматической части: вы хотели централизованной власти и армии? — большевики построили их; вы требовали защиты России от расчленителей-интервентов и проституирующих этнократов? — большевики сохранили ядро исторической России; вы сомневались, что большевики смоют своей кровью своё национальное предательство, явленное в капитуляции Брестского мира? — большевики — вместе с символом военных успехов императорской России генералом Брусиловым встали на защиту России от польской агрессии Пилсудского, которую так беспринципно поддержал белый главнокомандующий генерал Врангель…

С интересами национальной обороны большевики впервые столкнулись ещё в начале 1918 года, в ходе переговоров с Германией о заключении Брест-Литовского мира, когда германские войска почти беспрепятственно продвигались вглубь территории России и только редкие энтузиасты воинского долга во главе с старым офицерством в составе сил «завесы» хоть как-то обозначали отсутствующий фронт. С народным хозяйством большевики встретились фактически тогда же, когда система имперских Военно-промышленных комитетов в полном составе влилась в формат советского Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ). В 1920 году, когда Гражданская война походила к концу, советская власть испытала ещё больший кадровый шок, к которому её обязывал переход от «военного коммунизма» и мобилизационной экономики хоть к какому-нибудь мирному управлению.

Так просто выглядел посыл, за которым следовала простая мораль для антисоветского политического класса (интеллигенции) в России: смирись с победой большевиков, иди к ним на службу, не претендуя ни на что, кроме счастья служить России, какая бы она ни была, забудь о свободе, забудь о себе — и утешься тем, что твоя Родина, даже иной раз обезображенная до неузнаваемости, жива и сильна. Этот посыл пыталась оспорить белая эмиграция. Его же успешно эксплуатировала большевистская власть, отнюдь не прекращая политических репрессий против тех, кто оставался от неё духовно независимым (против церкви), кто оспаривал её партийную монополию (против эсеров и меньшевиков), кто отстаивал своё независимое профессиональное и идейное влияние (против лидеров общественного мнения — в высылке 1922 года, призванной обеспечить монополию сменовеховцам на «представительство интересов» подсоветской интеллигенции).

Устрялов выжил как индивидуальность, присвоил наследие и транслировал его, рассорившись почти со всеми, кто-либо сразу же, заранее продался большевикам («сменовеховцы»), либо сделал это позже (евразийцы), либо мгновенно маргинализировался в эмиграции (веховцы), потеряв лицо в приспособлении своего символического капитала к интересам правомонархических партийных сект.

Устрялов, конечно же, очень долго не понимал, что советская власть, устами вождей поминая его имя с самых высоких трибун и уделяя особое внимание его сочинениям, недобросовестна. Он искренне верил, что идейно влияет на власть (но был достаточно трезв, чтобы не вынашивать комичных надежд на идейное управление ею, которыми были больны евразийцы). Но на деле лишь влиял на её язык и помогал ей выглядеть чуть более ответственной и приличной — лишь потому, что де-факто она перестала быть партийной и пошла на службу своему же государству.

Пропагандистский путь признания советской власти со стороны несоветской и даже антисоветской интеллигенции (политического класса) России эксплуатировался большевиками столь усиленно и эффективно, что породил историографический и даже литературно-художественный миф о национал-большевизме как формуле перехода от враждебности к нейтралитету, от нейтралитета — к лояльной службе коммунизму.

В конце 1980-х гг., когда в СССР эволюция коммунистической власти свелась к разрушению централизованного государства, быстрой деградации коммунистической риторики и геометрическому росту этнократического национал-коммунизма, у некоторых русских коммунистов — помнивших историю и смысл национал-большевизма — наступил краткий момент «национал-большевизма наоборот», повторного. Так они пытались хоть как-то нормализовать обратный путь от советской лояльности к государственному национализму, чтобы он не превратился в обвал. Но превратился в обвал и путь стал бегством, а государственный национализм был советской властью выброшен вон — вместе с СССР.

Но был ли нормальным первый переход, первый национал-большевизм 1920-х годов, пока его пропагандистские применения не взяли под контроль Политбюро ЦК и ГПУ? Он был жертвой, абсолютным приоритетом идеи государства и личным самопожертвованием. Эта жертва исходила из презумпции того, что текущая власть действует в конечном счёте адекватно национальным интересам. То есть на деле то была жертва не государству, а текущей власти, которая не собиралась гарантировать жертвователю оправданности жертвы и следования государственным интересам, а лишь эгоистически принимала их совпадение с интересами собственной диктатуры. Таким образом, и первый лоялистский национал-большевизм был советской властью быстро использован и быстро выброшен вон, пока не наступило 22 июня 1941 года.

Первую резкую грань между собой и ещё вполне активно действующим на территории России Белым движением — антисоветской государственностью в белом Крыму и Таврии — Устрялов провёл ещё 24 февраля 1920 года в статье «Интервенция», которая затем вошла в его дебютный сборник «В борьбе за Россию». Белый плацдарм не только не мог бы существовать без иностранной поддержки, но и вполне рассчитывал на агрессивные планы Польши против Советской России, ставящие себе целью отчленение от исторической России Белоруссии и Украины. Но Устрялов писал:

«Я положительно затрудняюсь понять, каким образом русский патриот может быть в настоящее время сторонником какой бы то ни было иностранной интервенции в русские дела. (…) продолжение междоусобной борьбы, создание окраинных «плацдармов» и иностранные интервенции нужны и выгодны лишь узкоклассовым, непосредственно потерпевшим от революции элементам. Интересы же России здесь решительно ни при чём».

Решив для себя задачу морально смириться с тем выбором, который сделала Россия, превратившись в Советскую, и приняв на себя полноту политической ответственности за первое признание поражения Белого дела в Гражданской войне, Устрялов, однако, не хотел оставаться в идейном одиночестве. И с самого начала своего национал-большевизма приложил публичные усилия к тому, чтобы разделить идейное отцовство в порождении национал-большевизма со своим коллегой по белому правительству Верховного правителя адмирала Колчака, его министром иностранных дел Ю. В. Ключниковым, который уже в 1921 году стал главным политическим лицом и бенефициаром «Смены Вех». И почти сразу — главным политическим могильщиком этого проекта, превратившим его в инструмент своего личного трудоустройства в РСФСР/СССР.

После падения врангелевского Крыма в конце 1920 года, весной-летом 1921 года Ключников вступил в переговоры с большевиками о конкретных услугах. Перед этим он вновь искал поддержки в партийной кадетской среде, концентрировавшейся в европейской эмиграции, которая вполне компетентно улавливала настроения.

Тогда же, судя по всему, акт покупки Ключникова и состоялся. Устрялов понял это не сразу, несмотря на все сообщения прессы. Каждый новый конфидент всё более цинично открывал ему глаза на суть проекта. Лично посетив Москву летом 1925 года и познакомившись со всей историей проекта, Устрялов искал слова, чтобы печатно выразиться не слишком нелояльно. В его словах звучала катастрофа: «Как и опасался, впечатление весьма плачевное. Познакомился непосредственно и с историей течения, его внутренними пружинами и внешними проявлениями, его эволюцией, похожей на вырождение…» В дневнике в августе 1925 Устрялов записал о московских встречах ещё яснее: «Встречался с Ключниковым несколько раз. Конечно, много говорили о «нашем течении», о сменовеховстве. Увы, оправдались худшие вести и характеристики. Ключников рассказывал, что и первый, пражский сборник готовился в обстановке достаточно неприглядной…» «Смена Вех» — парижский журнал — издавалась, оказывается, уже под непосредственным контролем большевиков, чувствовавших себя хозяевами журнала. Большевики давили слева. Усиливаясь, становились все более надменными. Сменовеховский лимон выжимался довольно быстрыми темпами».

В сентябре 1921 года сборник «Смена Вех» под редакцией Ключникова вышел из печати. Ключников включил в состав сборника и контаминацию национал-большевистских текстов Устрялова под названием «Patriotica», без сомнения, проводя прямую связь с известным предреволюционным сборником Петра Струве под этим же названием. Другого наследия государственной либеральной и социалистической мысли, которая призывала бы подчиниться общенациональной государственности и подчинить ей свои революционные / контрреволюционные амбиции, в багаже русской мысли не было.

Итак, политическая и материальная история «сменовеховских» изданий предельно проста: они были созданы по решению Политбюро ЦК РКП (б) на советские деньги, под непосредственным контролем советского полпреда в Берлине Крестинского. Ими стали журналы «Смена Вех» и «Новая Россия», а также газета под названием «Накануне». Но вскоре их редакции погрузились в склоки, борясь за статус наиболее радикального сторонника большевиков и, конечно, деньги.

Нет сомнений в том, что, финансируя сборник, большевики делали длинную ставку на идеологическую борьбу за широкое официальное признание Советской России за рубежом, раскол и нейтрализацию политической антибольшевистской («белой») эмиграции, идейное подчинение интеллигенции, живущей в России и массово служащей в советских органах власти, чтобы обеспечить её полную политическую лояльность, то есть практически исключить любые её надежды на действительную «коалицию» с большевистской диктатурой и попытки влияния на принятие руководящих решений.

Похоже, персональным руководителем проекта «Смены Вех» в Политбюро был именно Сталин, выступавший за то, чтобы — ради влияния на эмиграцию — позволить ему в своих изданиях (в частности, газете «Накануне») идейно быть более самостоятельным, менее «советским», чем этого требовали штатные пропагандисты, а в Политбюро — сам Троцкий. Но быстрое превращение Ключникова в успешного советского чиновника в России, а газеты — в примитивный большевистский орган заставило руководство большевиков летом 1924 года закрыть это предприятие ввиду его политической бессмысленности. С марта 1922 года в России большевики издавали и специальный «независимый» журнал «Новая Россия», превратившийся в инструмент гонорарного подкупа художественной интеллигенции несоветского типа, но и он к 1926 году исчерпал свой пропагандистский смысл и был закрыт. В том же году Ключников предлагал Сталину создать под его, Ключникова, руководством в Советской России «беспартийную» газету, но тщетно. Политбюро решило на этом «закончить работу в отношении интеллигентских антисоветских группировок» в России, видимо, сочтя её исчерпанной.

Специальные усилия советских властей сместились в адрес евразийства и только набирали обороты. Это точно почувствовал Устрялов, имя которого продолжала склонять советская пропаганда в качестве затаившегося и двоедушного попутчика и врага, из-за угла поджидающего гибели большевизма, — и начал искать формат для союзничества с евразийством.

Идеалистический и амбициозный, жертвенный национал-большевизм, движимый идеей сопричастности судьбе страны, проиграл пафосу властвования, практической выгоде участия во власти (вовсе не идейного или руководящего, как мечтали национал-большевики, а чисто бюрократического, исполнительского и потребительского). Но эта жертва исходила из презумпции того, что власть действует адекватно национальным интересам, была авансовой жертвой в пользу лишь отчасти реальной, негарантированной возможности. То есть была жертвой не государству, а власти, которая не гарантировала и не собиралась гарантировать жертвователю оправданности жертвы и следования государственным интереса

То, что случилось потом, 22 июня 1941 года, когда исторически, политически и морально, несмотря на усилия Гитлера использовать коллаборационистов внутри СССР для развязывания новой Гражданской войны, новая Гражданская война не началась, а прежняя — кончилась, случилось совершенно независимо от национал-большевизма Устрялова. Но в том факте, что наибольшая часть русской эмиграции вне СССР выступила против Гитлера, а после, в годы холодной войны, старшая русская политическая эмиграция, не переставая быть антикоммунистической, так и не дала своего имени и моральной санкции на проекты расчленения Исторической России, есть несомненное участие отчаянной, одинокой проповеди Устрялова.