Иван Шилов ИА REGNUM
Антон Чехов

— Ну что, идем?

— Идем.

Они не двигаются. Занавес.

Сэмюэл Беккет. «В ожидании Годо»

Расхождение слова и дела — одна из страшнейших политических болезней. Современная демократия, в которой политики избираются на несколько лет без возможности отзыва, строится на обещаниях, программах, публичных выступлениях и дискуссиях. И нельзя не заметить, что реальные дела начинают все больше и больше приноситься в жертву красивым словам.

Конечно, можно списать это на «коррупцию»: политики-популисты лгут, чтобы добраться до власти, затем — пишут ложные отчеты, чтобы у нее удержаться. Какой бы проект они ни объявили, что бы они (даже) ни начали — от всего останется одна внешняя оболочка, одни слова, поскольку все остальное будет «съедено» воровством. Эта модель имеет право на жизнь, в каком-то смысле она даже оптимистична.

Ведь гораздо страшнее, если политики не делают, что говорят, не из злого умысла, а по каким-то более глубоким причинам. В случае «коррупции» плохих чиновников можно, теоретически, заменить хорошими. Во втором — даже «совестливый» политик, действительно верящий в то, что нужно делать добро, окажется бесплоден. А на самом деле — он просто не придет к власти, потому что за нее еще надо побороться.

Не это ли мы наблюдаем сейчас? И «власть» (тоже разная, совсем не обязательно «людоедская»), и противостоящая ей оппозиция — не столь уж различны. Революционная формула гласит: «верхи не могут, низы не хотят». Верхи, даже если они хотят реализовать какой-то крупный и прогрессивный проект — не могут сделать ничего сложнее, как просто выделить деньги. Которые, при всем несовершенстве нашей жизни, конечно, будут «освоены» совсем не так, как хотелось бы. Если Рузвельт для долины Теннесси создавал особую правовую зону, с собственными силовыми структурами, сажал туда вручную отобранные кадры… Если в СССР революционеры-большевики, взявшие власть, превратили партию из политической структуры в хозяйственное управление, чтобы провести форсированную индустриализацию (партийные лидеры даже расписывали смены у заводских станков)… То в современной России управление почти что свелось к распределению бюджета: нет воли, нет кадров, кажется, что нет и точного понимания ситуации.

Дмитрий Кардовский. Хамелеон. 1910

Степень отечественной «тоталитарности» потому значительно преувеличена. И нельзя даже сказать, чтобы наши крупнейшие «оппозиционеры» не имели шанса взять власть: он был ещё в середине 90-х, но им не воспользовались. Оппозиция помельче, за редким исключением, больше критикует, чем что-то доказывает: «актива» на местах исчезающе мало, позитивных планов нет. «Левые» гоняются за рабочими — с известным успехом (нулевым), «правые» — прячутся за спинами либералов. Последние выглядят на этом фоне даже как-то правдоподобно: ничего дельного (и нового) они не обещают, просто хотят больше «свобод» для себя и поменьше — для всех остальных.

Говоря короче, прошедшие выборы свидетельствуют сами за себя: либералы взяли сколько могли (а в России это не такой большой процент), остальные — заметно сдали позиции, потеряли доверие масс.

Мы привыкли говорить о политике так, как будто ей занимаются политики (этакая особая раса, никак не связанная с простым народом). Отчасти этому виной выборная система, когда мы привыкаем голосовать за тех, кого нам предлагают, — но лишь отчасти: политика, все же, не сводится к выборам. Оптимистично настроенный народ полагает, что на смену плохим элитам придут хорошие, «компетентные» правители. Откуда и как — не ясно, но разве это зависит от простых людей? Пессимисты уже смирились и твердят только, что ничего не изменится: элита сгнила, но не нам же ее сменять?

Это выглядит особенно экзотично в стране, которая еще недавно жила революцией. Которая, как известно, делается обычно не «сверху», а «снизу» — руками этих самых народных масс. Масс, задолго до нее устраивавших стачки, восстания, создававших профсоюзы, советы и коммуны.

Чехов и Горький в Ялте. 1900

Вопрос про «слово и дело» нужно обратить и к себе: как соотносятся наши жалобы на положение вещей, наше понимание того, что именно нужно делать в сложившейся ситуации — и наш же отказ от действия? Разве не видела история и тех, кто находил оправдания бездействию в семье, работе, борьбе за выживание, отсутствии сторонников. И так, кто долго и бесплодно метался, иногда погибал, но — неожиданно для всех — делал революцию? Или, по крайней мере, сталкивал страну с мертвой точки? Разве не писали большевики в 1902 году про неотзывчивость рабочих и соглашательство интеллигенции? Разве верил Ленин, что увидит революцию при своей жизни?

Я так рассуждаю, что бог человеку ум дал, а силу взял… Жалко, братушка! И, боже, как жалко! Земля, лес, небо, тварь всякая — все ведь это сотворено, приспособлено, во всем умственность есть. Пропадает все ни за грош. А пуще всего людей жалко.

Эти слова принадлежат Антону Чехову. Нечто комичное есть в том, что именно ему суждено было стать одним из основных классиков русской культуры. Чехов описывал жизнь современной ему аристократии и интеллигенции: их мещанство, расслабленность, бесцельность. Но заворожен он был одной загадкой: пропастью между идеями человека, его речами — и поступками. Будто две силы жили в людях, одна — разумная, отвечающая за слова, и другая — телесная, управляющая поступками.

Быть может, работы этого классика помогут нам пролить свет на наше сегодняшнее положение?

Бессилие и труд

Знаковые произведения Чехова можно назвать однообразными — из раза в раз он рисует одну и ту же схему жизни «высшего общества», только перенося акцент на ту или иную ее часть. Герои его — люди думающие, в чём-то даже тонкие, страдающие от скуки и тоски. В «Трех сестрах» большая часть персонажей сходится во мнении, что их город умирает. Андрей, ухаживающий за довольно мещанской Натальей, сетует:

«Город наш существует уже двести лет, в нем сто тысяч жителей, и ни одного, который не был бы похож на других, ни одного подвижника ни в прошлом, ни в настоящем, ни одного ученого, ни одного художника. Только едят, пьют, спят, потом умирают… Жены обманывают мужей, а мужья лгут, делают вид, что ничего не видят, ничего не слышат, и неотразимо пошлое влияние гнетет детей, и искра божия гаснет в них, и они становятся такими же жалкими, похожими друг на друга мертвецами, как их отцы и матери…»

Пожилой доктор Чебутыкин — усталый, ожидающий пенсии, уже не особенно верящий в светлое будущее, — является прямым отражением сказанного Андреем. Ему есть не так много дела до окружающих, но он замечает червоточину в самом себе:

«Черт бы побрал. В прошлую среду лечил на Засыпи женщину — умерла, и я виноват, что она умерла. Да… Кое-что знал лет двадцать пять назад, а теперь ничего не помню. Ничего… В голове пусто, на душе холодно. Может быть, я и не человек, а только делаю вид, что у меня руки и ноги… и голова; может быть, я и не существую вовсе, а только кажется мне, что я хожу, ем, сплю. (Плачет.) О, если бы не существовать! (Перестает плакать, угрюмо.) Черт знает… Третьего дня разговор в клубе; говорят, Шекспир, Вольтер… Я не читал, совсем не читал, а на лице своем показал, будто читал. И другие тоже, как я. Пошлость! Низость! И та женщина, что уморил в среду, вспомнилась… и все вспомнилось, и стало на душе криво, гадко, мерзко… пошел, запил…»

Kani
Размазня. Постановка в Ялте

Доктора покинули сила, энергия, умение: он уже не может лечить — не из лени, а просто потому, что все сыпется из рук. Потеряв способность к действию, Чебутыкин начинает утрачивать и мысль: ему приходится сохранять лицо, делая вид, что он знает всё о том, чего он не читал.

Видя это бессилие, молодежь желает вырваться из того быта, что так сломал доктора. Одна из сестер, Ирина, как и влюбленный в нее барон Тузенбах мечтают о труде — хотя бы в самом примитивном виде: работе пастухом, машинистом, учителем:

«Боже мой, не то что человеком, лучше быть волом, лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается… о, как это ужасно! В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать».

Ирина и Андрей, подспудно ощущая какую-то безвыходность своего положения, несмотря на самоотверженные речи о «труде», мечтают о поездке в Москву. Они надеются, что перемена места даст им некий недостающий толчок и позволит реализовать задуманное. Более радикален в оценке силы, способной заставить героев перейти от слов к делу, Тузенбах:

«Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие-нибудь 25−30 лет работать будет уже каждый человек. Каждый!»

Однако буря еще далеко. В какой-то момент где-то разгорается пожар, но он проходит за кулисами, отдельно от героев, и узнают о нем только из третьих рук. Персонажи бездействуют — но они не могут тянуть вечно. Андрей женится, его избранница Наталья устанавливает в доме свои порядки, тесня сестер. Ирина работает телеграфисткой, но не чувствует в себе больших перемен от одного факта простого трудоустройства. Поскольку не получают продолжения действия, начинают развиваться разговоры.

Обложка первого отдельного издания пьесы «Три сестры» (1901) с портретами первых исполнительниц в Художественном театре

Герои философствуют на тему того, что, может, их неприятие окружающей скуки — уже достаточный подвиг для времени, не знающего «пыток, казней, нашествий»:

«Вершинин. Разве открытие Коперника или, положим, Колумба не казалось в первое время ненужным, смешным, а какой-нибудь пустой вздор, написанный чудаком, не казался истиной? И может статься, что наша теперешняя жизнь, с которой мы так миримся, будет со временем казаться странной, неудобной, неумной, недостаточно чистой, быть может, даже грешной…

Тузенбах. Кто знает? А быть может, нашу жизнь назовут высокой и вспомнят о ней с уважением. Теперь нет пыток, нет казней, нашествий, но вместе с тем сколько страданий!

Чебутыкин. Вы только что сказали, барон, нашу жизнь назовут высокой; но люди все же низенькие… (Встает.) Глядите, какой я низенький. Это для моего утешения надо говорить, что жизнь моя высокая, понятная вещь».

Андрей — уже сделавший свой выбор — сетует по поводу утраченных надежд и мечтаний. Так же, как Ирина, он мечтает о Москве — но не как о «северной земле», где все можно начать сначала, а как о незнакомом месте, в котором можно забыться. Андрей старается вести эти разговоры тихо, с ничего не слышащим стариком Ферапонтом — но и от него неожиданно получает точный ответ, раскрывающий попытку героя утопить горе в потреблении:

«Андрей. Мне быть членом здешней земской управы, мне, которому снится каждую ночь, что я профессор московского университета, знаменитый ученый, которым гордится русская земля!.. Мне нужно говорить с кем-нибудь, а жена меня не понимает, сестер я боюсь почему-то, боюсь, что они засмеют меня, застыдят… Я не пью, трактиров не люблю, но с каким удовольствием я посидел бы теперь в Москве у Тестова или в Большом Московском, голубчик мой.

Ферапонт. А в Москве, в управе давеча рассказывал подрядчик, какие-то купцы ели блины; один, который съел сорок блинов, будто помер. Не то сорок, не то пятьдесят. Не упомню.

Андрей. Сидишь в Москве, в громадной зале ресторана, никого не знаешь, и тебя никто не знает, и в то же время не чувствуешь себя чужим. А здесь ты всех знаешь и тебя все знают, но чужой, чужой… Чужой и одинокий».

Состояние Андрея точно характеризует одна из сестер — Маша: «Тысячи народа поднимали колокол, потрачено было много труда и денег, а он вдруг упал и разбился. Вдруг, ни с того ни с сего. Так и Андрей…» Культура, образование, человечность— у Андрея есть правильность мысли, но она погибает, не получив продолжение в действии.

Наконец, герои доходят до разговоров о будущем. Они больше не надеются на собственную перемену. Таузенбах пророчествует, что все это «болото» будет продолжаться всегда — и, быть может, это не так-то плохо. Вершинин оппонирует ему: он убежден, что когда-нибудь наступит всеобщее счастье. Но сотворят его какие-то другие, новые люди.

Lorenzo Savoini
Три сестры. Постановка

Третья сестра — Ольга — советует Ирине выйти замуж за Таузенбаха: все же он один из самых живых мужчин в округе. Однако Ирина не испытывает к нему любви и ждет, что найдет избранника после переезда в Москву. Но проходят годы, и она сдается.

Однако в последний момент, уже в день своего отъезда, Таузенбаха убивает штабс-капитан Солёный — пытавшийся ранее добиться руки Ирины, но отвергнутый ею. Герои так ни на что не решились, сдались — и жизнь самым очевидным способом подвела под их судьбами черту. Они не смогли удержать даже то немногое, что как-то выделяло их из окружающей скуки.

«Вершинин. Прежде человечество было занято войнами, заполняя все свое существование походами, набегами, победами, теперь же все это отжило, оставив после себя громадное пустое место, которое пока нечем заполнить; человечество страстно ищет и, конечно, найдет. Ах, только бы поскорее!.. Если бы, знаете, к трудолюбию прибавить образование, а к образованию трудолюбие…»

Персонажи разъезжаются, сетуя на свою неспособность перейти к действию. Они повержены. Полноправной хозяйкой дома оказывается мещанка Наташа, уже безраздельно довлеющая над Андреем. Она осматривает территорию и решает уничтожить даже последние следы пребывания на ней «чужеродного элемента». Всюду она «понасажает цветочков» и «будет запах» — запах, притупляющий чувства и позволяющий мириться с бессмысленностью существования:

«Наташа. Значит, завтра я уже одна тут. (Вздыхает.) Велю прежде всего срубить эту еловую аллею, потом вот этот клен. По вечерам он такой страшный, некрасивый… (Ирине.) Милая, совсем не к лицу тебе этот пояс… Это безвкусица. Надо что-нибудь светленькое. И тут везде я велю понасажать цветочков, цветочков, и будет запах… (Строго.) Зачем здесь на скамье валяется вилка? (Проходя в дом, горничной.) Зачем здесь на скамье валяется вилка, я спрашиваю? (Кричит.) Молчать!»

Заслуженный покой

Не стоит воспринимать крик Наташи просто как ощущение власти в доме. Он, как и причитание «цветочки, цветочки», — имеет другую, болезненную природу. Главный герой «Крыжовника» Иван рассказывает о своем брате, превратившемся из томимого скукой чиновника в такую «Наташу»:

»Мой брат тосковал в казенной палате. Годы проходили, а он всё сидел на одном месте, писал всё те же бумаги и думал всё об одном и том же, как бы в деревню.

Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку. И говорят также теперь, что если наша интеллигенция имеет тяготение к земле и стремится в усадьбы, то это хорошо. Но ведь эти усадьбы те же три аршина земли. Уходить из города, от борьбы, от житейского шума, уходить и прятаться у себя в усадьбе — это не жизнь, это эгоизм, лень, это своего рода монашество, но монашество без подвига. Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа.

Брат мой Николай, сидя у себя в канцелярии, мечтал о том, как он будет есть свои собственные щи, от которых идет такой вкусный запах по всему двору, есть на зеленой травке, спать на солнышке, сидеть по целым часам за воротами на лавочке и глядеть на поле и лес».

Вместо того чтобы «восставать против системы», Николай пошел по более простому пути — тому, что мы называем «семейным счастьем» или «домашним уютом». Он решил жить себе в удовольствие, замкнувшись в небольшом, аккуратно обставленном мирке. Доступ в который имеют лишь ближайшие родственники и где человек может ощущать себя «барином». Это — некая вариация на тему западного идеала: частный домик, газон, собака, «любящая» семья.

Victoria Wallace
Дядя Ваня.

Правда, реальность оказывается далекой от рисуемых разумом Николая Элевсинских полей:

«Везде канавы, заборы, изгороди, понасажены рядами елки, — и не знаешь, как проехать во двор, куда поставить лошадь. Иду к дому, а навстречу мне рыжая собака, толстая, похожая на свинью. Хочется ей лаять, да лень. Вышла из кухни кухарка, голоногая, толстая, тоже похожая на свинью, и сказала, что барин отдыхает после обеда. Вхожу к брату, он сидит в постели, колени покрыты одеялом; постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед, — того и гляди, хрюкнет в одеяло».

Однако Николай яростно цепляется за все, что есть, — и использует плохенькое имение «по полной»:

«Он уж обжился тут, привык и вошел во вкус; кушал много, в бане мылся, полнел, уже судился с обществом и с обоими заводами и очень обижался, когда мужики не называли его «ваше высокоблагородие»…

Он раз двадцать повторил: «мы, дворяне», «я, как дворянин»; очевидно, уже не помнил, что дед наш был мужик, а отец — солдат. Даже наша фамилия Чимша-Гималайский, в сущности несообразная, казалась ему теперь звучной, знатной и очень приятной…

Сегодня толстый помещик тащит мужиков к земскому начальнику за потраву, а завтра, в торжественный день, ставит им полведра, а они пьют и кричат ура, и пьяные кланяются ему в ноги…»

Как Наташа с нетерпением ждала дня, когда сможет посадить «цветочки, цветочки» — так и Николай мечтал о собственном крыжовнике. Несмотря на общую разруху, он купил и засадил двор этими ягодами. Кусты дали плоды — и Николай не мог сдержать радость, всю ночь ходил к столу — и ел свой крыжовник. Который, конечно, получился кислым: но не для того бывший чиновник много лет копил на дачу и даже женился на престарелой вдове, чтобы обращать внимание на подобные мелочи.

Заканчивая свой рассказ, Иван произносит один из сильнейших чеховских монологов:

«К моим мыслям о человеческом счастье всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянию. Я соображал: как, в сущности, много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье… Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие. Мы не видим и не слышим тех, которые страдают, и то, что страшно в жизни, происходит где-то за кулисами. Всё тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика… И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча, и без этого молчания счастье было бы невозможно. Это общий гипноз. Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других. Но человека с молоточком нет, счастливый живет себе, и мелкие житейские заботы волнуют его слегка, как ветер осину, — и все обстоит благополучно».

Александрс Апситис. Устрицы. 1903

Иван кается, что все время говорил себе: «надо подождать», надо потерпеть, не бунтовать против действительности. «Мне говорят, что не всё сразу, всякая идея осуществляется в жизни постепенно, в свое время. Но кто это говорит? Где доказательства, что это справедливо?» — вопрошает он. Однако вся его речь заканчивается сетованием на то, что сам он уже слишком стар — и исправлять положение надо уже не ему, а его сегодняшнему собеседнику:

» Павел Константиныч, — проговорил он умоляющим голосом, — не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!»

Герои сидели в креслах и пили чай. Рассказ Ивана не произвел на собеседников впечатления: он слишком контрастировал со всей богатой и уютной обстановкой, в которой они находились. «Хотелось почему-то говорить и слушать про изящных людей, про женщин… и то, что здесь теперь бесшумно ходила красивая Пелагея, — это было лучше всяких рассказов».

Слова Ивана, не подкрепленные реальным действием, воспринимались просто как чудачество. Собеседники могли поговорить про сено, деготь — но в их положении странно было рассуждать о мещанстве и голодающих. Иван находился в положении Андрея, возмущающегося о чем-то уже после того, как женился на олицетворении всех ненавидимых им пороков. Он и в рассуждениях пришел не к чему иному, как к самооправданию — ссылке на возраст. Как бы иронизируя над речью про «человечка с молоточком», Чехов заканчивает рассказ такими словами о доме Ивана:

«Дождь стучал в окна всю ночь».

Искупление

Тем не менее Чехов не считает ситуацию безвыходной. О том, что все-таки нужно современному человеку, чтобы перейти к действию — написано в повести «Дуэль», одном из самых длинных произведений писателя.

Главный герой ее — Лаевский — весьма далеко ушел по пути, очерченному Ириной и другими чеховскими героями. Он нашел любовь — Надежду Федоровну. Ее пришлось даже похищать, вырывать из рук законного мужа. Лаевский уехал с ней на Кавказ — первоначально они планировали бежать «на север», в ту же Москву или даже дальше, но поняли, что постоянная борьба с природой за существование слишком трудна для них, «неврастеников и белоручек». Но и это оказалось не последним разочарованием:

«Что же касается любви, то я должен тебе сказать, что жить с женщиной, которая читала Спенсера и пошла для тебя на край света, так же неинтересно, как с любой Анфисой или Акулиной. Так же пахнет утюгом, пудрой и лекарствами, те же папильотки каждое утро и тот же самообман…»

T. Charles Erickson
Постановка «Вишневого сада»

Доктор Самойленко, друг Лаевского, не видел в этом ничего плохого. Он не верил в любовь, думал, что все чувства заканчиваются после двух лет совместной жизни. И потому советовал Лаевскому не ломать голову, а просто жениться, ссылаясь при этом на некоего «мудрейшего старичка» — воплощение общественного мнения.

«Ты веришь своему старичку-агенту, для меня же его совет — бессмыслица. Твой старичок мог лицемерить, он мог упражняться в терпении и при этом смотреть на нелюбимого человека как на предмет, необходимый для его упражнений, но я еще не пал так низко; если мне захочется упражняться в терпении, то я куплю себе гимнастические гири или норовистую лошадь, но человека оставлю в покое».

Самойленко вообще плохо понимает друга: ему нравится благоустроенность бульваров, тень от деревьев, гостеприимность черкесов — а большего доктору по жизни и не надо. Лаевский же не хочет отказываться от своих мечтаний, но не может и разрешить жизненные дилеммы. В итоге — он забывается в пьянках и азартных играх, отчего слывет у местных опасным дебоширом и растлителем.

Зоолог фон Корен и дьякон Победов разоблачают все ссылки Лаевского на то, что он «искалечен цивилизацией», «человек восьмидесятых годов» и так далее. В этом они справедливы: в герое больше позы, чем искреннего переживания. Он, как и все чеховские персонажи, говорит, но не совершает соответствующие поступки.

Тем не менее Корен и Победов судят его не столько за «хулиганство», сколько за то, что он по природе своей не вписывается в общество — и заражает своим, пусть неправильным, но бунтом других людей. Они обсуждают главного героя как инквизиторы, им не важны его человеческие плюсы и минусы — только условное общественное спокойствие:

«Вредоносность его заключается прежде всего в том, что он имеет успех у женщин и таким образом угрожает иметь потомство, то есть подарить миру дюжину Лаевских, таких же хилых и извращенных, как он сам. Во-вторых, он заразителен в высшей степени. Я уже говорил вам о винте и пиве. Еще год-два — и он завоюет все кавказское побережье»

Персонажи в разговоре доходят до последних крайностей:

Что ты говоришь?! — пробормотал Самойленко, поднимаясь и с удивлением глядя на спокойное, холодное лицо зоолога. — Дьякон, что он говорит? Да ты в своем уме?

— Я не настаиваю на смертной казни, — сказал фон Корен. — Если доказано, что она вредна, то придумайте что-нибудь другое. Уничтожить Лаевского нельзя, ну так изолируйте его, обезличьте, отдайте в общественные работы…

— Что ты говоришь? — ужаснулся Самойленко. — С перцем, с перцем! — закричал он отчаянным голосом, заметив, что дьякон ест фаршированные кабачки без перца. — Ты, величайшего ума человек, что ты говоришь?! Нашего друга, гордого, интеллигентного человека, отдавать в общественные работы!!!

Марка СССР. Писатели нашей Родины

Но и эта крайность легко обесценивается замечанием про «перец», которое мгновенно перетягивает на себя внимание и оказывается важнее диалога, казалось бы, уже предельно накаленного. Из той же серии — финальный протест Самойленко:

— Если людей топить и вешать, — сказал Самойленко, — то к чёрту твою цивилизацию, к чёрту человечество! К чёрту! Вот что я тебе скажу: ты ученейший, величайшего ума человек и гордость отечества, но тебя немцы испортили. Да, немцы! Немцы!

Самойленко с тех пор, как уехал из Дерпта, в котором учился медицине, редко видел немцев и не прочел ни одной немецкой книги, но, по его мнению, всё зло в политике и науке происходило от немцев. Откуда у него взялось такое мнение, он и сам не мог сказать, но держался его крепко.

— Да, немцы! — повторил он еще раз. — Пойдемте чай пить.

Корен неспроста оскорбился присутствием рядом с собой Лаевского. Ему, конечно, не много дела была до общественных судеб. Зоолог рассорился со всеми учеными коллегами и уехал на Черное море, поскольку здесь почти нет фауны для изучения, — а значит, никто его не потревожит. Корену здесь хватает его невеликого авторитета, чтобы прослыть деспотом и царьком.

«Обыкновенные смертные, если работают на общую пользу, то имеют в виду своего ближнего: меня, тебя, одним словом, человека. Для фон Корена же люди — щенки и ничтожества, слишком мелкие для того, чтобы быть целью его жизни. Он работает, пойдет в экспедицию и свернет себе там шею не во имя любви к ближнему, а во имя таких абстрактов, как человечество, будущие поколения, идеальная порода людей».

Лаевский, пытаясь убежать от себя, начинает разворачивать грандиозные планы по поездке в Петербург — для чего ему нужны деньги в долг. Самойленко задействует в авантюре Корена, который в то же время устраивает травлю главного героя. Пока Лаевский занимается бессмысленной беготней, жизнь его стремительно рассыпается: Надежда Федоровна почти что случайно заводит любовника и подвергается угрозам раскрытия.

Нервы Лаевского сдают, он устраивает скандал — и тут его ловит Корен, вызывающий героя на дуэль. Зоолог (справедливо) полагает, что Лаевский не выстрелит в человека — и «хулигана» можно будет запросто поставить на место, даже не убивая. Окружающие его люди, да и сам главный герой, так же относятся к предстоящей схватке.

Sandy Hook
«Чайка» в Германии

Однако постепенно ко всем приходит осознание, что дуэль — это уже не разговоры, а реальное столкновение со смертью. Чем больше времени проходит — тем больше персонажи сомневаются в ее исходе. Особенно непредсказуемой ситуация становится после того, как Лаевскому раскрывают факт измены его возлюбленной:

«Но когда зашло солнце и стало темно, им овладело беспокойство. Это был не страх перед смертью, потому что в нем, пока он обедал и играл в карты, сидела почему-то уверенность, что дуэль кончится ничем; это был страх перед чем-то неизвестным, что должно случиться завтра утром первый раз в его жизни, и страх перед наступающею ночью… Он знал, что ночь будет длинная, бессонная и что придется думать не об одном только фон Корене и его ненависти, но и о той горе лжи, которую ему предстояло пройти и обойти которую у него не было сил и уменья. Похоже было на то, как будто он заболел внезапно; он потерял вдруг всякий интерес к картам и людям, засуетился и стал просить, чтобы его отпустили домой. Ему хотелось поскорее лечь в постель, не двигаться и приготовить свои мысли к ночи».

Но не только Лаевский чувствует, что ситуация ушла слишком далеко от пустой болтовни. Дьякон, движимый каким-то неясным ощущением, вступает со своим товарищем Кореном в спор по поводу отношения последнего к людям и общественному благу, предполагающему убийство «слабых»:

— Любовь должна заключаться в устранении всего того, что так или иначе вредит людям и угрожает им опасностью в настоящем и будущем. Наши знания и очевидность говорят вам, что человечеству грозит опасность со стороны нравственно и физически ненормальных.

— Значит, любовь в том, чтобы сильный побеждал слабого?

— Несомненно.

— Но ведь сильные распяли господа нашего Иисуса Христа! — сказал горячо дьякон.

— В том-то и дело, что распяли его не сильные, а слабые. Человеческая культура ослабила и стремится свести к нулю борьбу за существование и подбор; отсюда быстрое размножение слабых и преобладание их над сильными…

В итоге дьякон приходит к основной чеховской теме — слову и делу:

— Вы говорите — у вас вера, — сказал дьякон. — Какая это вера? А вот у меня есть дядька-поп, так тот так верит, что когда в засуху идет в поле дождя просить, то берет с собой дождевой зонтик и кожаное пальто, чтобы его на обратном пути дождик не промочил… Вот вы всё учите, постигаете пучину моря, разбираете слабых да сильных, книжки пишете и на дуэли вызываете — и всё остается на своем месте, а глядите, какой-нибудь слабенький старец святым духом пролепечет одно только слово или из Аравии прискачет на коне новый Магомет с шашкой, и полетит у вас всё вверх тарамашкой, и в Европе камня на камне не останется.

— Ну, это, дьякон, на небе вилами писано!

— Вера без дел мертва есть, а дела без веры — еще хуже, одна только трата времени и больше ничего.

Hynek Glos
Постановка «Чайки»

Лаевский, чувствуя, что ему скоро придется вступить в некий новый этап своей жизни — этап, грозящий ему смертью, — начинает по-другому ощущать мир. Он ищет, кому написать завещание — и всматривается в образы, сохраненные в его памяти. Лаевский припоминает, чем отличалась от всех окружающих — даже от его мещанки-матери — Надежда Федоровна, что побудило его ввязаться в эпопею с ее мужем. Наконец, он доходит и до себя — главного героя этой истории:

«О, куда вы ушли, в каком вы море утонули, зачатки прекрасной чистой жизни? Грозы уж он не боится и природы не любит, бога у него нет, все доверчивые девочки, каких он знал когда-либо, уже сгублены им и его сверстниками, в родном саду он за всю свою жизнь не посадил ни одного деревца и не вырастил ни одной травки, а живя среди живых, не спас ни одной мухи, а только разрушал, губил и лгал, лгал… «Что в моем прошлом не порок?» — спрашивал он себя, стараясь уцепиться за какое-нибудь светлое воспоминание, как падающий в пропасть цепляется за кусты».

Лаевский отказывается от идеи бежать в Петербург — чувствуя, что если он не примет грозящее ему испытание, то больше никогда не получит шанса начать «новую жизнь». Его останавливают не позор и разрыв отношений с Самойленко. Лаевский не может отказаться от того ключевого действия, к которому привел его побег от «старой жизни» — дуэли.

Собираясь на место схватки, герой заходит к возлюбленной:

— Как мне тяжело! — проговорила она. — Если б ты знал, как мне тяжело! Я ждала, — продолжала она, жмурясь, — что ты убьешь меня или прогонишь из дому под дождь и грозу, а ты медлишь… медлишь…

Он порывисто и крепко обнял ее, осыпал поцелуями ее колени и руки, потом, когда она что-то бормотала ему и вздрагивала от воспоминаний, он пригладил ее волосы и, всматриваясь ей в лицо, понял, что эта несчастная, порочная женщина для него единственный близкий, родной и незаменимый человек.

Когда он, выйдя из дому, садился в коляску, ему хотелось вернуться домой живым.

Подобные осмысления в это время мучили и дьякона. Первоначально он хотел пропустить дуэль — тем более что его сан не позволяет присутствовать при убийстве, — но его не покидало предчувствие, что на ней случится что-то важное. Победов, понимая опасность, грозящую Лаевскому, глубоко задумывается о нем и ценности его жизни, припоминает свой былой опыт:

«Какою мерою нужно измерять достоинства людей, чтобы судить о них справедливо? Дьякон вспомнил своего врага, инспектора духовного училища, который и в бога веровал, и на дуэлях не дрался, и жил в целомудрии, но когда-то кормил дьякона хлебом с песком и однажды едва не оторвал ему уха. Если человеческая жизнь сложилась так немудро, что этого жестокого и нечестного инспектора, кравшего казенную муку, все уважали и молились в училище о здравии его и спасении, то справедливо ли сторониться таких людей, как фон Корен и Лаевский, только потому, что они неверующие?

Вспомнилась ему дьяконица и «Невозвратное», которое она играет на фортепиано. Что она за женщина? Дьякона познакомили, сосватали и женили на ней в одну неделю; пожил он с нею меньше месяца, и его командировали сюда, так что он и не разобрал до сих пор, что она за человек. А все-таки без нее скучновато.

За что он ненавидит Лаевского, а тот его? За что они будут драться на дуэли? Если бы они с детства знали такую нужду, как дьякон, если бы они воспитывались в среде невежественных, черствых сердцем, алчных до наживы, попрекающих куском хлеба, грубых и неотесанных в обращении, плюющих на пол и отрыгивающих за обедом и во время молитвы, если бы они с детства не были избалованы хорошей обстановкой жизни и избранным кругом людей, то как бы они ухватились друг за друга, как бы охотно прощали взаимно недостатки и ценили бы то, что есть в каждом из них. Ведь даже внешне порядочных людей так мало на свете!»

Дядя Ваня. Нью-Йорк. 1930

Дьякон, столкнувшись со смертью, впервые действительно увидел Лаевского. Он проникся к нему сочувствием, а оно уже разбудило и тревожащие самого Победова воспоминания. Его отношения с женой так же проблематичны. Он, на самом-то деле, вовсе не разделяет оценок Корена — просто до сих пор, не сталкиваясь с последствием своих слов, дьякон действовал как бы на автомате.

То же самое происходит в душе Лаевского. Он видит свою возлюбленную, осознает себя, расстается со слепотой и иллюзиями — ведь скоро ему предстоит совершить действие, угрожающее ему смертью.

В итоге все эти чувства решают исход дуэли. Корен так и остался слеп к людям — в решающий момент в нем взыграла ненависть, он готов был убить выстрелившего в воздух Лаевского. Но в последнюю секунду из укрытия с криком выскочил дьякон — и пуля зоолога лишь коснулась шеи главного героя.

Путь дальше

Лаевский с Надеждой Федоровной смогли пробиться к настоящей жизни. Они зажили скромно, почти как монахи, отрабатывая накопленный за предыдущий период долг. Их преобразование поразило всех, включая Корена. Перед отъездом он даже пришел к ним с извинениями.

Картина, рисуемая Чеховым, — не так уж позитивна. Большинство его героев погибает, сказав «вперед», но так и не сдвинувшись с места. Они пытаются отделаться «полумерами», иллюзиями, видимостью. Их разум находит тысячи оправданий и мнимых решений. Максимум, что герои могут сделать сами, — это сменить место жительства. Их внешние перемены — незначительны, а внутренние — равны нулю.

Лев Николаевич Толстой и Антон Павлович Чехов

Столкнуть дело с мертвой точки могут только обстоятельства: Лаевский попадает в передрягу с дуэлью — и сил его хватает ровно на то, чтобы не убежать от вызова. Спасают его также другие люди, в которых проснулось что-то человеческое. Ему удается найти единомышленницу, в которой он находит поддержку.

«Гром не грянет — мужик не перекрестится», — как говорят в народе. Тем не менее, как Николай «выжимает» максимум из своей покосившейся дачи, так и Лаевский — находясь на другом полюсе — не перестает «бегать» и строить планы по собственному спасению. Он даже отыскивает Надежду Федоровну и прилагает минимум усилий и терпения, чтобы оказаться с ней вместе. Не будь всей этой «подготовки» — дуэль ничего бы ему не дала, к тому же — окончилась бы его гибелью.

Чехов, вслед за Ибсеном, подчеркивает, что решение проблемы правильного действия не возможно у героя-одиночки. Ему надо выйти за собственные пределы, увидеть тех, кто рядом с ним. Опереться на них и, одновременно, трудиться на их благо — не абстрактного человечества, а реальных людей.

Леонид Пастернак. Лебединая песня. 1895

К тому же в конечном итоге проблема всегда оказывается не в обстоятельствах (все это — лишь отговорки), а в самом человеке. Не признав свою вину в происходящем, перекладывая ответственность (и решение проблем) на других — добиться ничего нельзя.

В единстве осознания реального себя, готовности видеть и помогать другим, а также крайнего вызова, которого нужно дождаться и от которого нельзя убегать, — и состоит формула Чехова.

«Да, никто не знает настоящей правды…» — думал Лаевский, с тоскою глядя на беспокойное темное море. «Лодку бросает назад, — думал он, — делает она два шага вперед и шаг назад, но гребцы упрямы, машут неутомимо веслами и не боятся высоких волн. Лодка идет всё вперед и вперед, вот уж ее и не видно, а пройдет с полчаса, и гребцы ясно увидят пароходные огни, а через час будут уже у пароходного трапа. Так и в жизни… В поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды…»

Чехов на даче в Ялте. 1901