В конце 2024 года в российских онлайн-кинотеатрах появился четырёхсерийный документальный фильм «У края бездны. Битва за Мариуполь глазами очевидца». Автором идеи и режиссёром выступил уроженец Донецка Максим Фадеев.

Иван Шилов ИА Регнум

Фильм — это рассказ об освобождении Мариуполя весной 2022 года, боях за город «из глаз» донбасского батальона «Сомали». Это первая документальная картина о событиях в Донбассе после начала СВО, которую можно посмотреть в крупнейших онлайн-кинотеатрах страны. Также ожидается, что фильм вскоре появится в широком прокате.

Максим Фадеев рассказал главному редактору ИА Регнум Марине Ахмедовой, какую главную цель ставил перед собой, зачем обществу нужна жестокая правда, от которой многие по-прежнему отмахиваются, а также почему невозможно избежать войны, а нужно к ней готовиться.

— Максим, вы наверняка не раз слышали в связи с вашим фильмом, что «такое нельзя показывать широкому кругу зрителей». Как думаете, нужна ли такая правда о войне?

— Обществу очень нужна правда о войне. Война пришла к нам после того, как мы про неё забыли. Мы много говорим, что помним нашу Великую Победу (Бессмертный полк, много памятников, уроки в школах…). На самом же деле мы забыли, что такое война.

— А зачем нам нужно было помнить о войне, если у нас много лет было мирное небо над головой?

— Война идёт уже 11-й год. Мне, например, еще 1 декабря 2013 года стало понятно, что война будет. И я начал к ней готовиться, покупать тактическое снаряжение и видеооборудование. Но я не мог предположить, что война начнётся в моём родном Донбассе.

Еще я думаю, что одна из основных причин войны — равнодушие. Когда я звонил своим родственникам, они спрашивали: «Что у вас там происходит?». Говорю: «Война». Они: «Какая война? Это какие-то террористы по вам стреляют». Может быть, кто-то нам и сопереживал, но то, что идёт война, не понимал никто. Даже если спросить сейчас у обывателя, когда началась война, никто не скажет, потому что её как бы не было.

— Вы хотите сказать, что чем равнодушнее общество относится к войне, которая идёт не где-то там, условно говоря, в Африке, а рядом с твоими людьми, тем сильнее навлекаем на себя войну?

— Да. Фильм так и называется «У края бездны», потому что Украина находилась у края бездны все эти восемь лет до начала СВО, но ничего не делала, чтобы схлопнуть эту черную дыру. Украина провалилась в бездну. А теперь у края бездны оказалась Россия. Чем дольше будет длиться война, тем больше опасность, что здесь случится то же, что и в Сирии.

То, что произошло в Сирии — это и есть цель противника. Им нужен внутренний взрыв в России. Сейчас это кажется немыслимым, но они же ведут бессрочную, неограниченную, креативную, творческую войну. Ключевое слово — бессрочную.

— Им комфортно. Они там у себя сидят спокойно, а у нас могут изгаляться как хотят.

— Да. Война на Украине — это просто один из инструментов для создания условий, чтобы всё потом в один момент обрушилось. И нас от этого безумия отделяет очень тоненькая прослойка. Пока народ считает власть легитимной, ничего не будет. А что будет потом — это я видел у нас на Украине.

— Почему вы говорите «у нас»? Это же не у вас уже давным-давно.

— Когда это всё начиналось, это была Украина. Никто не думал тогда, что Донбасс будет Россией. Тогда это казалось немыслимым.

— На Украине сейчас происходит столько страшных вещей, а киевский режим тем не менее не схлопывается.

— Киевский режим не схлопывается, потому что это просто марионетка в их руках для уничтожения России. Он будет жить как зомби, пока им это нужно.

— Как вы думаете, эти восемь лет, что шла война в Донбассе, как должен был жить простой украинец, чтобы не подходить еще ближе к краю бездны?

— По-разному. Возьмём тех же мариупольцев. Линия фронта была в 20 километрах от города, там люди были внутренне мобилизованы. Они могли предположить, что будет война. Но когда мариупольцы спрашивали, почему стреляют по домам, когда идут городские бои, для меня это было чем-то диким.

Или, например, сцена в фильме, когда машина без всяких опознавательных знаков с тонированными закрытыми стёклами едет прямо в бой. Кем нужно быть, чтобы привезти свою семью в бой? Как бы страшно тебе ни было, тебе нужно было подумать, как пометить свою машину какими-то знаками, что ты гражданский.

— Люди же в жутком стрессе находились, они же не соображали ничего.

— Так они же восемь лет жили у войны, в 20 километрах от линии фронта.

— Она же до них не долетала.

— Я об этом и говорю. Поэтому такие фильмы нужны. Чтобы люди знали, что во время войны жизнь гражданских не стоит ничего. Никто же об этом не задумывается. Но мы же видим, какой ужас происходит с оставшимися людьми в Сирии. Люди знают, что есть слово «война». Но они не понимают, что это отменяет все другие слова: мир, мама, счастье, Родина.

— В первой части вашего фильма слово «война» часто звучит с одной и той же интонацией фраза «Зачем вы стреляете по домам?» — «Война. А как вы хотели?». Это не просто художественный приём. Это то, что вы сами пережили. Это слово охватывает всё и всё объясняет.

— Когда война в Донецке началась война в апреле 2014 года, мы называли это войной, но никто войной её не называл. Украина называла это «АТО». Но для тех, кто там оказался, это однозначно была война. Когда по твоему микрорайону работает дивизион 152-мм САУ, это нельзя назвать никаким другим словом.

Этот ужас длится уже 10 лет. Мы же видим, как гибнут города. Потом это всё назвали «Операцией объединённых сил». Но на самом деле это называется война. Это же общемировая тенденция. После Второй мировой войны в Европе впервые за долгие годы наступил мир. И он продержался более 70 лет.

— Вот об этом мире я и говорю. Как жить в этом мире, помня о войне?

— Все эти годы для европейской цивилизации война была чем-то обыденным, как дождь или снег. Моя бабушка пережила Первую мировую, Гражданскую и Великую Отечественную. На её долю выпало три войны. Когда она говорила «лишь бы не было войны», для неё это были конкретные вещи, а для нас это просто слова.

Когда появилась ядерная триада, она сдерживала конфликт. Но потом наши враги придумали новый тип войны: информационно-психологический, который потом стал когнитивный. То есть война ведётся теперь в сознании всего населения противника, когда само население становится инструментом войны. Посмотрите, как у нас происходят теракты. Те, кто их совершил, сами толком не знают, кто их на это сподвиг.

— И всё-таки: представьте, что я человек, у которого над головой было 70 лет мирного неба после ужасающей войны. Как мне жить?

— У нас в школе была начальная военная подготовка и гражданская оборона. Я знал, куда наш класс должен эвакуироваться в случае ядерного удара. Мы знали, что у нас должны быть ватно-марлевые повязки. Мы знали, как использовать противогаз, как наложить жгут и как упасть в ямку при артобстреле, а не просто на асфальт. Всё это было. А потом мы почему-то решили, что все мы такие мирные и что войны никогда не будет, поэтому мы не будем строить бомбоубежища.

Как это было в Мариуполе? Все старые дома были приспособлены, чтобы можно было в них спрятаться, а все девятиэтажные здания — нет. В пятиэтажках в подвале можно было укрыться, а в девятиэтажке — нет. Там просто был полутораметровый подвал.

— Вернемся к этому слову. В вашем фильме сами военные часто произносят война как-то по-свойски. «Почему здесь нельзя проехать? Война». А гражданские как бы не понимают этого объяснения.

— Да, был такой диссонанс. Мы на тот момент прожили восемь лет в режиме войны, а для мариупольцев, которые жили в 20 километрах от фронта, это было что-то ужасное и непонятное. Повторюсь: война отменяет самые разные взаимоотношения людей. Люди не понимают, что теперь их жизнь ничего не стоит.

— А как это понять? И на какой день это можно понять?

— Я это знал на момент начала войны, потому что много читал о войне. Я ей интересовался.

— Вы сказали, что знали это еще в декабре 2013 года. Это из-за майдана?

— Из-за всего. Почему я, житель провинциального города, это знал, а товарищи из Партии регионов в Киеве этого не понимали? Это какой-то абсурд. У нас все всё понимали. Я не один такой. Я встречал много ополченцев, которые уже с декабря начали готовиться к войне.

— Это же нормальное свойство человеческой психики: закрывать глаза на плохие вещи, которые могут произойти в будущем. Мне кажется, от обывателя сложно требовать, чтобы он готовился к войне, когда у него вокруг всё мирно.

— Речь не идёт о том, чтобы готовиться сидеть в окопах. Нужно налаживать горизонтальные связи, искать единомышленников, заниматься физической подготовкой. Сирия — очень хороший пример: армия сложила оружие, а своих Минина и Пожарского в стране не нашлось. Никто не взял на себя смелость оказать сопротивление. И всё рухнуло.

— А вы до войны, которая началась в 2014 году, кем работали?

— Все годы до войны я работал в индустрии гламура. Мы издавали корпоративный журнал для одной из сетей вроде «Кристиан Диор». По сути дела, обслуживали донецкую элитку.

— У вас тогда не возникало чувства протеста по поводу того, что эти вещи стоят неоправданно дорого?

— У них были платья по 120 и шубы по 150 тысяч евро. И я для них креативил всякие штуки. Рекламная продукция, журнал, фотосессии в Италии — всё это мы делали.

— То есть вы креативили какие-то штуки, чтобы находились покупатели шуб за 150 тысяч евро?

— Да. Организовывали с точки зрения дизайна все эти пространства и вечеринки.

— А что ваш внутренний голос по этому поводу говорил?

— Я просто жил и жил. Но за год до майдана я оттуда ушёл, потому что почувствовал противоречия. Я тогда начал снимать свой первый документальный фильм о митингах против добычи сланцевого газа в Славянске и окрестностях. Мы проехали семь районов и увидели, что народ практически умер и не готов дальше сопротивляться. Люди смирились с тем, что их отдали в рабство.

С другой стороны, тогда же возникло осознание сопротивления. Люди стали изучать, что к чему. Это было как раз за год до всех событий со Стрелковым. И мы тогда столкнулись с тем, что готовится майдан. Когда стали изучать технологии, по которым можно побороть международную корпорацию Shell, мы пришли к тому, что нам нужно устроить некий ненасильственный протест. Решили скопипастить технологию майдана, но только в обратную сторону.

— Вы хотели поднять майдан?

— Мы хотели сделать майдан наоборот, майдан ватников. Это не Антимайдан, который Партия регионов устраивала. Мы хотели остановить Shell технологией ненасильственного творческого протеста, потому что другие способы их бы не остановили.

То есть сначала горячие головы придумывали подрывы вышек и блокирование. Но когда мы проанализировали, что было на других месторождениях в Австралии и в Исландии, оказалось, что народ ничего не мог сделать. И потом, как оказалось, практически всё это антисланцевое движение, кроме славянской ячейки, поддержало майдан. И только славянская ячейка встала на сторону Стрелкова.

— Почему они разделились? У них же до 2013 года была общая проблема?

— Это тоже вопрос технологий, которые в России частично смогли победить, потому что все НКО позакрывали. Посмотрите на все эти организации, вроде «зелёных». Рано или поздно они становятся инструментом майдана. Допустим, ты занимаешься защитой прав щенков и в политику не лезешь. А потом тебе говорят: «Все проблемы щенков на Украине происходят из-за Януковича. Но как только мы в Европу придём, наступит всем счастье». Я изнутри всё это наблюдал. Как это работает, как они гасят протесты. Это очень легко с их стороны делается. И эта технология продолжает работать в Грузии. Грустно смотреть, что люди ведутся на это в очередной раз.

— Может быть, вы надеялись, что ваши фильмы станут прививкой?

— Да. Я поначалу был наивным. Один из первых репортажей я снял в Славянске, когда артиллерия обстреляла психиатрическую лечебницу, откуда эвакуировались несчастные больные. Я уехал с места съёмки с надеждой, что выйдет мой репортаж и война остановится.

До этого никто не верил, что по нам работает артиллерия. И я подумал: «Наконец я зафиксировал работу артиллерии по нам. Этого будет достаточно. Россия что-то сделает, люди выйдут на протесты в Киеве». Вся эта наивность давно прошла.

Но когда мы делали «У края бездны», у нас было несколько идей. Первая: показать, что такое война. Вторая: показать пацанов, которые на этой войне выросли. Как они воевали и как погибли.

— А сейчас вы верите, что в человеческих силах остановить войну?

— Пока это никому не удавалось. После каждой войны возникают разные типы искусства. Верещагин писал картины, Толстой писал романы. Возможно, они смогли что-то пробудить в людях, но глобально это была лишь одна из попыток показать, что такое война.

— То есть вы сейчас уже не идеалист. Понимаете, если война должна произойти, её ничем не остановить?

— Да, это так. Но люди должны хотя бы понимать, что это такое. Должны к ней как-то готовиться. Она уже совсем рядом. Глобальная война стала реальностью на ближайшие 30-40 лет.

— Вы сколько лет на войне, что должны её чувствовать как подругу. Почему она к нам пришла?

— На войне ты постоянно думаешь о войне. С мая 2014 года нет ни одного дня, чтобы я не думал о ней. И герои в моих фильмах об этом думают. Знаете, пока тот, кто это начал, не нажрётся, война продолжится. Мои герои рассуждают об этом в четвертой серии: «Одним деньги, другим боль». Так и есть. Ничего в мире не изменилось. Да, повторюсь, был сдерживающий фактор. Но они нашли инструмент, чтобы этот сдерживающий фактор обойти. И всё вспыхнуло по-новому.

Кроме того, государство имело монополию на войну. Но пример Сирии показал, что наступают новые чёрные Средние века. Пока мы не научимся жить в этом новом мире и не вернёмся к Богу, всё так и будет.

— Вы правда так думаете?

— Да. Потому что основа государства, когда мы можем жить без Бога, по сути дела, была придумана 400 лет назад. И сейчас этот мир пришёл к эпохе упадка.

— Вы сказали, что нужно вернуться к Богу. Выходит, война в какой-то степени от Бога исходит?

— Я не готов на эту тему философствовать. Мой задача проста — показать людей и войну. Надеюсь, кто-то это увидит и сделает для себя правильные выводы. Потому что даже генералы не совсем понимают, что там происходит. Иногда даже командир батальона не понимает, что происходит с его пацанами.

Кстати, у нас утерян опыт фиксации войны. То есть во время Великой Отечественной войны и у нас, и у нацистов кинохроника считалась приоритетным инструментом пропаганды. В это дело вливалось максимальное количество средств и талантов. Например, операторы Лени Рифеншталь потом стали военными операторами. И у нас было до же самое.

Причём снималось три типа кинохроники. Первая: хроника как фильм. Это «Битва за Берлин», «Битва за Сталинград», «Битва за Москву». «Битву за Москву» снимали 19 лучших советских операторов. Вторая: новостные репортажи для «Союзкиножурнала». Третья: кинолетопись. Просто снять и зафиксировать события. Сейчас этого нет.

— А вы сняли кинолетопись?

— Мы с Сергеем Белоусом вдвоём её сняли за народные деньги. Некоторые телеканалы её снимали, но не снимали в виде кино. Некоторые киногруппы, тот же фильм «Я иду домой», вроде бы снимали как для кино. Но это, опять же, частные инициативы. Раньше на это государство работало. Например, бои в Будапеште снимали две фронтовые киногруппы по 15-20 человек в каждой с единым режиссёрским замыслом.

Шла битва за Курахово. Перед этим были Угледар и Артёмовск. Потом будет Покровск. Сколько там киногрупп находится? Ни одной.

— А вы думаете, это нужно видеть?

— Конечно. Совершаются тысячи подвигов ежедневно, а мы никогда не узнаем ни лиц этих ребят, ни то, что они сделали. Никогда.

— Мне просто кажется, что такая хроника — это страшные кадры. Не так уж много людей решатся, чтобы их посмотреть. Возможно, у вас уже профессиональная деформация, вы слишком долго живёте в войне. А если вы поймаете какого-нибудь москвича и покажете ему это, он притухнет надолго.

— В этом-то как раз и смысл всего, что мы делаем. Мы хотим показать, что война совсем рядом.

— То есть вы хотите пробудить зрителя? Он может испугаться и вообще закопать голову в песок.

— Пока такого нет. Наоборот. Мы видим пробуждение людей, судя по их отзывам и реакции.

— Но ведь смотрят те, кто предрасположен это посмотреть.

— Не только. Как раз этого мы хотим, чтобы его увидели как можно больше людей. И когда фильм вышел на платформы, он вышел из пузыря Z-тусовки. Его стали смотреть все. У него сейчас на «Кионе» самый высокий рейтинг из всех фильмов, что там есть.

Нам присылают свои отзывы. Вот, например: «Вы мне вскрыли мозг, вы меня перепрошили. Всё это время я относился к этому полностью равнодушно, старался выкинуть это из своей жизни. Не замечал. А теперь понимаю, насколько я ошибался все эти годы».

— А что в фильме создало такой эффект?

— Зрители видят, что война длилась все эти годы. Здесь же не просто бои за Мариуполь показаны. Здесь в каждой серии есть флешбеки. Мы видим, как герои, которые сражаются в Мариуполе, воевали в 2017 году. Люди это видят и понимают, что это — не пропаганда. Такое просто невозможно снять пропагандистским образом. Это и есть жизнь.

Почему фильм такой длинный? Потому что ни одним видом искусства невозможно рассказать, что такое война. Можно дать хотя бы немножко прочувствовать.

В фильме есть сцена, когда наши бойцы штурмуют больницу четыре дня с применением гаубиц и танков. Даже самолёт один раз прилетал. А потом оказалось, что в подвале этой больницы сидело 120 гражданских, в том числе маленький мальчик. И они там сидели 40 дней без света. В лампадке свечи были. Я туда вошёл, фонарём посветил, а мальчик закричал. Я могу только предположить, что он чувствовал, когда сидел там 40 дней и потом четыре дня штурма пережил.

Представьте, что рядом с вами упал вагон с углём. Примерно такой грохот даёт всего один выстрел танка. А это длилось четыре дня. А перед этим мальчик видел, как сгорел его дом и как погиб его сосед. Это чувства только одного мальчика. А что чувствовали остальные 120 человек? Это даже в фильм не вошло.

— А что вы почувствовали, когда вошли и мальчик закричал?

— Мне хотелось плакать. Я прекратил съёмку и начал его успокаивать. Я всё это уже переживал. Я смог найти с ним общий язык. И я 15-20 минут с ним разговаривал. Возможно, это спасло мне жизнь. Потому что группа, с которой я вместе двигался, ушла вперёд и на какое-то время пропала без вести. Всю вторую серию их спасают и находят. Один парень погиб, еще один был тяжело ранен. И если бы я не остался с этим мальчиком, пошёл бы вместе с группой «Джаф».

— А вы с мальчиком из гуманизма остались?

— Не знаю, гуманизм это или нет. Я просто увидел его состояние и начал ему говорить: «Успокойся, всё уже кончилось».

— А сколько ему лет?

— Семь-восемь. Там разные люди были. Я много общался с местным населением. И это одна из проблем армии. Раньше у нас был институт замполитов. Посмотрите фильмы про Щорса или Ковпака. Рядом с ними всегда был офицер, который общался с пленными и гражданскими из освобождённых районов. Сейчас это полностью упущено, некому общаться.

— Мне кажется, ДНРовские могут общаться с гражданскими.

— Могут. Да и я сам в какой-то степени функции замполита выполнял. Я очень много общался с гражданскими.

— А в каком состоянии были остальные 120 человек?

— В таком же, как и мальчик. Когда по твоему дому стреляет танк, каждый выстрел может стать последним. Эти люди выжили. А в каком-то другом месте такие же люди, может быть, и не выжили. Война — это такая штука, всё дело случая. На войне нет чёрного и белого. Там всё больше грязно-серое.

— А как вы снимали людей, которые умирали в кадре?

— Я умирающих людей не снимал. Основная часть ребят погибла после.

— А гражданские? Был дед без ноги.

— Просто снимал.

— А у вас не было порыва подбежать к нему? Или, когда стреляют, не до этого?

— Мы до сих пор смотрим на военную ситуацию из мирного времени, не понимая до конца, что там происходило. До момента, как ты направил на кого-то камеру, всё происходит в каком-то разворачивающемся событии. Условно говоря, ты понимаешь, можешь ты ему чем-то помочь или нет. И ты тоже можешь находиться в состоянии шока. Когда мне сказали, что он в этом состоянии три дня уже находится, у меня как бы все мои знания по тактической медицине улетучились. Я не понимал, как можно выжить в таком состоянии три дня и что мне с ним делать.

Единственное, за что я себя корю: я был в форме, мог наорать на гражданских и заставить их нести его с собой. Но ничего другого я сделать не мог. Оказать помощь я ему не мог. У меня не было с собой дополнительного жгута. То есть мои мысли были примерно такими: «Извини, мужик, но я могу оказаться на твоём месте».

— Наверное, так каждый думает в таких обстоятельствах?

— Наверное. Повторюсь, я мог организовать гражданских попытаться его вынести. Единственное, я им указал, куда они должны выйти и сказать: «Передайте, что он здесь лежит, за ним придут».

— Вы не знаете, его забрали?

— На следующий день его уже там не было. Понимаете, это уже был не первый мужик без ноги в таком состоянии. Для меня это не было чем-то экстраординарным в тот момент. Я же сам в тот момент находился внутри города. Бойцы — где-то в тылу или впереди. Ты не можешь от них отстать. Тебе выделили небольшой промежуток времени на эту самостоятельную съёмку-охоту.

— А как вы ориентировались, как находили их потом?

— Я же примерно понимаю, откуда пришёл. По дому отработал украинский танк, дом загорелся, я увидел, как из подъезда выбегают гражданские, и сказал парням, с которыми был: «Саня, я схожу и посмотрю, что там». Он отвечает: «У тебя есть пять минут, дальше мы уходим». Я пришёл, подснял и вернулся. То есть я указал гражданским дорогу, рискуя собственной жизнью. По гражданским украинцы не работали, а по мне могли отработать, потому что я был в военной форме.

— Вы говорите, они по гражданским не работали. Это так?

— В основном не работали. Если вэсэушники видели, что гражданские куда-то бегут, смысл им выдавать себя, открывая по ним огонь? В том месте, где было открытое пространство, которое в фильме перебегают гражданские, незадолго до этого украинцы подстрелили парня из «Сомали», он погиб.

Самое опасное время для гражданских — сумерки. Когда ты в темноте где-то передвигаешься, ты можешь погибнуть. Но мирные жители не понимали правил войны, что в сумерки лучше не выходить или что без документов лучше не передвигаться по Мариуполю.

— Мне кажется, там было так ужасно, что лучше было не выходить в любое время суток.

— Согласен, что было много ужасных ситуаций. Понятно, что нужно семью спасать. Но люди на моих глазах допускали слишком много фатальных ошибок.

Идёт штурм дома. Обычная хрущёвская пятиэтажка. В ней сидят вэсэушники, мы её штурмуем. Оттуда выходит мужик, идёт к нашим и просит закурить. И вместо того, чтобы уйти в тыл, возвращается в пятиэтажку, которую штурмуют.

— Наверное, у него там кто-то был.

— Никого не было, он там был один. Похоже, он потом погиб. Это было полное безрассудство. Если ты находишься в здании, которое штурмуют, и ты из него выбрался, зачем в него возвращаться?

— Это психология. Это место казалось ему безопасным. И он в него рвался.

— Не знаю. Это очень глупое, безрассудное решение.

— Ещё в фильме есть момент, когда бабушка во дворе плачет, что подругу не смогла вывезти из горящей квартиры. То есть сама ушла, а 80-летнюю подругу оставила. Она потом сгорела заживо.

— Они в соседних квартирах жили. Дом полыхнул, шансов у неё спасти бабушку не было.

— А почему вторая бабушка не ушла?

— Если ты ограничен в движениях или парализован, шансов убежать у тебя нет. В фильме это не показано, но все эти люди вернулись. Дом горел. Оттуда все выбежали. Потом он меньше стал гореть, они вернулись обратно. А через два часа он разгорелся очень сильно. И им пришлось спасаться заново.

— Это разве не по-человечески — рваться туда, где твои родные стены?

— Но не туда, где штурм идёт. Поверьте: когда по дому идёт штурм, по нему в любой момент может начать работать танк. Спасение только в том, что линия фронта прошла через тебя и ты можешь уйти. В этом-то и прикол. Гражданские, когда линия фронта переходила через их дома, могли спокойно уйти в тыл. А в ту сторону они не могли уйти, их не пропускали.

— А кто им говорил, где тыл?

— Это же понятно.

— Откуда?

— Спросите у военных.

— Страшно к военным подойти.

— Тот мужик пришёл и попросил закурить. Его могли даже пристрелить на обратном пути. Он же мог разведать наши позиции и доложить об этом противнику. Откуда ты знаешь, переодетый он вэсэушник или гражданский? Его отпустили только потому, что он был дед.

— Как вы думаете, почему люди становятся такими беспомощными? Я не сомневаюсь, что большая часть моего окружения вела бы себя ровно так же.

— Потому что они не представляют себе, что такое война. Я не знаю, почему я знал. Мы бежали вместе с коллегой, у него на камере светился светодиод. Противник — в пятистах метрах. У него в сторону противника была обращена белая сумка. И когда по нам начали стрелять минометы Д-30, я упал в ямку, а он упал прямо на дороге.

— В него попали?

— Нет. Попали в девчонку, её сзади в шею ранило. Это был первый день моего пребывания на войне.

— Что случилось с девчонкой?

— Увезли на скорой. Повторюсь: «Зарница», НВП и советская армия дали мне некие представления о том, как вести себя в такой ситуации. А люди почему-то решили, что эта ситуация никогда не возникнет.

Знаете, я один раз попал внутрь фильма «Батальоны просят огня», когда персонажи село обороняли. Ты полностью мобилизовался и совершенно нормально чувствуешь себя в этой ситуации.

— Вы неподходящий пример. Вы же сами знаете, потому что в 2014 году приехали сами в Донецк, могли бы уехать вообще туда, где не стреляют, где можно было еще восемь лет пожить в мире. А потом вы сами в 2022 году попросились в «Сомали» и оказались в Мариуполе.

— Я все эти годы был там для понимания.

— Да, но это был ваш добровольный выбор. А вы могли бы, если бы захотели, все эти восемь лет жить без войны с дорогими шубами?

— Мог бы, как это сделали мои коллеги. Но война пришла ко мне домой. Я должен был собрать вещи и убежать?

— А почему нет?

— Это моя Родина. Как говорит мой герой: «Ты можешь уехать. А твои мама и папа? Ты тоже их с собой заберёшь?». Самое главное — это Родина. Я всё время говорю, что слова «Родина, мама, мир» для большинства людей не стали пустышками. А когда ты всё это теряешь и понимаешь, что не можешь больше найти такого места, как твоя Родина, это самое тяжёлое.

— И даже в душе не можешь найти?

— Да. Если не можешь туда вернуться, это тебе начинает сниться. В фильме есть момент, где боец смотрит на территорию противника, а там, за терриконами — родина моего деда. Я как-то показывал это своему коллеге и просто разрыдался. Минут 30 плакал, потому что за каждым кадром стоит что-то, что чувствуется сильнее, чем просто картинка. Каждый боец, с которым я провёл много лет, стал моим другом.

— А в документальном кино сложно выразить то, что стоит за картинкой?

— Очень тяжело. К тому же это был наш первый фильм, где мы использовали закадр (голос, звучащий на фоне. — Прим. ред.). До этого мы все фильмы делали без закадра, поэтому передать историю без закадра очень тяжело. И эти вещи за картинкой стоят очень много.

— Что для вас было бы хуже: разрушить Родину на земле или в душе?

— И то, и то тяжело. Когда её нет на земле, то её и в душе уже нет. Я иногда смотрю хронику из городов, через которые уже прошла война. Я не представляю, что чувствуют люди, которые там жили.

— А на новый Мариуполь вам нормально смотреть?

— В Мариуполе сейчас морально гораздо легче находиться, чем в Донецке. Потому что жизнь там восстанавливается. Ты видишь, как оживает город и как люди улыбаются.

— А вы можете забыть всё, что видели в Мариуполе?

— Конечно. На самом деле это всё очень легко. Сейчас много говорят про посттравматический синдром. Но когда ты на правильной стороне и понимаешь, для чего ты это делал, у тебя он менее выражен.

— То есть если понимаешь, что это не мы виноваты, легче принять всё, что было на видео?

— Да. Хотя, может быть, мне не удалось это объяснить в фильме. Как сейчас делает Украина? Она использует несколько фрагментов из фильма. Обрезает начало и конец фразы российского офицера. Мол, он сказал то-то и то-то. Но я же знаю, что он сказал за кадром. Это война. Не убили мы бы их, убили бы они нас.

— Вы имеете в виду украинских военнослужащих?

— Да. Весь ужас состоит в том, что они переодевались в гражданскую одежду и использовали гражданские автомобили. Из-за этого пострадало много гражданских. Обычные ополченцы, особенно мобилизованные, не могут в процессе боя или передвигаясь по городу быстро их рассортировать.

— Я была в Мариуполе в марте. Это был тяжёлый опыт. Мне кажется, это такая трагедия, что снять её невозможно. Она как небо, а ты как маленькая песчинка. Как вы решились что-то начать высекать из этой глыбы?

— Да, это трудно. В Мариуполе это пережили сотни тысяч человек. То, что я сделал — это была первая попытка хоть как-то об этом рассказать. Только когда я на дроне в первый раз взлетел над городом, я осознал масштаб происходящего. Когда маленькая штурмовая группа на семь человек бежит в огромный квартал, где полная неизвестность… И одновременно ты видишь, как туда работает танк, как оттуда убегают гражданские и как ревёт лев из зоопарка. Я на всю жизнь запомнил звук Мариуполя.

— Как ревущего льва?

— Не только. Это какофония из выстрелов и тишины. Самое страшное на войне — не артобстрел, а тишина после артобстрела. Современные режиссёры не могут показать это, потому что этого не знают.

Представьте эту тишину, когда всё вырубилось. Машины не ездят, заводы не работают, холодильники не гудят, люди попрятались. Я это видел в Славянске и в Мариуполе. Это очень угнетающая и ошеломляющая штука.

— «Война».

— Да-да. Лев ревёт. На парашюте спускается пилот российского сбитого самолета, по нему противник ведёт огонь, он падает на территорию противника. И это всё в голове не укладывается — в XXI веке горит весь город.

— И ради чего? Ради того, чтобы кто-то мог носить эти шубы?

— Нет, чтобы Мариуполь стал русским.

— Это для нас. Но вряд ли бы мы стали развязывать такую трагедию только для того, чтобы он стал русским.

— Мы потом снимали ещё один фильм уже про восстановление Мариуполя. Там у нас был главный герой: фотограф, который пережил всё это в самом Мариуполе. И у него были такие слова: «Мы готовы были заплатить ещё большие жертвы, лишь бы Мариуполь стал русским».

То же самое я о себе могу сказать. Почему люди взяли оружие? Почему я взял камеру? Потому что это война за душу народа и за сознание людей. Кто-то смирился с тем, что он больше не русский, и теперь ненавидит Россию. А кто-то не захотел смириться с тем, что Жуков и Ватутин — это не наши герои. И те, кто не смирился, взяли в руки оружие.

— Но ведь люди, которые с этим не смирились, взяли оружие в руки и начали воевать за душу народа, не могли бы объяснить этого словами, что они воюют за душу народа. Вряд ли они осознавали, что у народа вообще есть душа.

— Нет, это чувствовали многие. В 2014 году в Славянске мне было легко снимать, потому что основная масса людей, которая там оказалась, могла это хорошо объяснить словами.

— Их больше нет?

— Кто-то уволился в 2014–2016 годах. А основной массы, к сожалению, нет. Они погибли.

— А вы верите в то, что у народа есть душа?

— Конечно. Иначе бы не было государств.

— Наверное, было бы глупо лезть к режиссеру-документалисту с такими вопросами. Но вы могли бы описать словами душу русского народа?

— Ну, это тяжело очень. Словами это не описать.

— А что бы вы показали тогда в качестве картинки, если бы вам кровь из носу нужно было это показать?

— С 2014 по 2022 год я показывал душу донецкого народа.

— А это не наша общая душа?

— Она общая, но другая. Помните Петра Лопахина из фильма «Они сражались за Родину»? Это как раз шахтёр из Донбасса. Он варил раков и флиртовал с женщинами. Лихой, безбашенный, отмороженный. Такие парни отдавали свои жизни, не осознавая этого. Я помню первый шок российских добровольцев, которые встречались с донецкими пацанами — то, насколько легко они погибают.

— Меня это тоже всегда поражало с 2014 года. Наверное, это всё-таки нелегко. Просто они словами сказать не могли.

— Да. Это нелегко. Но они такие. И я помню многих, кто уже погиб. Например, Шрек. Стоит в шортах, шлёпанцах и с автоматом: «Эх, нам бы ещё танки дали, мы бы до Лондона дошли». Я его снимаю, а через год на 9 мая вижу, как идёт девушка с четырьмя детьми и несёт его портрет.

— И что вы почувствовали, когда увидели?

— Боль, понятное дело. Это же обычные светлые пацаны, которых называли террористами. Это и было расчеловечивание жителей Донбасса.

— Вы сказали, что донецкие парни — светлые. Это очень сложно объяснить.

— На войне попадаются самые разные типы. Но в основном это обычные донецкие пацаны. Они сильно отличаются от москвичей и жителей других российских регионов, потому что производство в Донбассе связано с большими коллективами и рисками для жизни. С самого детства они знают, что такое смерть. Ребенок идёт к бабушке на кладбище и видит 120 одинаковых могил, потому что люди погибли в один день. Может быть, он кого-то лично знал. Или это были родители его друзей.

В фильме показаны три друга — пулемётчика с Лидиевки (посёлок при шахте в Донецке. — прим. ред.): Бабай, Лёва и Козырь. Эта троица держала всю свою Лидиевку. Могла кому угодно по голове надавать. Это как Пётр Лопахин. Представьте, что у вас всё подразделение состоит из Петров Лопахиных со всеми их шутками и прибаутками.

— И они сыграли наиглавнейшую роль в 2022 году, когда остальная армия была не готова.

— Несмотря на то, что они выглядели как бомжи (через 40 дней боёв на них вся одежда сгорала, они надевали то, что находили, и только потом — что-то трофейное), у них был опыт войны восемь лет. А российские подразделения были армией мирного времени. Да, у них экипировка и танки. Но в Мариуполе именно «Сомали» оказывался в полуокружении, потому что всегда вырывались вперед. Они прорывали линию обороны, а через них потом заходили российские подразделения. Они четыре раза прошли Мариуполь.

Был момент, когда перед ними не могли пройти три других подразделения, в том числе морпехи. Зато штурмовые группы Ромы Воробья прошли их пешком, потому что им было плевать на смерть.

— А так бывает, что может стать всё равно на смерть?

— Может. Я тоже это пережил после 60 дней штурма.

— Это усталость или боль?

— Это физическое и психологическое изнеможение. Представьте 60 дней туристического похода при нулевой температуре. А тут 60 дней штурма. Это вынести очень тяжело. Бывали случаи, когда боец настолько устал, что не мог влезть в окно или перелезть через перила. Ему хочется, чтобы это побыстрее закончилось.

— Даже если закончится его смертью?

— Ты просто начинаешь действовать безрассудно.

— А вы в те дни ни разу не говорили себе: «Зачем я сюда заявился, я же даже не военный?»

— Такого у меня не было. Я такой же, как они. Просто шёл с камерой следом за ними. Помню, что такой же вопрос задал мне матрос в старом терминале: «Мы туда идём, нас там могут подорвать». Я говорю: «Ты же тоже идёшь. Только ты идёшь с автоматом, а я делаю более важную движуху. Я снимаю это. Это важнее, чем убить какого-то «киборга».

Поэтому я единственный был при штурме старого и нового терминалов Донецкого аэропорта. Первым, кто был на взлётке. И единственным, кто был в Марьинке летом 2015 года, когда её штурмовали первый раз.

— А почему вы такой же, как они?

— У меня есть два лучших друга. Один пошёл в ополчение, второй пошёл, потом ушёл. Чем они от меня отличаются? Ничем. Я обычный советский человек.

— Почему советский?

— Донбасс был самым советским регионом СССР. Многонациональным. Меня недавно спросили: «Ты русский или украинец?». Да у нас об этом никто не знал. Я, к своему стыду, только в 13 лет узнал о национальности «еврей». Я до этого даже не слышал этого слова. Там было всё равно.

Когда я ополченцев снимал, видел еврея и азербайджанца, которые с РПГ бегали. В Донбассе все национальности переплавились. Донбасс, по сути, возник в Советском Союзе. Мы гордились достижениями СССР: «Буран», звёзды Кремля, Останкинская телебашня, сталелитейные заводы. Заводы, где ртуть или серную кислоту делали, шахта «Комсомолец Донбасса» на 10 тысяч человек. Это тяжёлый физический и интеллектуальный труд.

— Но вы же не работали со всем этим. Вы работали с шубами. Извините, что я к ним прицепилась.

— Нет, я со всем этим тоже работал. Шубы — только часть моей карьеры. Я должен был работать на атомной станции по распределению. Мои коллеги строили АЭС по всему СССР. Но я туда не поехал после армии, потому что уже Союз распался.

— Я прицепилась к шубам, потому что на войне делаются деньги. А я в Мариуполе видела гражданских, которые лежали через каждые пять метров, замотанные в простыни. Но на другом-то конце — те, кто зарабатывает, покупают себе на эти деньги предметы роскоши и никак нажраться не могут. Как это совместить в одной голове?

— Может быть, если кто-то из них увидит мой фильм, о чём-то задумается.

— А вы думаете, они могут задуматься и от чего-то отказаться?

— Нет, конечно. Капиталист при 300% прибыли уже ни о чём не думает. Но, может быть, их дети что-то увидят. А война —это война. Нам надо с ней смириться и понять, как жить в войне.

— Вы так говорите, будто нас ожидает нечто худшее.

— Не хотелось бы, но вполне возможно. Судя по информации, которую я получаю из открытых источников, война станет нашей реальностью. Поэтому и фильм этот сделан. Это уже наша реальность. Чем дольше она длится, тем в более худшей ситуации мы оказываемся.

— То есть зритель должен понять, что война в Донбассе началась не в 2022 году?

— Именно так: помни войну и знай, что она началась не в 2022 году. Зритель это чётко видит в фильме и понимает, что это правда, а не пропаганда.

— Потому, что вы показали всё как есть?

— Показать всё как есть невозможно. Есть какая-то внутренняя цензура. То, о чём я говорю в фильме — это гламурная версия войны. Но даже она шокирует людей, которые не представляют себе, что такое война. Реальность — ещё страшнее и сложнее.

Я ещё хочу сказать, что сейчас Украина мобилизуется, а мы как бы демобилизуем себя. В этом весь ужас. Мы говорим, что войны нет, и убираем её.

Просто по роду занятий мы анализировали деятельность противника в информационном поле. Возьмём стриминговые платформы. Наш фильм — первый на стриминговых платформах России фильм о войне. А украинские стриминговые платформы снимают оригинал-контент про войну.

— Я смотрела этот контент — он не духоподъёмный. Дьявол сидит в этом контенте.

— Зато он очень красиво упакован.

— Вы сказали, что ваш фильм ценят за то, что это не пропаганда. Там действительно нет доблести, что наши бравые солдаты идут защищать и освобождать город. Но у тебя всё равно остается ощущение, что ты прикоснулся к свету в душах людей, про которых он был снят. А в украинском контенте всё оперативно и красиво. Там даже женщины воюют. Это похоже на американский боевик. Но у тебя после просмотра остаётся ощущение, что ты приоткрыл дверь в ад и увидел чертей.

— Я их не могу смотреть, потому что они некачественные. Но они есть. На Netflix — четыре фильма про войну на Украине, а на наших платформах — ни одного. В чём разница? Почему для американского зрителя интересно смотреть фильмы про войну на Украине? Даже фильм про «Азов» (террористическая организация, деятельность которой запрещена в РФ) «Мы были рекрутами» туда попал.

— Он же им понятен, это же потребительство.

— Это отдельный вопрос. А у нас нет фильмов, они не снимаются. На Украине снимаются, их спонсируют топовые IT-компании, банки. Наши банки не спонсируют наше документальное кино про наших русских солдат. Это минус им.

— А как снять? Если человек не прошёл войну, как вы, он может всё опошлить.

— Я смотрел один репортаж из Авдеевки, так мне хотелось по голове стукнуть нашего военкора. Он задавал такие глупые вопросы… Вообще не понимает, что пережили люди, которые там остались. Это больно.

Я мог наладить взаимоотношения с местными, которые живут в прифронтовых регионах. Но отсюда приехавшие корреспонденты пропитаны пропагандой, которую показывают по нашему телевидению, и далеко не всегда понимают обстановку в освобождённых регионах.

— Вы считаете, если бы наши банки или другие спонсоры давали деньги, у нас было бы достойное кино?

— Я уже говорил, что в Великую Отечественную войну его снимали. Потом пришёл телевизор и убил когорту людей, которые могут рассказывать с картинкой без военкора. То есть раньше всё показывали. Не выходила говорящая голова и не говорила «там подбито столько-то «Тигров».

— А стоит ли сравнивать СВО с Великой Отечественной? Ведь тогда войной жили все. Я не верю, что режиссёр, который не живёт войной, может снять стоящий фильм о войне.

— Согласен. В этом-то весь ужас происходящего, что в 1941 году практически каждый гражданин страны знал, кто противник и что нужно сделать, чтобы победить. Сейчас ситуация хуже, чем в 1941 году. Противник уже захватил Харьков, Николаев, Одессу и часть Курской области, а мы все в расслабоне, как будто ничего не происходит. Цель противника — уничтожить Россию.

— К правильному ли я прихожу выводу, что о войне появятся достойные фильмы и книги, если люди будут жить реальностью, в которой мы находимся?

— Да. Когда в Донбасс поедут Симоновы и операторы ВГИКа. Они смогут донести остальным людям это. Пока мы вроде бы держим под контролем: «войны нет, это СВО». Но стоит просто зайти на стриминговые платформы и посмотреть, какое кино снимается. На что государство тратит деньги? Всякие фильмы про сутенёров и девиц лёгкого поведения. Хотя если у нас 30 лет снимали «Сволочей», почему мы удивляемся такой ситуации?

Это страшно на самом деле. С той стороны дети готовы убивать. Их учат собирать и управлять дронами. А наши дети говорят: «Это не наша война, наши политики начали её, пусть они её закончат, мы очень мирные люди, мы хотим жить в мире». То есть они не понимают, что там готовятся их убить и всё делают для этого, да?

Я наблюдал ситуации, когда мобилизованные парни не знали, как приготовить себе еду и обустроить ночлег. Ты должен отстоять свое право жить в мире.

— А был у вас в Мариуполе какой-то особо тяжёлый момент, когда вам, как тому льву, хотелось орать?

— Когда плачут бабушки возле горящего дома. И особенно дети.

— Я надеюсь, вы не видели смерть ребенка или его мёртвое тело?

— Не видел. Но мужиков с одной ногой видел много. И в больнице была страшная история. Шёл артобстрел, после него кто-то кричал: «Помогите, помогите», а помочь нельзя было. Ты находишься внутри здания и не можешь из него выйти.

— Что вы чувствовали?

— Боль. Я с 2014 года был в ситуациях, когда одному помогаешь, а другому не можешь помочь. Лежит женщина. У неё — пять проникающих ранений и множественные взрывные травмы. А вокруг неё ходят три здоровых мужика и спрашивают: «Может, вам водички дать?». Я на самом деле таким же был в 2014 году. Фиг знает, что с ней делать. Пусть лежит, сейчас приедут…

— А вы изменились после Мариуполя?

— В какой-то мере да. И парни, которые там были. Тот же Рома Воробей говорил: «Мы почему такие отчаянные были? Мы думали, что Мариуполь нас живыми не выпустит. Мы тогда думали, что Мариуполь был адом». А потом я его увидел через год, и он сказал: «Мариуполь — это была лёгкая прогулка по сравнению с тем, какая сейчас война».

— Из-за дронов?

— Не только. Это был 2023 год. Дроны, снаряды, артиллерия. Воевать вроде бы стало тяжелее. И ушли лучшие люди, которыми было легче командовать, чем «мобиками».

— Я всё-таки вернусь к теме души страны и народа. Если бы вам сейчас дали много денег от какого-нибудь банка и попросили снять кино о душе страны, что бы вы показали?

— Героев очень много. Мы ещё до СВО хотели об этом снять фильм, чтобы разобраться. Поэтому я пока ответа не знаю. Хотя я уже побывал во многих регионах России. Наверное, об этом я бы снял фильм.

— Почему не о войне?

— Как раз на войне это лучше всего раскрывается. Но тут тоже есть много заблуждений. Например, мне в Мариуполе было интереснее снимать донецких пацанов, чем россиян, потому что россияне нахватались пропаганды в телевизоре и говорили заученными фразами, не понимая всей глубины.

— А сейчас понимают?

— Понимают. Уже третий год воюют. Но и тут есть проблемы. Один из командиров недавно писал мне: «Провожу занятия с личным составом, показал твой фильм. Так многие из них даже не слышали про бои в Мариуполе». О Донецком аэропорте, Гиви и Мотороле они вообще не знают. Они просто жили, а потом резко решили пойти на контракт. Да что там они… Я был поражён, что даже ростовские силовики ничего не знали про «Мотора», хотя жили на границе с ДНР.

— Получается, сколько бы ты не уходил от войны, она за тобой придёт?

— Конечно. Если ты не интересуешься политикой, политика заинтересуется тобой. А в современном мире войн будет больше. Они, чтобы выжить, должны захватить наши ресурсы, в том числе человеческие. Но победа в любом случае будет за нами. У нас просто выхода другого нет.