Почему развитие коммуникаций делает информацию всё менее правдивой
Коммуникации определяли жизнь людей задолго до ХХ века: достаточно вспомнить Бенедикта Андерсона, подчёркивавшего роль карт, литературы и статистики в формировании наций или колониальных империй. Но с распространением телевидения и интернета ставки поднялись до максимума. Медиа (посредники, передатчики информации) стали главной точкой контакта с реальностью для обособленных индивидов, составлявших капиталистическое общество. Даже сконструированная «картинка» превращалась в действительность; а всё, что не попадало в «медийное поле», переставало существовать.
Одни мыслители, вроде Джудит Батлер, предлагали бороться за место в коммуникации. Мигранты, меньшинства и иные «невидимые» слои должны как минимум физически выходить на демонстрацию (возможно, устраивать погромы и скандалы): их цель — стать частью того риторического «народа», о котором политики говорят по телевизору. В какой-то степени этот взгляд ассимилировался в западной культуре: следует говорить о своих чувствах, бить тревогу о дискриминации, «отменять» неугодных… Другие, такие как Ги Дебор, желали радикально порвать с медиа и «спектаклем». Вместо того чтобы достраивать и разнообразить картинку, следует вернуться к «живой жизни» — уходить с намеченных тропок в подворотни, открывать живущие в них забытые истории, создавать яркие ситуации, наслаждаться уникальным опытом здесь и сейчас.
Философски суть расхождения можно выразить так: всё ли в мире возможно передать через посредника (медиа)? А значит, описать, зашифровать/расшифровать, сознательно изменить? Сводится ли вопрос к преодолимым ошибкам коммуникации (партия, не точно выражающая интересы класса; журналисты, обыденно трактующие тонкие вопросы и т.п.), или посредничество в принципе способно создать лишь мнимую, ложную всеобщность — которой нельзя доверять слишком много власти и придавать высшую ценность? Ясно, что сегодня не все мнения и проблемы достигают публичности; человеческие качества сводятся к клише (и требованиям рынка труда); люди, как показывают исследования, больше верят интуиции и личным связям, чем СМИ или авторитетам. Но насколько эти недостатки фундаментальны?
Теоретики медиа Александр Гэллоуэй, Юджин Такер и Маккензи Уорк в книге «Экскоммуникация. Три эссе о медиа и медиации» утверждают, что невозможность полностью передать реальность исторически лежит в основе коммуникации. Уже в диалогах Платона высказывается мысль об изъянах текста, не позволяющего вести диалог с живым автором (позднее Спиноза предложит образ поэта, не узнающего свои получившие известность произведения). Авторы приводят несколько других проблемных случаев, вроде передачи тотальности (Бога, природы), сущности (вещи в себе, существующей вне наблюдателя) или необходимости исключения для создания непротиворечивого поля коммуникаций (Церковь, запрещающая еретиков). Всё это составляет «экскоммуникацию», то есть попытки обозначить то, что передать принципиально невозможно.
В целом Гэллоуэй выделяет три подхода к коммуникации. Герменевтика, долгое время доминировавшая в западной мысли, считает непосредственное сообщение неполным. Она «препарирует» текст, рассматривая его через исторический или иной контекст, ищет «симптоматичные» пропуски, противоречия и т.д. Хотя правда не передаётся напрямую (скрывается искажениями, самообманом), её можно реконструировать. В пределе, если рассматривать весь мир как текст, интеллектуал способен докопаться до истины. Автор считает, что этот подход ко второй половине ХХ века вошёл в кризис: и реальность, и средства передачи так усложнились, что критика запуталась в хитросплетениях и противоречиях текста.
На смену ему пришла идея прямой передачи, «манифестации» сообщения — Гэллоуэй использует слово «iridescence» («радужность», хотя в контексте книги логичней «просветление»), отсылая к посланнице древнегреческих богов Ириде. Здесь акцент делается на аффектах и неврологических реакциях, предшествующих осмыслению. В пределе сознание сводится к простой «рационализации», иллюзии. Потому «просветление» странным образом подчиняется строгой науке, математической формуле, детерминистской картине мира. Вам показали изображение — в мозге произошли конкретные (и предсказуемые) реакции — а как это объясняет ваш интеллект, не важно. Однако Ирида по сути исключает взаимодействие, способное создать новую ценность; манифестация остаётся однонаправленной: Бог воздействует, человек реагирует.
Стоит вспомнить предположение Юрия Лотмана в начале 1990-х, что в современном обществе информативность сообщения неуклонно снижается, и в коммуникации на первый план выходят чистые эмоции (грубо говоря, звериные сигналы). Неявно предполагается устаревшая модель психики, в которой «животное» подсознательное отделено от тонкого и поверхностного слоя «культуры»; на деле у человека сложно найти такие стимулы и реакции, которые обходились бы без опосредования культурой. То есть идея «подхода Ириды», безусловно, имеет место быть; но сомнительно, что какой-либо знак на самом деле работает непосредственно, физиологически, вне установленного пространства коммуникации. Скорее, иллюзорно не сознание, а непосредственность восприятия. Гэллоуэй констатирует, что просветление не смогло занять нишу герменевтики, хотя не поясняет, почему. Но снижение информативности сообщений авторы увязывают с распадом единой системы коммуникаций, то есть с растущей сложностью медиации, а не с деградацией интеллекта.
Третий подход — сетевой, ассоциирующийся в книге с роем и Фуриями. Здесь на место явного текста или знака приходит распределённая сеть автономных агентов, множества индивидов, чьи голоса сливаются в сообщение. Гэллоуэй говорит о медиа как базе данных, в которой исследователь подсчитывает сущности, строит диаграммы и визуализирует формации, чтобы найти смысл. В более оптимистичной трактовке Уорка так организованы некоторые «ереси»: люди, исключённые из господствующей системы коммуникаций, создают множество различных интерпретаций, форм и т.д. (свободное творчество масс), в итоге складывающиеся в гибкие альтернативные учения. Пессимист увидел бы здесь манипуляцию массами с помощью слухов, лидеров мнений, рекламы: человек в интернете сталкивается не с подробно расписанной и аргументированной позицией, а с «расхожим мнением», представленным в виде хаотичного потока шуток, картинок, восклицаний, непроверяемых историй «из жизни» и т.п. Гэллоуэй видит проблему «роя» в его вторичности — он отрицает, подгоняет имеющуюся систему коммуникаций, но не создаёт равноценную замену. В свете этого непонятно, что конкретно автор имеет в виду, когда объявляет сети главным современным медиа. Стоит ли за этим некий властный манипулятор, или же, как замечает Уорк, капитализм поощряет распад общества на случайные индивидуальные картины мира, мнения, религии — никогда не собирающиеся в крупную идеологию? Не переоценивается ли в книге хаотичность сетей? Социологи, изучающие интернет-общение, фиксирует скорее структурированные сообщества, совпадающие с реальными группами и классами, чем ломающее всякие рамки творчество независимых индивидов.
Помимо ограниченности конкретных способов коммуникации, есть области, с которыми испытывает проблемы любая медиация. Такер обращается к анализу обозначений связи с потусторонним от средневековых богословов и мистиков — до современных японских ужастиков. Общей ситуацией является не провал или ошибка передачи (невозможность достучаться «до туда»), а, наоборот, излишний успех коммуникации, открывающий нечто недоступное восприятию человека (призрак на фотоснимке, явление чудовища или божества). Хотя описание потустороннего может идти как по пути абстрактных утверждений, так и по пути отрицаний (Х — не конечный, не бесконечный, не материальный, не духовный…), важнейшей точкой является обозначение самого провала описания. Сверхъестественное — это специфическое «ничто» («тьма за пределами света» и т.п.), но не в смысле отсутствия, а в смысле невозможности его артикулировать. В кино для тех же целей применяется крупный план с ошеломлённой реакцией актёров («монстр» остаётся за кадром), либо, что Такер считает характерным современным приёмом, на присутствие неописуемого намекает реакция объектов (самое банальное: полтергейст, отключение света, холод и пр.).
Автор обобщает рассматриваемые им примеры как момент перехода между «вещью в себе» (независимым от нашего взгляда существования) и воспринимаемым нами объектом. Под эту формулу попадает даже межличностное общение, в котором мы регулярно задаёмся вопросом: каков наш собеседник «в целом», за пределами текущей ситуации и роли. Более того, тот же вопрос мы можем задать самим себе (учитывая подсознание, аффекты и пр.). Упомянутую критику письменности Платоном можно рассматривать как указание на невозможность перенести на бумагу живой опыт человека, связанный со всей его целостностью. Так же Эвальд Ильенков сетует на «догматизацию», омертвение знания, полученного из книг (медиа), но не подкреплённого личным практическим опытом. В конце концов, тема сверхъестественного в искусстве часто подводит к мысли о глубине и сложности мира, которую игнорирует грубый человек. Это выражение веры в то, что нечто важное, делающее жизнь реально увлекательной и удивительной, постоянно выпадает из медиации. В то же время именно столкновение с невозможным и неописуемым (новым научным фактом, неожиданным поведением системы, иной стороной любимого человека) побуждает нас к развитию мышления и расширению его категорий. Интуиция или практический опыт должны как-то указать на недостаточность знания, в чём автор также усматривает проявление невозможной коммуникации.
Кроме того, Такер считает, что здесь мы приходим к ещё одной классической проблеме медиации: как соединить, не разделяя? Святой Августин формулировал её в отношении Бога, одновременно и отличного от земного, и идентичного земному (присутствующего в земном, но не в форме банального пантеизма). Бруно Латур и другие критиковали западную мысль за искусственное разделение цельного мира: например, за отделение техники от экономики или психологии как независимых сфер, руководствующихся уникальными законами. Часто упоминаемый в книге Франсуа Ларюэль и вовсе восстаёт против философии, считая, что та паразитирует на жизни, конструируя разделы и монополизируя посредничество между ними. Возможно, впрочем, это общая проблема аналитического разума. Гегелевская логика исходит из неспособности человека мыслить противоречивую целостность, так что единство приходится заменять тезисом-антитезисом и сложной системой их «взаимоотношений». Сборки Латура или сложностные системы Морена являются более хитрой, но всё же адаптированной под аналитический разум моделью связной, «сплошной» реальности.
Уорк применяет к коммуникации известную структурную дилемму: чтобы создать непротиворечивую и эффективную структуру, необходимо «отрезать» особо активные и неустойчивые элементы. Соратник Дебора Рауль Ванейгем именно так представляет отношение Церкви и ересей. Церковный институт монополизирует и формализует «коммуникацию» с Богом, вводя конкретные универсальные правила, неизбежно оставляющие «за бортом» многие частные интересы, воззрения и ценности. Уорк говорит о контроле порталов, отделяющих возможное от невозможного (отлучённые от церкви не обязательно уничтожались, но выводились из общинных связей, становились «теми, кого нельзя называть»); осмысленные сообщения (божественных откровений) от шума и спама (демонического искушения, больного бреда). Бога можно заменить на любую иную тотальность: природу, истинную науку (процедуры последней в схожем духе критикует Стив Фуллер).
Ванейгем связывал коммуникационную монополию Церкви с её интеграцией в экономическую систему. Грубо говоря, крестьяне и рабочие приносят в жертву свои жизненные силы (труд, буквально жизни в случае войны); владельцы средств производства же, собственно, ничем не жертвуют взамен, просто получая абсолютную прибыль. Религия выровняла эту «жертвенную экономику», введя определённую процедуру попадания в рай (Ванейгем даже ударяется в анализ сведений о разных «редакциях» и переводах Библии), в которой на каждое проявление жизни накладывался «налог» (секс, удовольствия, достаток, успех, семья…), а богатые как бы ставят под угрозу свои бессмертные души, дабы служить земному обществу. Ереси, соответственно, различным образом оспаривали эти ограничения и причинно-следственные связи. Уорк отмечает, что не всё исключённое стоит автоматически считать «прогрессивным» (как произошло после 1968 года): многие еретики перенимали деспотичные замашки церковников, мечтая, так сказать, не об анархии, а о ещё более сильном и «правильном» порядке. Вероятно, имели место и совсем хаотичные течения. Ванейгем выделяет учения, атакующие идею монополии над порталами и провозглашающие множественность «протоколов коммуникации», то есть более-менее свободные поиски высшего смысла, форм взаимодействия, Бога и т.д.
Уорк идёт дальше и утверждает, что фундаментальная проблема не в неравенстве обмена между крестьянами и господами. Фундаментальная проблема в том, что никакого обмена на самом-то деле вообще нет; Церковь не имеет коммуникации с Богом (по крайней мере, отличной от рядового верующего). С этой точки зрения современный капитализм стремится всё на свете превратить в коммуникацию, обмен, чтобы брать налог с посредничества (на деле не нужного, искусственного). Каждый индивид живёт в своём уникальном мире, но капитал за небольшую плату предоставляет портал куда угодно и на любой вкус. Что Уорк противопоставляет подобной антиутопии, не совсем ясно. Автор отсылается к интуитивным практикам неформальных сообществ, когда один и тот же человек без проблем входит то в дневную, то в ночную жизнь. Но какие механизмы здесь задействуются (не является ли это лишь примером готовой медиации), в книге не поясняется.
Вероятно, Уорк призывает к самоорганизации, не допускающей вмешательства внешних капиталистических или политических сил; но проект этот явно не продуман (пресловутые самоуправляющиеся анархические коммуны?). Если для жизни изначально характерна такая непроблематичная интуитивная связность, то почему вообще возникают разделения и посредники? Если связность ещё нужно достичь, открыть — то как? К сожалению, наиболее политизированная глава про исключение еретиков оказывается самой пространной в книге.
Итого, авторам удаётся показать проблему «непередаваемости», преследующую любое посредничество и коммуникацию. Они также очерчивают неприятные следствия возможных решений (герменевтики, просветления, сети). По иронии, развитие коммуникаций повышает интерес людей к не поддающемуся коммуникации (в ужасах именно современные приборы открывают существование «древних демонов»; здесь смешивается желание и страх иной реальности); тем более, что усложнение сетей парадоксальным образом затрудняет обмен информацией, размывая нормы языка и восприятия. Эти беды могут использоваться высшим классом в корыстных интересах, ради манипуляции картиной мира или получения прибыли; но такое управление базируется не на знании истины или особой эффективности, а, скорее, на успешном построении иллюзий истины и эффективности.
Авторы явно благоволят свободному, анархичному поиску форм коммуникации, будь то эмоции, литературные нормы или какие-то интуитивно-практические связи. Впрочем, кажется справедливым замечание Гэллоуэя, что размывающая границы системы сеть (рой) всё-таки нуждается в существовании системы, и не может её подменить. Частные свободные поиски могут подтолкнуть «норму» к развитию, реформе; но выживет ли общество, не имеющее хоть минимальных универсальных норм? Упомянутый Фуллер не одну книгу посвятил этой дилемме: как найти баланс между определённостью и гибкостью, не уйдя ни в крайность деспотии, ни в крайность полной дезорганизации. Теоретики экскоммуникации подходят к тому же вопросу в рамках своей дисциплины, но вместо ответа ограничиваются крайне пространными и абстрактными указаниями.