«Зачем нам такой мир, если там не будет России»? Конец света вчера и сейчас
Когда мы начинаем рассматривать представления о конце света, да еще и с погружением в древность, то мы должны иметь в виду, что под «концом света» та или иная культура обычно понимала не конец света вообще, а конец себя самой. В этом смысле такому пониманию соответствует ставшая уже знаменитой фраза Путина: «А зачем нам такой мир, если там не будет России?». И это по праву.
Ведь Россия это не «Я», без чьего существования и мир не нужен, а ценность, которая выше «Я». А вот если в мире не будет ценностей, то он действительно перестанет быть нужным какому бы то ни было «Я», после чего он, собственно, и прекратит свое существование. Эта коллизия находила свое отражение уже в глубокой древности.
Одна из основополагающих древних идей говорит о тождестве микро‑ и макрокосма. Согласно этому представлению, человек, государство, Вселенная в каком-то смысле являются одним и тем же, живут по одним и тем же принципам. Наиболее сильно это представление выражено в йоге. Когда йог медитирует, ум, например, может представляться одновременно и как ум конкретного йога, и как царь государства, и как бог. Все, что происходит с умом йогина во время духовных упражнений, соответствует и тому, что должно происходить в правильно движущемся и устроенном государстве и в мире в целом.
Все это я говорю к тому, чтобы при разговоре о «конце света» всерьез не возникали всякие картинки огненных бомбардировок и прочего. Человечество всегда обсуждало эту тему иносказательно. В самом деле, а как еще наиболее доступно было показать апокалипсис, как не при помощи картинок-страшилок и иносказаний? Однако все культуры в своем ядре понимали, что речь идет о жизни и смерти духа. Что в каком-то смысле если дух культуры умер, то совершенно не важно, уничтожена ли она физически (огнем с небес, наводнением и т. д.) или нет.
В культурах бытовали различные представления о мире и о том, как именно он существует, равно как и о соответствующих «концах» этого самого мира или их отсутствии. Эти представления далее переносились уже на все на свете — на государство и человека прежде всего. Можно очень грубо и условно определить три важнейших вектора этих представлений. Первый и, пожалуй, самый распространенный — циклический. В согласии с ним мир в целом цикличен и время от времени саморазрушается. После определенного промежутка времени возникает новый мир, обычно в точности такой же, как и предыдущий, и все вновь повторяется. Согласно второму вектору, мир идет к своему концу, после которого уже больше никогда ничего не будет. Согласно же третьему вектору, мир движется вперед вечно по стреле времени и не кончится никогда, хотя траектория этого движения может быть отнюдь не линейной, а очень замысловатой.
Сегодня, в то время, когда человечество обзавелось возможностью своей реальной физической самоликвидации, мы живем в тренде «конца истории», после которого не будет более ничего. О нем объявила устами Френсиса Фукуямы держава номер один — США, после того как избавилась от своего геополитического конкурента СССР.
Книга Фукуямы, выпущенная в 1992 году издательством Free Press, не случайно называлась не просто «Конец истории», а «Конец истории и последний человек». И это не могло не быть так, ибо «конец истории» может прийти только одновременно с «последним человеком» и никак иначе.
Фукуяма — ученик неогегельянца Александра Кожева, который говорил о том, что конец истории будет царством зверя. Гегель же, у которого Кожев взял эту модель, сам почерпнул ее из древних источников. «Конец» Гегель описывал через концепцию «примирения» всего со всем, которое должно наступить в конце времен, дабы сделать «все бывшее не бывшим». Такое «примирение» и есть смерть истории, ибо сделать «бывшее не бывшим» при помощи «примирения» — это и означает убийство истории.
В «Философии религии» Гегель, по сути, поясняет то, что имеет в виду под «примирением», на примерах античных трагедий. «Абсолютным образцом трагедии» он считал «Антигону» великого Софокла. В «Философии религии» о ней написано следующее:
Образцовая трагедия это «коллизия двух высших нравственных сил», — говорит Гегель. Далее он поясняет:
Тот, кто внимательно читал «Антигону», понимает, что изреченное тут Гегелем одновременно гениально, ибо он действительно увидел модель, лежащую в основе трагедии, и абсолютно омерзительно и лживо. Креонт — самодур и никаких неоднозначностей текст Софокла по этому поводу не допускает. Причем смысл заключается в том, что этот самодур, подобно Эдипу, смог в конце трагедии увидеть тот ужас, который сам же натворил, и пробудиться. Такая «операция» пробуждения и тем более искупления (которое за этим может следовать) Гегелю абсолютно чужда, как и сам дух великого Софокла. Для Гегеля, как мы видели, обе стороны и Антигона, и Креонт греховны потому, что «односторонни». Однако, далее, после такого раздвоения и расхождения «позиций», согласно Гегелю, непременно должно следовать их «примирение».
Там же, уже говоря о «Эвменидах» Эсхила и «Эдипе в Колоне» Софокла, Гегель высказывается еще более определенно:
Заявив о «злодеянии», как о «существенной необходимости» и о решении Ареопага, освободившего Ореста, как о делании «бывшего не бывшим» он продолжает:
О каком таком «чувстве» тут идет речь и почему ему соответствуют «примиряющие» развязки, Гегель не поясняет. Зато очевидно другое. В финале трагедии (она же история) две противоборствующие стороны должны непременно «примириться». Антигона должна примериться с Креонтом, Орест с Клинтемнестрой, добро со злом, коммунизм с фашизмом… После же этого деяние как таковое будет уничтожено в корне, и это все будет еще названо христианством…
Однако, что самое интересное, Гегель не высосал эту модель из пальца, а действительно именно обнаружил ее у Эсхила и Софокла. Только дело в том, что они-то, как и их главные герои, в ужасе старались избежать возможности этого «примирения», оно же роковая необходимость, хотя и не могли этого сделать. Гегель же специально не замечает этого их пафоса и «примиряет» протагониста и антагониста. Сами же Эсхил и Софокл с этой моделью ничего до конца сделать не могли и действительно в финале трагедии должны были описать то, чему так радуется Гегель, хотя и отвоевав для человечества драгоценные крохи свободы. Ведь этот сценарий раздвоения, с последующим примирением в финале, действительно лежал в основе трагедии и долгое время не мог быть преодолен, хотя бы потому, что трагедия, как и театр вообще, вышла из культа и ритуала. А какой культ, таков и ритуальный сценарий.
В соответствии с этим сценарием и идеей тождества микро и макро косма, Эсхил говорит не только о судьбе Ореста, но и одновременно о судьбе Афин. Предводительница хора Эриний и Афина договариваются о совместном управлении. Эриния спрашивает Афину «какие благости» нагадать Афинам:
Предводительница хора
Афина
«Воздушная среда благорастворения» нуждалась бы тут в отдельном комментарии, ведь именно она создает идеальное Афинское государство, которое всегда приходит, когда наступает «конец истории» и «примирение». Однако я вернусь к постисторическому идеалу Гегеля.
Он вполне откровенно предложил свой вариант идеального конца, когда в «Философии религии» стал комментировать трагедию Еврипида «Ипполит». В ней он пишет об «Ипполите» следующее:
Чем же Гегель так восхищен? Чем Еврипид ему больше люб, чем Эсхил и Софокл?
Эта «разумная необходимость», совпадающая по Гегелю аж со «справедливостью», есть не что иное, как игра и ее царство. Ведь Еврипид в «Ипполите» усадил на трон играющую Афродиту. При этом, он радикально порвал со всей гомеровской традицией, на которую, так или иначе, ориентировались Эсхил и Софокл. И именно это оценил Гегель в Еврипиде. В «Ипполите» Еврипид вкладывает такие слова в уста Артемиды:
Этот «обычай», хранителем которого является Зевс, до Еврипида в открытом виде нигде не встречается, ибо, как мы помним, у Гомера боги ого-го, как шли друг другу «наперекор». Тут же Еврипид предлагает фундаментально иную систему. Систему конца, «примирения» и игры, когда боги олимпа исчезают за ненадобностью, а человек начинает, как бы минуя эту олимпийскую «прослойку», уже напрямую подчиняться тому, что всегда было выше олимпийцев и Зевса. То есть, царству необходимости. А именно оно приходит в конце времен, добивая историю и человечность.
Гегель же именно за это Еврипида и критикует:
Если бы Ипполит «в своей душе освободился от неправоты», тогда бы конец истории тут же бы и наступил, ибо «примирение» стало бы полным и окончательным, каким его и жаждал видеть Гегель.