Как только мы забудем об этом — мы просто исчезнем
Простая блокадная история
Посвящаю своим любимым внучкам
Юле и Аленке, когда они станут пионерами
Сегодня у нас в семье праздник, моя старшая дочка Рада принята в пионеры! Еще днем, сидя на работе, я поделилась этой радостью с сотрудниками своей лаборатории. К концу рабочего дня начала торопиться домой, чтобы успеть испечь пирог к приходу мужа.
Вечером, когда мы всей семьей собрались за праздничным столом, было очень весело, и героиня этого вечера, Рада, вся раскрасневшаяся, уже 3-й раз рассказывает, как ее принимали в пионеры во Дворце пионеров имени Кирова, и как она давала торжественное обещание. Очень серьезно объясняет нам, почему пионеры носят красный галстук и как его надо завязывать.
С большим восхищением смотрит в рот Раде маленькая Тата (которой только 2 года). Не выдержав, она тихо сползает со стула, подкрадывается к стулу Рады, подымается на цыпочки и поглаживает красный галстук. Но Рада кричит: «Брысь, малявка!», и она отскакивает и прячется у меня за юбкой.
Вечером, когда детей уложили спать, мы долго еще сидели с мужем, обсуждая события сегодняшнего дня, которые всколыхнули воспоминания нашей юности, когда мы были сами пионерами на истоке пионерского движения. Я вспомнила, как по заданию губкома комсомола организовывала первые пионерские отряды в Одессе (тогда они назывались отрядами юных ленинцев), а муж вспомнил, как он за хорошую работу с пионерами был премирован путевкой в Артек. «Ну что ж, — сказал мне муж, — раз дожили, что Рада уже пионерка, надо постараться на лето достать ей путевку в пионерлагерь».
Быстро промчались последние месяцы школьного учебного года, и вот уже розданы табели. Ура, Рада уже в 4-м классе. Папа принес Раде путевку в пионерлагерь. Рада прыгает, радуется и всем показывает путевку, а путевка не простая, а в самый лучший пионерлагерь (показательный) Василеостровского района на станции Сиверской. Мама, как всегда, вся в хлопотах и заботах. Рада еще маленькая, впервые едет самостоятельно в пионерлагерь, кто ей будет косички заплетать (сама еще не умеет), а стричь жаль, 3 года растила.
5 июня 1941 года провожали всей семьей Раду в пионерлагерь. С гордостью под барабанный бой в пионерском костюме с красным галстуком выступала Рада, самая маленькая в младшем отряде. Маленькая Тата прыгала и хлопала в ладоши, и гордилась, глядя на свою старшую сестру, которая марширует с пионерами.
В этот солнечный радостный день родители стояли и смотрели с восторгом на своих детей, проходивших ровным строем, и никто не мог подумать, что у этих детей, таких счастливых, будет омрачено детство.
Воскресенье 22 июня был прекрасный летний день, почти все ленинградцы уехали проводить выходной день за город. Но нашему папе не дали выходного дня (много было работы на заводе), и мы за город не поехали. Я с Татой гуляла в садике возле дома. Тата копалась в песке, а я сидела на скамейке и беседовала с другой мамашей. Вдруг кто-то пробежал и крикнул: «Война, что вы сидите здесь?» И все бросились по домам.
Когда я, схватив Тату, вбежала в дом, из репродуктора неслись уже в который раз передаваемые сообщения: «Война. Война». Я была оглушена несчастьем, которое на нас обрушилось. Быстро накормив и уложив спать Тату, я начала соображать, что делать.
В первую очередь я решила, что надо поторопиться привезти Раду из пионерлагеря домой. Позвонила мужу, и мы договорились, что он, не заходя домой, с работы отправится за Радой в Сиверскую. Только поздно ночью муж привез Раду домой. Он мне рассказал, что много часов сидел на станции Сиверской и не мог попасть в поезд, так как все пригородные вокзалы забиты людьми и детьми, возвращающимися в Ленинград.
Буквально на второй день после объявления войны было объявлено об эвакуации детей из Ленинграда. Порядок эвакуации был следующим: школьники эвакуировались со школами, а дошкольники — с детскими садами. Эвакуация была объявлена строго обязательной. Мы с мужем решили добиваться, чтобы детей не разъединяли при эвакуации. Но как сделать? Тату, которой было всего 2 года, конечно, со школой нельзя было послать, и надо постараться их вдвоем эвакуировать с детским садом. Я обратилась к директору 25-го детского сада Петроградского района (который до школы посещала Рада) и просила ее взять обеих моих девочек. Я старалась ей внушить, что это будет легче для детского сада, так как Рада, которой уже 11 лет, сможет помочь персоналу справляться с малышами. После разрешения РОНО директор согласилась взять обеих девочек.
И вот две ночи мы с мужем собираем девочек в эвакуацию. Стираем, гладим, шьем, собираем мешки со всем детским имуществом. Однажды ночью во время сборов мне муж говорит: «Между прочим, я должен тебе сказать, что так как у меня бронь и я не подлежу мобилизации, то я решил записаться добровольцем в народное ополчение на защиту Ленинграда». Будучи целиком поглощена сборами и расстроена предстоящей разлукой с детьми, я в ответ могла только бездумно произнести: «А как будут организованы отряды по защите Ленинграда? С отрывом или без отрыва от производства?» «А там видно будет», — ответил он мне флегматично.
25 июня я провожала детей в первую эвакуацию. Раду как взрослую мы с мужем инструктировали, как она должна себя вести, что на ее ответственности младшая сестренка, которой она должна заменить мать. Муж написал двадцать почтовых открыток, на которых был наш адрес и адрес родных москвичей, и многократно просил, чтобы Рада опускала в почтовый ящик, где бы они ни были с Татой. Чтобы она писала только два слова: здоровы и подпись. Рада слушала внимательно, но мысли у нее были заняты новыми впечатлениями, поездкой. На вокзал с детьми я поехала одна, так как муж не мог отлучиться с работы. (Он не знал, что он их последний раз в жизни видит!)
И вот мы на Московском вокзале, погрузили детей, успокаиваем их (родителям запрещено плакать, чтобы не расстраивать детей). После отправления поезда еще долго стояла кучка родителей и не расходилась. Многие плакали. Я не могла плакать, слез не было, было немое отчаяние. Мы не знали, куда повезли детей и увидим ли мы их когда-либо? На наши вопросы, куда везут детей, нам отвечали: «Мы не знаем. Когда приедем на место, сообщим в РОНО, там вы и узнаете».
Когда я с вокзала без сил с глухим отчаянием притащилась домой, мужа дома не было. Я сидела, не раздеваясь, не знала, что делать, и ждала мужа. Долго я ждала, но только после полуночи зазвонил телефон. Беру трубку и слышу чужой мужской голос: «По просьбе Михаила Наумовича сообщаю вам, что он домой не придет, не ждите, он в казарме на Васильевском острове, на Детской улице».
И вот начались мои ежедневные паломничества в РОНО и в казарму к мужу на Детскую улицу. При каждом свидании с мужем одни и те же вопросы: «Где дети?» Отвечаю: «Была в РОНО, они не знают, нет еще сведений». И так каждый день в течение 10 дней, которые муж находился в казарме в Ленинграде.
Во время свиданий с мужем он меня уговорил пойти работать на завод, c которого он ушел добровольцем. Завод этот, хотя территориально уже очень далеко расположен от нашего дома, но, по его мнению, мне будет лучше работать в его коллективе, так как его товарищи по конструкторскому бюро (он был начальником конструкторского бюро) позаботятся обо мне и детях, если это будет необходимо. В течение тех немногих дней, когда муж был в казарме в Ленинграде (на формировании), я успела оформиться на его завод, и когда 6 июля их часть выступила из Ленинграда, я, провожая его, уже могла показать ему рабочий номер и пропуск его завода, где я была оформлена старшим химиком в гальванический цех.
На второй день после отправки мужа выхожу на работу — и тут же меня вызывает главный инженер завода и отдает распоряжение готовить цех к эвакуации. Я ему говорю, что цех-то я буду готовить к эвакуации, но сама эвакуироваться не могу, так как у меня дети под Ленинградом и я их не оставлю. «Ну что ж, — говорит он, — берите детей с собой», но как же их взять, если я даже не знаю, где они?! «Ну вот что, — говорит он, — даю вам 10 дней отпуска, поезжайте, привозите детей и будете эвакуироваться вместе с заводом».
Иду в РОНО и категорически требую ответа. Куда ехать? И где искать детей? Получаю более чем туманный ответ: в районе Боровичей размещены все детские сады Петроградского района, а в какой деревне этого района находится 25-й детский сад, нам неизвестно. Что делать, решаюсь искать по такому адресу.
Я еду до станции Боровичи, схожу и начинаю ходить по деревням, ищу 25-й детский сад. Неделю я брожу из деревни в деревню и, наконец, в одной деревне обнаруживаю 25-й детский сад и моих детей, живых и здоровых. Тата, как маленький зверек, держит все время Раду за руку и никого кроме нее к себе не подпускает. Я забираю детей и 2 мешка их вещей и должна добраться с ними до ближайшей станции железной дороги. Но как? Транспорта никакого, а я удалилась от железной дороги, пока бродила, почти на 40 км. Окружающие меня люди ободряют, ничего, говорят, меньше чем за 5 км — большая дорога, там идут машины на станцию, будете голосовать, и вас подвезут. Что же делать? Другого выхода нет. Беру 2 мешка, Рада берет Тату, и мы отправляемся в путь к большой дороге.
Только в сумерках мы добрались до проезжей дороги. Дети очень уморились от жары и устали от ходьбы, и я их устраиваю под кустиками спать. С утра ждем, машин нет. Выхожу поближе к дороге, но машины так быстро идут, и на меня никто не обращает внимания, голосуй, не голосуй — никто не останавливается. Вторую ночь ночуем под кустиками. Третий день настал, продукты кончаются, кормить детей нечем, отпуск на исходе, и я решила действовать более решительно. Выхожу на дорогу с мешками и детьми. Напряженно жду. Идет грузовая машина, и на ней стоят моряки. Я не стала голосовать, а стала поперек дороги и кричу. Шофер увидел и машину остановил. Я начинаю объяснять, что двое суток с детьми на дороге сижу. Подбросили в машину мешки, Тату подсадили, ее схватили моряки, и машина тронулась. Я ору не своим голосом: «Куда уехали с моим ребенком?!», но они показывают, что там сзади еще машина идет.
И вот я с Радой стоим на дороге и ждем, ждем несколько часов, а машины всё нет и нет. Уже к вечеру идет легковая машина, говорю Раде: «Не пугайся, буду бросаться под машину». Из машины выскочил офицер в морской форме и кричит на меня: «Убирайтесь с дороги, как вам не стыдно, видите, мы никого брать не можем». Но я со слезами начинаю ему объяснять, что проходила машина с моряками и увезли маленького моего ребенка на станцию, и обещали, что сзади еще идет машина и нас подберут, а мы так долго ждем, а машины нет, и я очень волнуюсь за ребенка. Кое-как нас впихнули в машину и довезли до станции.
Приехали на станцию и думаем, где искать Тату. Рада начала бегать по платформе и вдруг кричит: «Мама, вот Татка!» Подхожу и вижу: вещевых мешков куча, кругом матросы, а на самом верху — наши мешки и сидит на них Тата. Кричу: «Мой ребенок! Достаньте мне его». Тут какой-то морячок подскочил и прямо мне в руки Татку бросил. «Вот, — говорит, — и нашлась матка, а то думали уже, с собой везти придется девчонку».
Ну, слава богу, думаю, добрались до станции и теперь уже поедем и скоро будем в Ленинграде. Но не тут-то было. Весь вокзал запружен до отказа военными и гражданскими. Станция узловая, поезда идут на Москву и Ленинград. Военных отправляют в первую очередь. Много женщин с детьми, по несколько дней находятся на вокзале и не могут достать билеты. Но я после пережитого на дороге радуюсь: все же, думаю, вокзал не проезжая дорога (все познается в сравнении), здесь можно и подождать. Устраиваю свои мешки и детей на улице возле вокзала (внутри мест нет), а сама занимаю очередь в билетную кассу. Отпуск кончается, предъявляю отпускное удостоверение. Никого не волнует, общая очередь. Через 3 дня получила билет, счастлива безмерно. Жара нестерпимая. Конец июля 1941 года.
Посадка на ленинградский поезд, поезд бесплацкартный, народу тьма. С трудом Рада забралась на площадку, бросаю ей мешки и в момент, когда подсаживаю Тату, у меня выскальзывает сумочка, которую держу под мышкой. Я не замечаю этого, вхожу в вагон, размещаю детей, и тут только замечаю, что сумки нет!!! О ужас, ведь в сумке все документы: и мои, и детей, и пропуск, и рабочий номер (военного завода). Я в отчаянии, так как хорошо знаю, что без ленинградского паспорта в Ленинград въезд закрыт. Что делать? Я оставляю детей в вагоне и выскакиваю на платформу, как обезумевшая бросаюсь к первому встречному военному (называю его милиционером) и умоляю помочь мне составить акт о пропаже у меня сумки с документами, и главное — отметить в акте, что у меня украли ленинградский паспорт, так как у меня дети в вагоне, и я их везу в Ленинград. Военный был из тех, который, очевидно, имел большой опыт в обращении с женщинами, поэтому он так на меня накричал, что я сразу замолчала. Он начал меня отчитывать, что мы, женщины, способны только плакать, и так орал, что вокруг нас собралась большая толпа, и тут подошла какая-то женщина и спросила меня, не могу ли я точно перечислить, какие у меня были в сумке документы? Я всё точно перечислила и сказала, что было еще 150 рублей денег. Тут она мне подает сумку и говорит, что деньги, наверное, вынули, а сумку подбросили. Я хватаю сумку и бегу в вагон к детям. Хочу рассказать Раде, какое счастье, что нашлась сумка, но, увы, сказать ничего не могу, так как голос я потеряла начисто.
Как только привезла детей домой, немедленно отправляюсь на завод. Прихожу к главному инженеру, говорить не могу, голоса нет, пишу записку: привезла, мол, детей, могу эвакуироваться. Он разводит руками: «Цех ваш уехал, поедете с другим, завтра приходите, сообщу вам». Иду домой, прихожу и, о ужас — обе девочки лежат, горят — температура высокая. Приглашенный детский врач диагностирует дизентерию. Очевидно, сказались дорога и питание, а в особенности, вода, которую беспрерывно пили от жары на станции.
Что делать? Ехать нельзя. А когда они поправятся, будет поздно. Иду на завод и сообщаю, что дети заболели и ехать сейчас не могу. Меня успокаивают, что если дети поправятся, то меня заберет в свой вагон КБ, в котором работал мой муж, так как они намечены к эвакуации в последнюю очередь. Мужу я сообщила, что привезла детей в Ленинград, но что они больны, не пишу, и что я совсем не уверена, смогу ли их эвакуировать: зачем его зря волновать? Помочь ведь нам он не в силах.
И вот наступает момент, когда срабатывает ОКБ, где работал мой муж. 18 августа ко мне заявляется несколько конструкторов и заявляют, что 20-го они выезжают, у них есть вагон и они пришли забрать семью своего начальника КБ. Прекрасно, говорю я, дети уже почти здоровы, и ехать можно.
20 августа нас погрузили в вагон, который отправлялся в Омск. Но в Омск мы не попали. В теплушке мы прожили почти месяц, но дальше станции Мга нам не суждено было доехать. Путь был уже отрезан, и наш состав, как и многие другие составы, которые не успели проскочить, вернулись в Ленинград. На станции Ленинград-Сортировочная стояли почти две недели и все надеялись прорваться. Ежедневно по несколько раз бомбили. Все выходили из вагонов во время бомбежек, только я одна с детьми оставалась, так как мне тяжело было с детьми много раз забираться в теплушку. Так как вокзал и все пути Ленинградского железнодорожного узла были забиты людьми, которые не успели эвакуироваться, и он поэтому стал очень большой мишенью для бомбежек, было дано распоряжение разгрузить ленинградские вокзалы от людей. И вот 17 сентября началась разгрузка вагонов, и начали развозить ленинградцев по домам.
Трудно передать чувство, которое мы испытывали, когда нас на грузовиках развозили по домам. В те дни горели Бадаевские склады, которые разбомбили в первую очередь, и этим обрекли Ленинград на голод (на Бадаевских складах хранились все запасы продуктов Ленинграда, весь НЗ).
Бомбежки по несколько раз в день. Первые дни я с детьми спускалась в бомбоубежище, но потом прекратила, так как очень скоро Тата заболела корью с осложнением на легкие. Врачей нет. Детские поликлиники не работают. Что делать? Как спасти ребенка? Говорю Раде: «Помнишь, когда ты болела перед войной, тебя лечил доктор Дынкин. Он живет совсем недалеко от нас, на Пушкарской улице. Пойди к нему, и если он не уехал, попроси, чтобы он пришел к нам. Он тебе не сможет отказать».
Когда Рада пришла к доктору Дынкину, квартира его была открыта. Она зашла в комнату, и крикнула: «Доктор Дынкин, где Вы?» И вдруг раздался голос с кровати: «Я лежу под одеялом, подойди к кровати и сними все стекла, которые на одеяле, и я встану». Рада подошла к кровати и увидела, что все одеяло усыпано стеклами (которые насыпались с окон во время бомбежки). Она осторожно сняла все стеклышки и тогда тихонько подняла одеяло, и под ним оказался доктор Дынкин.
Он узнал Раду и очень удивился, как она очутилась здесь. «Вот, — он говорит, — я тебя не раз спасал, а теперь очередь твоя, и ты меня спасла, но объясни, зачем ты пришла?» «Я пришла, — говорит Рада, — чтобы вы пошли к нам, у нас маленькая сестренка заболела, а врачей нет». «Ну что ж, — говорит доктор, — я теперь уже обязан пойти, раз ты меня освободила от стекол». И так Рада привела доктора к больной сестренке.
В то страшное время доктор мог только констатировать болезнь и разводить руками. Что сделаешь? Нужен сульфидин, но где его достанешь — его дают только госпиталям. Я была в отчаянии, что не могу ничем помочь ребенку. В тот день мне очень повезло. Я на улице встретила знакомую артистку театра оперетты Снежинскую, которая жила в нашем доме и знала моих детей. Она стала расспрашивать о здоровье детей, и когда я ей пожаловалась, что у меня малышка очень больна, что ей нужен сульфидин, а достать не могу, она мне очень посочувствовала и говорит: «Я сейчас еду на концерт в госпиталь, и если будет возможность достать сульфидин, то я вам принесу». И вот ночью я слышу стук в дверь, выхожу, а там стоит артистка Снежинская и говорит: «Я вам принесла сульфидин». «Я, — говорит, — только что с концерта, который устраивали в госпитале, я удачно выступила (со своей коронной арией Снегурочки), меня очень благодарили, и тогда я сказала начальнику госпиталя, что если они хотят мне сделать приятное, то пусть мне дадут 5 граммов сульфидина для одной больной девочки, которую я очень люблю. Послали в аптеку госпиталя и принесли сульфидин. Я была очень растрогана и со слезами на глазах благодарила ее: я знала, что теперь мой ребенок спасен, благодаря ей. Болезнь Таты и страх за ее жизнь меня так поглотили, что я как-то совсем не заметила, как подкралась страшная осень 1941 года.
Октябрь месяц. Так как отстала во время эвакуации от своего цеха, где я была зачислена на работу, во время последней эвакуации я уже числилась иждивенкой мужа, чему я сразу не придала большого значения, но когда вскоре началась карточная система, и я получила иждивенческую карточку, я поняла весь трагизм нашего положения. Это было страшной катастрофой для семьи (оценить которую я сразу даже не могла). Так как я получала иждивенческую карточку, норма которой была меньше детской, не могла ничего уделить детям. Я могла, конечно, обратиться на завод, где я работала до войны, который частично остался в Ленинграде, но напроситься на работу на завод (может быть, мне бы и не отказали) я считала неудобным, так как я знала, что завод на 80% законсервирован. Таким образом, я застряла в блокадном Ленинграде с двумя детьми и иждивенческой карточкой, и в отрыве от коллектива, а надвигалась страшная зима 41/42 гг.
Много раз я себя взбадривала, говоря себе, что нельзя падать духом, ведь только спокойствием и энергией ты сможешь спасти детей. «Береги детей!» — этот лейтмотив всех писем мужа (последнее письмо было 19/VIII) всегда стоял у меня в ушах. Но как, как их сберечь? Маленькая Тата, поднявшись после болезни, безучастно смотрела кругом и только оживлялась, когда давали кушать. Если я подносила кусочек хлеба ко рту, она сейчас же протягивала руку и говорила: «Дай», и я не доносила хлеб до рта и отдавала ей. Мне было очень жаль ее, она была так слаба после перенесенной болезни.
К октябрьским праздникам на паек выдали ½ литра водки. Я отнесла ее на рынок и выменяла на 2 плитки дуранды (это спрессованный жмых, отход производства маслобойных заводов). В течение двух недель я по кусочку отрубала, натирала на терке, разводила кипятком и этой кашицей кормила детей. Дети с большим удовольствием ее ели, а Рада даже подбирала осколки и сосала их, говоря все время, что они не хуже конфет. В декабре месяце к нам забрела бабушка Варя (она тоже застряла в Ленинграде, но потом сын на самолете вывез ее в Москву). Она увидела ситуацию у меня в семье, когда ослабевшая Татка каждый кусочек хлеба, который я подношу ко рту, с жалобным писком просит отдать, и я отдаю. В.А. начала меня отчитывать, что так поступать нельзя, так как если я не буду сама съедать мизерный свой паек хлеба, то дети скоро осиротеют. Она меня начала убеждать, что надо что-нибудь предпринять, чтобы устроить Татку в детский сад, я возразила, что это безнадежно, что ее не примут, так как я сейчас не работаю. Всё же после настойчивых ее убеждений я решила сделать попытку, пошла в ближайший детский сад, рассказала заведующей наше положение, и она согласилась принять Тату. Я отдала продуктовые карточки Таты в детский сад и стала водить ее ежедневно. В детском саду было то преимущество, что кормили детей регулярно по режиму горячей пищей (конечно, в размере пайка), чего дома достичь нельзя было. Я была счастлива, что хотя бы малышка день проводит вне дома.
Ноябрь-декабрь 1941 года. Стояла жуткая зима. Лютый мороз. Весь город мертвый, белый снег лежит, как саван. Снег глубокий, до колен (никто и не думает убирать). Транспорта городского нет. Тишина, которая часто нарушается сиреной тревоги, бомбежкой, обстрелом. По улицам тянутся, еле передвигая ноги, пешеходы.
Продовольственные и хлебные карточки я, как иждивенка мужа, который на фронте, получала по месту прежней работы мужа, а это территориально было расположено от нашего дома на расстоянии 23 трамвайных остановок. Трамваев не было, но расстояние по старой привычке мерилось в трамвайных остановках. Ежемесячно я отправлялась получать карточки. Выходила рано утром и возвращалась только вечером. Ходить быстро не могла, да и задержек по дороге было немало: то бомбежка, то артиллерийский обстрел. Во время бомбежек загоняли в бомбоубежище, а во время артобстрела пешеходы как тянулись по улицам, так и продолжали тянуться, у всех был какой-то не ужас, а какое-то спокойствие обреченности.
Помню, как-то иду в Гавань за карточками, а впереди меня много кварталов по Васильевскому острову идет женщина в сером платке, в валенках… Почему-то запомнилась заплата на валенке зеленая, иду за ней и нет-нет — взгляну на эту заплату зеленую. И так дошла до 14-й линии, здесь начался артиллерийский обстрел. Иду, не останавливаюсь, думаю: нельзя задерживаться, ведь только к вечеру домой доберусь, а там ведь дети одни, ждут меня. И вот подхожу уже к 23-й линии, а под ноги мне попадается кусок валенка, смотрю — зеленая заплата. И тут я поняла, что женщина, которая все время шла впереди меня, попала под артобстрел. Я ускорила шаг и подумала: ведь и ее, может быть, дома ждут дети, а она и не придет.
В нашей большой коммунальной квартире вскоре я с детьми осталась одна: кто уехал, а кто умер. Я старалась сохранять в доме некоторый режим, считая, что это поможет мне если не спасти детей, то удлинить их существование до наступления лучших времен, в которые я упорно хотела верить.
Утром к открытию булочной я ходила (как все ленинградцы) за хлебом. Получив хлеб, я торопилась домой. Когда я открывала дверь, дети сразу просыпались с криком: «Мама хлеб принесла». Отломив маленькую крошку, я клала ее в рот Тате и говорила: «Ты будешь держать ее во рту, пока я тебя одену». В это время Рада одевалась. Одеваться было недолго, так как спали во всей одежде и даже в рейтузах. А чаще «одеться» означало снять с себя несколько кофт, одеваемых поверх дневной одежды на ночь. Холод в комнате был ужасный, в особенности утром — минусовая температура, так что термометр комнатный не показывал. Тату в детский сад отводила Рада, и когда она уходила, я растапливала буржуйку, которую топила преимущественно литературой (подобранные журналы «Радио и Телефункен» по годам, которые хранил муж, шли в первую очередь на растопку), и кипятила чай. Когда Рада возвращалась, мы, обязательно помыв лицо и руки (тогда и эта мелочь была геройской расточительностью, так как воды было мало), завтракали: пили кипяток с маленьким кусочком хлеба.
Я посылала Раду собирать щепки: недалеко от нашего дома разбирали деревянный дом. Мне удалось на рынке обменять совершенно новое зимнее пальто мужа на две пары старых подшитых валенок для меня и для Рады, что дало возможность выходить нам на улицу. Но варежек не было, и я наматывала на руки Рады огромные мужские варежки из оленьего меха, которые муж привез в свое время из Владивостока. Когда Рада возвращалась со щепками, она получала обед — суп, в котором плавало несколько крупинок.
После обеда мы должны были заготовлять воду на следующий день. Мы с Радой отправлялись за водой, что было тоже немаловажным трудом. Большей частью мы пользовались водой из растапливаемого снега. Собирали снег почище в кастрюлю и растапливали.
В те дни я все время проводила с Радой, никогда раньше — ни до войны, ни после — я не имела возможности столько уделять внимания детям: работа и домашние заботы всегда оставляли только необходимый минимум времени для детей.
В тяжелые дни блокады Ленинграда большим утешением нам служили книги, и Рада пристрастилась к чтению, и мы читали запоем и часто вслух. Много книг мы купили и перечли в то время (Диккенса, Дюма, Гюго, Вальтера Скотта, Джека Лондона). Лежа в постели, укрытые всеми одеялами и пальто, мы читали и читали. Книги и радио были единственными нашими друзьями. Радио было включено круглосуточно, оно было единственным связующим звеном с окружающим миром. По радио передавали о днях выдачи по продуктовым карточкам, сигналы тревоги и отбоя (в то время мы уже никуда не ходили, ни в какие бомбоубежища).
Никогда не забыть тот день (в ноябре), когда были снижены нормы хлеба по иждивенческим карточкам — вместо 175 граммов в день начали выдавать 125 граммов. Как это ни покажется странным людям, не пережившим тяжелое время блокады и голода, а также маловерам, этот день был для нас не траурным днем, а праздничным. Силой слов, переданных по радио, призывавших всех ленинградцев к подвигу, мы обрели какую-то новую энергию, и в этот день я себя чувствовала со всеми ленинградцами героиней и радовалась, что этим новым лишением я вношу тоже какую-то маленькую лепту в общие героические усилия во что бы то ни стало выстоять.
Я, которая волей судеб в эту тяжелую годину была вынуждена остаться вне коллектива (с которым я работала до войны 10 лет), только благодаря радиопередачам не чувствовала отрыва от жизни. Как я была благодарна радиопередачам, которые меня находили и как будто со мной говорили про самое заветное. В осажденном Ленинграде в дни голода и холода радиопередачи были так построены, что не давали людям чувствовать одиночество, вселяли бодрость, давали чувствовать коллектив самым одиноким людям. Нет слов, чтобы выразить благодарность работникам радиовещания Ленинграда, которые могли так построить радиопередачи, что сила слова была так всемогуща и, дойдя до каждого ленинградца, укрепляла его волю к сопротивлению всем тяготам жизни, выпавшим на его долю. В те далекие незабываемые дни полуживые ленинградцы слушали и слушали радио и, несмотря на то, что «вести с фронтов» были весьма неутешительны, ждали и верили в перелом. И какие замечательные музыкальные и литературные передачи были в те дни и как они помогали сохранять ленинградцам бодрость!
В один из январских дней 1942 г. Рада принесла очень мало щепок, так как разборка деревянного дома уже закончилась. Она была очень оживлена и стала мне рассказывать, что у разобранного дома встретила одного дяденьку, который ее расспрашивал, в каком она классе училась до войны, и сказал, что у него тоже есть двое таких детей. Он приглашал ее приходить к ним, они живут недалеко от нас. Еще сказал он, говорила Рада, «что можно будет и соседскую девочку позвать, она тоже школьница, и вы вместе немного сможете заниматься, чтобы не забыть, чему вас в школе учили. У нас, — говорит, — тепло в комнате, так как я бригадиром при разборке домов работаю, а сейчас тепло — это основное». Выслушав Раду, я подумала, что неплохо было бы Раде хотя бы пару часов в день проводить в теплом помещении в обществе детей. Назавтра я отвела Раду к дяде Коле. Жена дяди Коли, в прошлом учительница, согласилась часочек в день заниматься с детьми, правда, говорила, «сомневаюсь, получится ли что-либо, так как дети от голода очень ослабли». В комнате у них было довольно тепло, и я подумала: «Ну и пусть не занимается, лишь бы посидела в теплом помещении». Я их поблагодарила за разрешение Раде приходить к ним ежедневно. Долго, к сожалению, Раде в этот дом ходить не пришлось, так как в течение двух недель вся семья вымерла, осталась жива одна мать. Помню, зашла я к ней, когда еще жив был ее мальчик (12 лет), она смотрела на угасающего ребенка спокойно и только сказала: «Как жаль, что он умрет после отца, ведь мне его никак не похоронить. Ну что ж, — говорит, — вывезу на Карповку, там уже не один такой лежит. А Радочка, — говорит, — пусть приходит, у меня еще немного дров осталось, будем греться, пока живы». Но Рада в этот дом больше не ходила.
В комнате у нас был жуткий холод, топить совсем было нечем. Ежедневно, приводя Тату из детского сада, я быстро давала ей кусочек хлеба в рот, раздевала (снимала только обувь и пальто) и сразу укладывала в кровать, куда раньше забиралась Рада, и я, накрыв их всем, что было в доме, залезала к ним под одеяло, где мы спали все вместе, чтобы согреться. В этой кровати мы проводили не менее 12 часов в сутки, и только когда в 6 часов начинало говорить радио, я вылезала из постели, чтобы пойти за хлебом на текущий день.
Вспоминается, что в один из январских дней (20−25-го) мне встретилась женщина, которую я не узнала (тогда никто никого не узнавал, так все изменились), и говорит мне: «А Ванда Запольская о вас спрашивала: «Почему она не уехала и где ее дети и муж?» Мне стало как-то не по себе, что Ванда меня вспомнила, а я совершенно о ней забыла. Ванда Запольская была моей приятельницей по студенческим годам, жила она в нашем дворе, во флигеле. После окончания института она работала на Октябрьской железной дороге и, проработав всего 2−3 года, попала в какую-то аварию, после чего она стала совершенным инвалидом, без движения лежала уже много лет. Жила она со старушкой-матерью, которая перед войной умерла. До войны я ее регулярно посещала, а тут забыла из-за всех личных забот и треволнений.
Немедля я зашла к Ванде. Она жила в отдельной маленькой квартирке. Когда я вошла к ней, меня сразу поразило, что вся комната заставлена кроватями, на которых сидели незнакомые люди, так что я Ванду и не сразу заметила. Подойдя к ней, я удивленно ее спросила, откуда у нее столько людей живет в ее комнате? Она мне объяснила, что так как до войны железная дорога привозила ей как инвалиду труда много дров, то к началу войны у нее был полный сарай дров, и она попросила соседку, чтобы та переселилась к ней и топила печку, и вот соседка привела к ней на жительство каких-то своих родных и знакомых. Ванда, узнав, что я с детьми в Ленинграде, пришла в ужас от того, как мы живем в своей громадной комнате в таком холоде, и говорит: «У меня здесь проживает так много людей, и все мне чужие, а как бы мне хотелось, чтобы ты с детьми жила в тепле». «Да я, — говорю, — с радостью, но куда нам поместиться, и так теснота». «Вот, — говорит, — у меня большой письменный стол, и могла бы ты спать на нем с детьми». Посмотрев на письменный стол, я решила, что при теперешних габаритах мы поместимся. «Хорошо, — говорю, — спасибо, сейчас же перенесу подушки и одеяла и буду с детьми ночевать здесь». Три ночи я спала с детьми у Ванды на письменном столе. Утром после 3-ей ночи оказалось, что Ванда и еще одна жиличка не проснулись, так как они умерли в эту ночь. Проснувшись и узнав о несчастье, которое случилось этой ночью, я быстро встала и начала одеваться. Натянула на себя брюки и пиджак (я всю блокаду носила после мужа костюм, для теплоты), а в кармане пиджака у меня всегда лежали хлебные карточки. Ищу, ищу по всем карманам — ничего нет. Я оцепенела: нет карточек на последние 3 дня месяца января 1942 года.
Что делать? Молчу: нельзя ничего сказать вслух, нельзя показать виду, нельзя, чтобы Рада узнала, что нет хлебных карточек. Быстро одеваюсь и отвожу в детский сад Тату, прихожу за Радой, а она мне говорит: «Мама, я не встану, я здесь буду умирать». Состояние у Рады, конечно, такое, что может умереть — так ослабла, больна цингой, вся в нарывах, но не это основное — она потеряла сопротивляемость, попала в «зону смерти». Что делать? У меня энергия исступления. Надо спасать Раду во что бы то ни стало. Надо вывести ее из этой зоны. Но куда? В нашу комнату, где за 3 дня все замерзло и покрылось льдом? И, главное, хлеба нет. Карточек нет. Что делать? Ложиться рядом с Радой и умирать? Нет, думаю, надо предпринять что-то сверхъестественное.
Бегу к управдому и прошу: «В нашей квартире имеется комнатка 7 метров, стоит запертая (до войны ее занимал мужчина, теперь в армии), откройте мне ее, дайте пожить там, а то мою комнату (28 метров и 5 метров высоты) я ни в коем случае не смогу отеплить». Управдом спокойным голосом мне отвечает: «Не буду открывать комнату военнослужащего, не имею права». На все мои доводы и просьбы один ответ — «нет». Здесь я уже пришла в исступление и говорю: «Ах так — тогда знайте: я вас убью!» Управдом посмотрела на меня и решила, что я уже не жилец, и пошла, и открыла мне маленькую комнату (самую маленькую) в нашей квартире. Я была счастлива. Но что делать дальше? Комната была пустая. Я перенесла туда кровать и постель из моей комнаты и начала ломать все мелкие деревянные вещи, которые были у нас (лыжи, стулья, ширмы, полки). Где только взялась сила — я все ломала и топила печурку в маленькой комнате. Температуру я нагнала до +7º в комнате, что было уже замечательно. Теперь можно привести Раду, но как быть с хлебом, ведь надо скрыть от нее, что я потеряла хлебные карточки. Я быстро принимаю решение, бегу в первый этаж в дворничихе, у которой сестра работала в булочной. Вбегаю, бросаюсь на колени и умоляю выручить меня из беды, за 1 кг хлеба согласна дать всё, что она хочет, пусть берет. Она посмотрела на меня, подумала и пошла со мной. Я ей открыла шкаф, и она выбрала 2 шерстяных платья и 2 блузки и дала мне взамен 1 кг хлеба. Как я была счастлива, и как я ее благодарила. Я спасла своего ребенка.
Я побежала за Радой и сказала ей, что я ее сейчас переведу в комнату, где тепло, где есть горячий кофе и хлеб. Рада открыла глаза и сказала: «Зачем, мама, я буду здесь умирать». Нет, нет, ты не будешь умирать. Я помогла ей одеться и повела домой — как говорили тогда, вывела из зоны смерти. Мы прожили последние дни января. В феврале я получила новые карточки.
Мы с Радой жили, но с каждым днем слабели. И вот настал день, когда мы подняться не могли. Как отвести Тату в детский сад? Все же я поднялась, кое-как одела Тату, вывела ее на лестницу, и говорю: «Иди, детка, в детский садик сама». А сама дотащилась до кровати и легла рядом с Радой. За хлебом идти не могу. Дверь оставила на лестницу открытой, может, кто забредет. В квартире никого нет. Лежим в кровати, я и Рада, одетые и покрытые одеялами, прижавшись друг к другу, чтоб согреться, и слушаем человеческие голоса из репродуктора. Других звуков нет, всё вымерло. Встать нет сил, да и незачем: в доме ничего, ни хлеба, ни воды. На второй день у нас начался голодный понос. Лежим, стараюсь о чем-то рассказывать Раде, чтобы она не впадала в беспамятство.
На третий день чувствую, что я ослабела больше Рады, и вдруг меня осенило: надо Раду каким угодно образом выставить на улицу, пока я еще жива, чтобы она завтра не оказалась в кровати с мертвецом. Я начинаю Раде внушать, что только она может нас спасти от смерти. Я ей говорю, что секретарь райкома партии — товарищ мой и папы, что мы с ним жили в коммуне ЛЭТИ, и если она сможет добраться туда и передать ему записку, то он наверняка что-нибудь сделает, чтобы нас спасти. Она немного оживляется, но говорит, как она найдет и сможет ли дойти. Я говорю: «Возьми хлебный талон на сегодняшний день и постой у ворот дома, и первому прохожему дай талончик и скажи, чтобы за это он довел тебя до райкома партии. Взрослые все знают, где это, это близко, по Кировскому проспекту. Рада говорит: «Хорошо, пиши записку, я пойду». Я сползла с кровати, нашла клочок бумаги и написала два слова: «Погибаем, спасите». Вложила в конверт и подписала: секретарю райкома Харитонову. Рада, видя, что она идет с серьезным пакетом, оживилась, в глазах надежда. Я помогаю ей одеться, и она уходит.
Я заползаю на кровать и, обессиленная нервным напряжением, закрываю глаза. Я начинаю думать, как Рада упала на улице от слабости и замерзла. Я думаю, что Таты вот уже как 3 дня нет в живых, так как я ее спустила с лестницы, а дошла ли она к детскому саду, не знаю. Зимний день короток, начинаются сумерки, я уже уверена, что Рада не вернется, а для меня, думаю, может быть, это уже последняя будет ночь. В полузабытьи я слышу вдруг, что кто-то меня тормошит. Рада кричит: «Мама! Я пришла». Я открываю глаза, возле меня женщина. Она говорит: «Е.М., Вы меня не узнаете? Я Кормщикова из парткома «Ленинской искры». Меня прислали узнать, что вам нужно в первую очередь. Я говорю: «Узнайте, жив ли мой ребенок, дошел ли он до детского сада, и придите, скажите мне». Когда товарищ Кормщикова ушла в детский сад, Рада начала мне рассказывать, все время повторяя: «Мамочка, мы будем жить», — это сказал сам Харитонов. «Я, как ты сказала, вышла и стояла у ворот, пока не пошел взрослый дядя, я ему дала талончик и объяснила, куда мне надо, он меня взял за руку и повел. Он привел к дверям, а там стоит вахтер, он сказал, что секретаря нет, нескоро придет, но я сказала, что все равно буду его ждать. Вахтер даже разрешил мне сесть на скамеечку с той стороны двери, где не улица. Сидела и даже начала засыпать, как вдруг слышу, говорит вахтер кому-то: «Вот девочка вас ждет, товарищ Харитонов, уже давно и какую-то записку держит». Я открыла глаза, он и говорит: «Ну что ж, просительница, пошли в кабинет», — и поверишь, мама, он распечатал конверт, посадил в кресло, вынул из ящика стола сухарь и говорит: «Грызи и потом расскажешь, кто ты». Я говорю: «Я сразу расскажу», — сказала, как моя фамилия и где мы живем. Что папа на фронте, а мы с мамой и маленькой сестренкой в Ленинграде остались, не успели эвакуироваться. Ну, говорит, мне всё ясно, я знаю и папу твоего, и маму. Ты знай, сиди и грызи сухарь и еще дал мне кусочек сахару. А сам начал звонить по телефону и ругаться, что вот «семья умирает, а мать я хорошо знаю, до войны у вас работала». Там ему что-то говорили, а он сердито говорит: «Я ничего знать не хочу, чтобы сейчас же установили пост и ежедневно мне докладывали о состоянии здоровья этой семьи». Он положил трубку и совсем не сердитым голосом сказал мне, что хотя сейчас и эвакуируют через лед, но нам ехать нельзя. Но как только ты сможешь подняться, чтобы сразу пришла в райком. «Так и передай маме».
Как только Рада закончила рассказывать, вернулась Кормщикова из детского сада и сообщила, что девочка жива и здорова и что заведующая сказала, чтобы мать не беспокоилась, что ребенок будет у нее круглосуточно, пока мать не подымется и сама не сможет прийти за ребенком. Тут мои нервы не выдержали, я залилась слезами и начала целовать Кормщикову. Она мне сказала, что завод устанавливает у нас пост — это значит, что дружинницы будут у нас находиться, пока мы не поправимся. И вот в течение месяца у нас дежурили дружинницы. Они и выкупали продукты и хлеб. Хлеб носили на завод и сушили там сухари и приносили (так как хлеба нам нельзя было есть из-за поноса) кипяченую воду и обед — суп и кашу из столовой. И так мы с Радой выжили и были спасены буквально на последней грани от неизбежной смерти.
Я была бесконечно благодарна Харитонову, райкому и коллективу, который сделал для меня больше, чем я это заслужила. Я, лежа в постели, давала себе обеты, что если подымусь, то всей жизнью буду обязана, и смогу ли я отплатить за все, что было сделано для меня и для детей? К 8 марта я уже могла подняться с постели (Рада раньше), и я всем, чем могла, отблагодарила дружинниц, которые у нас дежурили. В марте я пошла к Харитонову в райком. Я хотела его поблагодарить, но он и слушать меня не стал, а стал отчитывать: «Как это ты, старая комсомолка, не знала, что в такое время нельзя отрываться от коллектива? Почему не пошла на завод, где работала до войны? Почему не пришла в райком?» Я ничего вразумительного ответить не могла. Он меня направил к секретарю по кадрам.
Секретарем по кадрам был тогда Сластенов, который до войны работал на «Ленинской искре». Он поговорил со мной и понял меня, что идти на завод, который законсервирован, старому работнику неудобно. Он предложил мне идти в учреждение, которое, говорит, самое важное в нынешних условиях и куда нам нужно посылать самых надежных товарищей. Я его заверила, что буду работать в любом месте. Он меня направил инспектором в бюро по учету и распределению продовольственных и хлебных карточек. Я поняла, что работа действительно очень важная, так как от правильной работы этого учреждения зависит, выживут ли оставшиеся в живых ленинградцы.
И я пошла работать инспектором учетного бюро хлебных карточек Приморского района. В течение нескольких месяцев я работала инспектором, и мне немало пришлось столкнуться с фактами отрицательными, с которыми надо было с выдержкой бороться. Карточки распределялись через предприятия и домохозяйства. Но так как получали карточки в начале месяца по спискам предприятий или домохозяйств (домохозяйства получали на всех иждивенцев и детей), а в течение месяца многие умирали, карточки умерших оставались в обращении. Поэтому в середине месяца назначалась перерегистрация карточек на местах. И вот мы, инспектора, ходили ко всем предприятиям и домохозяйствам и проводили перерегистрацию. (Причем на перерегистрацию должен был человек приходить лично). Всё это было организовано для того, чтобы уменьшить злоупотребления, которые были с карточками. Действительной карточка была только та, на которой был штамп перерегистрации. Этим изымались из обращения карточки мертвецов. В те дни честность и неподкупность работников, работавших в сфере карточной системы, была, как сейчас говорят, проблемой №1. Но жуликов и нечистоплотных людей в то время было немало, а поэтому мне как инспектору надо было быть все время начеку.
Однажды я проводила перерегистрацию в одном из крупных домохозяйств района. Управдом всегда присутствовала при перерегистрации. В этом домохозяйстве была всеми уважаемая в районе управдом Д. Я как-то была спокойна и не ждала никакого подвоха. Я уже часов 8 проводила перерегистрацию и говорю Д.: «Мне бы надо сходить в туалет». Она говорит: «Идем ко мне». Я прервала перерегистрацию и поднялась в ее квартиру. Квартира меня поразила: не по блокадному обжитая. Но я ничего не сказала, вхожу, она мне любезно дает воды помыть руки и зовет в столовую. Вхожу, стол накрыт. Такого стола я даже во сне уже давно не видела, но главное — я обратила внимание на то, что хлеб нарезан большими ломтями, что стоят тарелки с котлетами. Стоит пиво. Она меня начинает приглашать пообедать. Я на нее строго посмотрела и говорю: «Нет, я домой пойду кушать». Тут она мне начала объяснять, что кто-то ей уступил конину, и она мне может 2 кг уступить. Не выпускает меня из квартиры, говорит: «Кушай». Только после того, как я ей сказала, что если она меня не выпустит, то я вынуждена буду прекратить перерегистрацию у нее, она меня выпустила. К концу перерегистрации управдом Д. обращается ко мне и говорит: «Вот здесь у меня несколько карточек жильцов, которые больны и надо их перерегистрировать», — и подает мне пачку, 20 карточек. Я отказываюсь и говорю, что если они больные — пусть даст список, и мы пойдем с ней в эти квартиры. Здесь она мнется и говорит, что их нет в живых, но до конца месяца можно попользоваться, и предлагает половину. Увидев мое возмущение, она начинает говорить, что пошутила, что она мне отомстила за то, что я у нее не хотела покушать. Нет, я думаю, если бы тебе удалось меня соблазнить едой, то ты себя уже чувствовала иначе, ты бы считала, что я тебе чем-то обязана. Вот как тяжело и в какой обстановке приходилось работать инспектору. И таких случаев было немало, и ты все время ходил как на острие ножа. Но понимала, что работа крайне необходима, а поэтому надо ее проводить.
Очень памятен мне еще случай моей тогдашней работы инспектора. Однажды мне пришлось проводить перерегистрацию карточек в военизированном учреждении. После перерегистрации через некоторое время приходит командир и кладет мне на стол кулек бумажный. Я, не глядя в кулек, возмущенно обращаюсь к командиру: «Как Вам не стыдно, — говорю я, — ведь Вы-то знаете, что мы не имеем права ничего брать в организациях, где проводим перерегистрацию». А он улыбается и говорит: «Я смотрел на ваши руки при перерегистрации, обратил внимание, что у вас цинготные нарывы, и думаю, что несколько луковок, которые мне удалось для вас достать, вы имеете право взять как лекарство». Я посмотрела в кулек: там действительно лежало пять настоящих репчатых луковок. «Что ж, — говорю, — с благодарностью возьму». Когда шла домой, прижимала кулек и все думала, что делать и с кем поделиться этим богатством. И когда вошла в наш дом, зашла на второй этаж, где жили две старушки, и отдала им две луковицы (они на всю жизнь запомнили этот подарок). А остальные — домой, детям.
Первая весна блокадного Ленинграда. Когда начали оттаивать трупы, лежащие вдоль набережной, а также многочисленные трупы ленинградцев, которые лежали в домах, возникли серьезные опасения о возможности эпидемии. Очень многие ленинградцы были организованы в бригады по захоронению мертвецов и по уборке нечистот. Мертвецов складывали в грузовики и отвозили в братские могилы. Тогда никто своих покойников не узнавал, и их хоронили вместе как жертв ленинградской блокады.
После открытия Дороги жизни, когда через Ладогу начали доставлять продукты в Ленинград, пайки были увеличены, хлеба по рабочей карточке давали 400 граммов, а по детской — 200 граммов, а затем даже увеличили до 500 граммов на рабочую карточку. Казалось бы, что питание немного улучшилось, чем было раньше, должно было быть легче, но так не было. Истощенные до предела ленинградцы, к весне остававшиеся в живых, были очень слабы, и даже увеличенный против зимы паек уже не мог их укрепить.
Были в каждом районе созданы столовые для дистрофиков II и III степени, в которых по направлению с работы месяц можно было получать усиленное трехразовое питание. Июнь месяц я тоже там питалась. Не забыть очереди, которая стояла за обедом в эту столовую: дряхлые старики и старушки, из которых ни одному не было более 40 лет. Хлеб к обеду надо было приносить с собой от пайка, но, держа в руках кусочек хлеба к обеду, редкие герои терпели до обеда, а большинство съедало его в очереди до обеда.
Бытовые условия ленинградцев тоже в некоторой степени улучшились. Хотя водопровод и канализация не работали, но почти в каждом дворе были колонки, где можно было брать чистую воду. Весной, когда началась навигация и Ладога очистилась ото льда, началась новая волна эвакуации ленинградцев на большую землю из блокированного Ленинграда водным путем через Ладогу. Весна возбудила у многих уже очень ослабевших ленинградцев новые надежды, и они пускались в трудный путь эвакуации, который большинство не выдерживало и погибало в пути.
С периода марта месяца 1942 года, когда я начала работать и получать рабочую, а не иждивенческую карточку, я могла, казалось, больше помочь детям, а в особенности Раде, которая была дома (Тата день проводила в детском саду). Эта помощь оказалась очень малоэффективной, так как я по роду работы очень мало бывала дома, не могла следить за режимом и, несмотря на то, что я к весне устроила Раду в столовую детскую, где она получала обед, она (как и большинство детей школьного возраста) не только не окрепла весной, а даже все больше и больше слабела. Летом у Рады плюс к дистрофии и цинге еще прибавилось заболевание легких (плеврит). Врач, который ее осматривал, говорил, что в условиях Ленинграда ее вряд ли удастся спасти, а тем более без последствий, но везти в таком состоянии тоже опасно. И вот я начала лечить ее. Когда я ставила горчичники, она орала на всю улицу (естественно, так как горчичники ставились на кости, обтянутые кожей). Понемногу она оправилась, начала вставать, ходить, но была очень слаба. Я все ночи напролет думала, как поступить. Надо вывозить детей, в особенности Раду. Это надо ради Рады. Но смогу ли я вывезти их? Эвакуация сложная (через Ладогу), причем надо эвакуироваться одиночкой, без коллектива, с двумя ослабевшими детьми. Что делать?
Как ни странно, на решение этой трудной для меня дилеммы повлиял такой для того времени обычный случай. Я шла по Кировскому проспекту, и навстречу мне шла группа ребят-школьников. Они шли парами, девочка это или мальчик, можно было узнать только по платьям или штанишкам, которые высели на палочках. Все наголо острижены, и в руках они держали миски и ложки. Шли с женщиной, очевидно, с учительницей в столовую или из столовой. Я стояла и смотрела им вслед. Маленькие старички и старушки без малейшего детского выражения в лицах. В потухших глазах нет ни малейшего огонька. И мне, которой пришлось в течение многих месяцев видеть бесчисленное множество смертей и трупов и не ронять слез, стало жутко. Стоя в летний день и глядя на этих, казалось, выживших детей, я плакала. Этот случай дал мне силу принять решение во что бы то ни стало вывозить детей. Мне представилось, что если я не вывезу их, то они будут психическими дистрофиками, а это ведь хуже смерти.
И вот, несмотря на то, что в этот день я решила покончить с работой инспектора бюро карточек и уже договорилась о переходе на завод, который собирались восстанавливать и пускать с августа 1942 года, я на второй день пошла в райсовет и записалась на эвакуацию с детьми. Тогда женщин с детьми старались эвакуировать по двум причинам: во-первых, Ленинград все время бомбили и обстреливали и, во-вторых, снабжение Ленинграда через Ладогу было тяжелое и надо было по возможности уменьшить число жителей в Ленинграде.
И вот решение, принятое в долгие бессонные ночи, в которые я думала, как спасти детей, надо было днем превратить в действие. Я начала действовать — собирать, как тогда говорили, все мягкие вещи (постель, одежду, пальто), и все паковать в тюки. Мешки я сшила из штор и набивала их всеми вещами (потому что говорили, что в эвакуации только вещи ценятся, а продукты за деньги не продают, да и денег у меня было мало, так как перестала получать деньги за мужа). И вот набралось немало тюков. Как я буду их нести, я не задумывалась, потому что ценность вещей имела тогда значение относительное, только как некоторый эквивалент денег, а деньги нужны будут, только если будет жизнь, а жизнь висела на волоске.
Но, несмотря на слабость мою физическую, у меня обратно пропорционально росла моральная устойчивость и энергия, энергия, где она только тогда бралась? Решила я, что буду проситься в эвакуацию в Казахстан (так как через обком ленинградский меня разыскал Владимиров, и я узнала, что они в Семипалатинске). Настал день эвакуации. Я получила эвакоудостоверения в райсовете и должна была прибыть к эшелону, который отправлялся с Финляндского вокзала до станции Гривы, где будет перевоз через Ладогу. Как добраться до вокзала с тюками? Транспорт единственный — тачки. Люди, которые везут тачки, соглашаются это сделать только за хлеб или другие продукты и папиросы. Я договорилась с тачечником, что дам ему буханку хлеба, которую получу на вокзале по эвакоудостоверению. И вот он привез вещи на Финляндский вокзал, и пока я с ним сгружала вещи в вагон, в котором уже сидели дети, Рада, получив две буханки хлеба на вокзале по эвакоудостоверению, уже успела одну буханку скушать.
Когда я закончила погрузку вещей, пошла к Раде и увидела, что она уже начинает вторую буханку, я обмерла. Все знакомые меня предупреждали, и даже в Райисполкоме в комиссии по эвакуации нас инструктировали, чтобы ни в коем случае сразу же не начинали много кушать, так как это привело к гибели многих ленинградцев. Смотрю на Раду как на приговоренную, думаю: «Вот, на ленинградском вокзале уже потерялась надежда довести живую, а что дальше?» Расплачиваюсь с тачечником оставшимся хлебом и папиросами. Едем всю ночь, смотрю на спящую Раду, но она ни на что не жалуется, а я смотрю на нее, как на приговоренную. Наутро приезжаем в Гриву. Нас выгружают из вагонов и говорят, что взять мы должны только документы и провизионную сумку, а вещи все оставить в вагонах, что надо идти к пристани на переправу. Людей переправляют отдельно через Ладогу, а вещи отдельно переплавляют на баржах. Вещи будут привезены в Лаврово, куда мы должны приехать, откуда нас будут грузить в эшелоны.
Беру детей и сумку и иду к пристани, а там людей — тьма-тьмущая и очередь на переправу. Стоим сутки. Очередь. Посадка детских домов, сажают детей. Стою в стороне с детьми и безнадежно смотрю, уже кончается посадка на этот пароход, слышу, кто-то мне кричит с парохода: «Женщина с двумя детьми, заходи, еще поместимся, кончаем посадку». Вхожу на пароход, забитый детьми. Стала у стенки, дети прислонились ко мне. Кругом детдомовские дети шумят и только говорят о том, у кого что осталось из съестного, которое им выдали сухим пайком в Ленинграде. Взрослых мало на пароходе. Команда волнуется: перевозка детей — ответственный момент. Все время бомбежка, провести благополучно очень трудно.
Приплыли к берегу благополучно. Выгружаемся в селении Лаврово. Эвакуированных очень много, начинаю расспрашивать, почему здесь находятся и где можно подождать до погрузки в эшелоны для эвакуации на Большую землю. Меня вводят в курс: во-первых, надо получить продукты по эвакоудостоверению, а затем устроиться у жителей на ночлег и ждать, когда прибудут вещи, а затем уже ждать формирования эшелонов. Где же, я спрашиваю, вещи? Мне говорят: «Вы же их в багаж не сдавали?» Говорю, что нет. «Ну вот есть посреди села большая площадь, туда привозят и сбрасывают вещи. Вот будете ходить ежедневно и искать свои вещи. Пока не найдете или пока вам не надоест искать». Интересуюсь, скоро ли их находят? Говорят, как повезет. Некоторые уже две недели сидят в Лаврово и все ищут вчерашний день.
Мне показалось, что это безнадежное дело — в этой куче искать свои вещи. Все же, как ни парадоксально, вещи, никем не охраняемые и никому кроме хозяев неизвестные, почти не пропадали. В течение 3−4 дней всё, за исключением одного тюка, мы обнаружили и перетащили на квартиру, где мы ночевали. Но вот погрузить в эшелон при отправке было трудно, так как хозяйский сын, увидев у Рады книгу Гюго «Отверженные», которую она все время читала в дороге, захотел эту книгу, чтобы она отдала, а иначе он не соглашался помочь нам с погрузкой, а Рада заартачилась и книгу не хотела отдать, она, видите ли, ее еще не дочитала. Много мне пришлось уговаривать Раду, пока она согласилась отдать книгу.
И вот мы погрузились в эшелон, и началась для нас длительная жизнь (20−25 дней) в эшелоне ленинградских блокадников. Многие были в очень плохом состоянии и в вагонах умирали, их на станциях выгружали. Остановки делали длительные на станциях, где были крупные эвакопункты. Это всегда было ночью. Там проводили кормежку горячим обедом и выдавали хлеб по эвакоудостоверениям. Ночью, когда была остановка и по вагонам ходили объявлять, чтобы шли за продовольствием, Рада вскакивала, хватала манерку и миску и бежала в очередь за обедом. Среди ночи она будила Тату, и они хватали ложки и начинали быстро поедать суп и кашу. Съедали полную манерку (двухлитровую), а затем, отвалившись, спали почти весь день. С большой тревогой я смотрела на них, но ничего не в силах была сделать, чтобы как-нибудь регулировать питание, потому что горячую пищу они могли получить только ночью, а оторвать их от еды, чтобы они не сразу все поглощали, не было возможности.
Проехав уже, наверное, половину пути, мы иногда стали останавливаться на больших станциях. Помню, как я вышла на какой-то станции и увидела, что женщина продает вареную картошку. Мне, так давно не видевшей картошки, очень ее захотелось купить. Спрашиваю, сколько она стоит, но торговка, зная, что это ленинградский эшелон, сказала, что вот жакетку если я ей дам да еще в придачу брошку «петуха», которая ей приглянулась, то она мне отдаст вареную картошку, все 15 штук. Я, не задумываясь, сняла жакетку и брошку и, считая, что сделала очень выгодный обмен, пошла в эшелон кушать картошку с солью (которую мне торговка еще в придачу дала).
На 25-е сутки после выезда из Ленинграда мы доехали до Барнаула. Там нас выгрузили, чтобы развезти доехавших живыми ленинградцев по колхозам Казахстана. По городам больше эвакуированных (так как их и так было много), если у них там не было родственников, старались не оставлять. Я решила сообщить эвакоуполномоченному, который нас встретил, что у меня родственники — сестра с мужем — в Семипалатинске и, конечно, если их запросить, то они согласятся нас принять. Что ж, он согласился запросить, и если он получит положительный ответ, то я смогу поехать к ним.
Несколько дней я была с детьми в Барнауле, то есть на улице Барнаула. Я разместилась с детьми на тюках. Проходящие мимо нас останавливались, узнавали, что мы из Ленинграда, расспрашивали с большим участием. К нам подошел один мужчина и сказал, что они недалеко живут и что он и жена будут рады, если я приду к ним пообедать и немного отдохнуть. Когда мы пришли в эту семью, нас встретили как родных. Глядя на детей и на меня, они плакали, потому что, несмотря на все рассказы, они не могли себе представить, как выглядят живые блокадники. Эта отзывчивая семья и помогла мне погрузиться в вагон, и провожала нас как родных, когда мы уезжали после получения вызова от Владимирова в Семипалатинск.
Приехав в Семипалатинск, я узнала, что мясокомбинат находится не в самом Семипалатинске, а на станции Жана-Семей. Оставив вещи на хранение на вокзале в Семипалатинске, я с детьми села в пригородный поезд и через несколько часов прибыла в Жана-Семей. Найти Владимировых не представляло больших трудностей, так как я сразу пошла в контору мясокомбината и попросила сообщить Владимирову, что мы приехали. Вот идет глубокая старуха изможденная и двое детей с наружностью классического рахита — с большими животами и с тонкими палочками рук и ног, но идет бодро, так как все страшное позади, и она довезла своих детей живыми и в такое место, где сможет сделать своих детей здоровыми и полноценными людьми.
Я не знала тогда, что ровно через 2 года в такой же августовский день я вернусь в Ленинград, уже освободившийся от блокады, но еще военный (я вернулась в августе 1944 года) со здоровыми детьми.
Е. Шварцман, 15 марта 1967
***
Прошло 25 лет, и вот, находясь у Юли, когда ей исполнилось 8 лет, 15 марта 1967 года, я смотрела на праздничный стол и на то, как танцуют здоровые мои дети Рада и Тата с их дочками и моими внучками Юлей и Аленкой. Передо мной прошли картины 25-летней давности, и я их решила написать для памяти внучкам.