Воин евразийства и его война
Это первое собрание сочинений деятеля евразийского движения из его даже не второго, а третьего разряда — и деятеля скорее литературного и практического, чем теоретического толка. Из таких офицеров и строится главная практическая сила и влияние общественных движений. Обширное наследие имперского и белого офицера, а в эмиграции — чернорабочего, студента, евразийского активиста и публициста Константина Александровича Чхеидзе (1897−1974) впервые собрано, подготовлено, откомментировано, сопровождено обширным, мини-монографическим исследованием — и, можно сказать, фактически создано для науки как единый текст — видным специалистом, в частности, по истории евразийства А. Г. Гачевой. Публицистика К. А. Чхеидзе, наиболее важная для автора этих строк, хронологически относится к 1924—1936 гг., времени наивысшего развития евразийства. Известно, что наследие К. А. Чхеидзе содержит и другие сочинения, прежде всего, воспоминания. Если они, по каким-либо произвольным причинам, не будут опубликованы и тем спасены, это нанесёт большой вред русской национальной культуре ХХ века.
Определение места К. А. Чхеидзе в движении требует навигации.
Идейный капитал евразийского движения после 1991 года уверенно стоит в центре внимания в России. Вожди евразийства Н. С. Трубецкой и П. Н. Савицкий вниманием издателей и исследователей общественной мысли прямо избалованы (и такое активное научное внимание к движению продиктовано, прежде всего, огромным и содержательным архивом Савицкого в ГАРФ, который обеспечивает предмету до сих пор не исчерпанные источники). Евразийцы первого ряда — Г. В. Флоровский, Г. В. Вернадский, Д. П. Святополк-Мирский — тоже ценимы современной печатью, но известны более своими трудами, не сводимыми к евразийству. Авторы из евразийского круга, как, например, Р. О. Якобсон, П. М. Бицилли, Л. П. Карсавин, Н. Н. Алексеев, В. Н. Ильин, тоже снискали издательский интерес, но не как именно евразийцы, да и, несмотря ни на что, вряд ли могут быть признаны действительно идейными евразийцами, а не попутчиками, сделавшими ставку на публичную солидарность с движением, любимым благотворителями, из идеократических и материальных соображений. Как известно, среди авторов евразийских изданий поначалу были и абсолютно независимые от него А. В. Карташёв и С. Л. Франк, но и здесь следует согласиться с тем, что ими руководили не столько идейные, сколько гонорарные и компромиссные (адресованные поколению эмигрантской молодёжи) соображения. В конце концов, из этих же соображений неофициальный, частный диалог с евразийцами одно время вели даже публично столь радикально враждебный им И. А. Ильин и столь холодный к ним П. И. Новгородцев. Очень уж была активна и велика в эмиграции их читательская аудитория. Руководящий идейный триумвират движения в лице Трубецкого, Савицкого и П. П. Сувчинского (член высшего руководства П. С. Арапов изначально состоял в нём по заданию ГПУ СССР) долго был открыт для внешних коалиций с представителями старшего поколения и смотрел на их привлечение вполне цинично, стремясь удовлетворить крайний кадровый голод на философскую литературу, которая бы наполняла не только агитационным, но и качественным культурным содержанием их амбициозную издательскую программу. Идеократические претензии евразийцев поначалу колебались между пафосом идейной полноты (то есть интеллектуального наследия всей старой России) и амбициями власти (то есть, на деле, всего лишь партийного участия во власти Советской России). В итоге победили амбиции и вместе с ними критерии партийной «идейной чистоты», которые исходили либо из той надежды, что большевики немногих из них допустят к руководящему соучастию во власти (гораздо более высокому, чем «сменовеховцев»), либо из той утопии, что будущая власть самих евразийцев будет диктаторской и тоже делом немногих.
Этим критериям и должны были служить собственные евразийские кадры, воспитанные в партийных рядах на основе партийной литературы. Чхеидзе стал именно таким политически подкованным воином евразийства. И его индивидуальность выразилась в том, что Чхеидзе поставил идейное качество выше наивных амбиций.
После того как советские деньги и инструкции ГПУ коррумпировали и в 1929 году раскололи руководство евразийцев, Чхеидзе остался верен той его части во главе с Савицким, что решила сохранить независимость (но, конечно, не изоляцию) от властей СССР. После войны в Праге Чхеидзе сполна заплатил за эту независимость, 1 июня 1945 года отправившись вслед за Савицким в советский ГУЛАГ, из которого ему в 1955 году посчастливилось вернуться в Прагу к семье.
В русском ХХ веке фигура Чхеидзе невольно сравнивается с фигурами, помимо коммунистов Сталина, Орджоникидзе и Берия, других ярких выходцев из среды имперского грузинства, которые несли в себе связь с грузинским происхождением одного из своих родителей, — эстетического революционера И. М. Зданевича (Ильязда) и революционера этнического и этнографического Н. Я. Марра. Все они вступили в союз с политической практикой, пытаясь эксплуатировать её для больших целей: Зданевич сотрудничал с британской и советской разведками, чтобы служить независимой Грузии и выживать в эмиграции, а Марр — с самим Сталиным, чтобы создавать новые нации вокруг Грузии. А Чхеидзе служил Исторической России, чтобы — в том числе — сохранить благодаря ей хрупкую этнокультурную амальгаму Кавказа. Но значение Чхеидзе больше этих усилий.
Труд А. Г. Гачевой доказательно демонстрирует судьбу идеологического творчества, когда оно превращается из потребительского продукта «духовного производства» в инструмент профессионального ремесла. Чхеидзе — ремесленник. Но не пропагандист. И из материалов книги хорошо видно, как он растёт вместе с принятой верой и зримо становится лучше как писатель, важнее — как свидетель, ответственней — как самоотверженный солдат своей проповеди. Рубежом этого превращения ученика пражской русской профессуры (в 1923—1928 гг. Чхеидзе учился на Русском юридическом факультете и окончил его, заслужив право остаться на нём для приготовления к профессорскому званию, но этим правом не воспользовался) в живого деятеля русской культуры — зримо становится 1926 год. Именно тогда Чхеидзе язык своих текстов переводит на понятия евразийства, которое открывает ему нечто важное в старом и новом мире: государство-материк, идеократия, «правящий отбор», геополитика, месторазвитие.
Уже в 1927—1929 гг. становится видно, как новый язык Чхеидзе избавляется от ученических оговорок вокруг простых положений — и определяет растущую ясность его мысли, а мысль всё больше обнажает не воспринятую из евразийских прописей риторику, а реальный, фатальный конфликт между самоотверженностью человека и тем, чему она посвящена. В начале 1930-х он становится последователем Н. Ф. Фёдорова (главным научным открывателем этого круга ныне выступает та же А. Г. Гачева, и можно предположить, что именно эта логика привела исследователя к евразийской тематике, обеспечив нечастую ныне благую, критическую от неё отстранённость). Несмотря на хорошее академическое образование и детально выработанную фёдоровцами картину мира, в этот момент Чхеидзе снова учится описывать мир.
Здесь важно заметить, что, несмотря на хорошо известное интеллектуальное и литературно-художественное взаимопроникновение Советской России и эмиграции (особенно в 1920-е гг.), логика борьбы лишала это взаимопроникновение содержательной перспективы. Свершившийся разрыв между русской эмиграцией и историческим социальным взрывом в России надолго породил взаимные глухоту и пустословие, которое равно немоте. Не успела эмиграция описать 1917-й год революций, 1918-й год «черного передела» и Брестского мира, 1920-й год поражения Врангеля и 1922-й год первой идеологической чистки в России, как 1929 год принёс новое «крепостное право» коллективизации, равное ещё одной социальной революции. За этим непрерывным изменением правил мысли и языка в России русский эмигрант, посвятивший свою жизнь стране и национальному выживанию, неизбежно искал особый смысл, который выше его жизни и, наверное, выше его обыденного понимания. Пытаясь оправдать практическое бессилие своей подлинной любви к Родине, русский эмигрант искал для себя философии «мыслящего тростника», который находит смысл своего существования в том, чтобы просто лечь в холодную или горящую землю своей страны, чтобы продлить её вечность.
Чхеидзе находит свою вечность в мировом, интернациональном соединении континентальных пространств, — видимо, для того, чтобы избавиться от слишком уж безальтернативной обречённости евразийства на согласие с советской властью во главе России. И растворяет национальный масштаб в планетарном, и уничтожает действительное историческое и научное открытие евразийского месторазвития — в давно открытом христианством вселенском, религиозном предназначении человека.
Но Чхеидзе не может просто так смириться с поражением в национальной борьбе, даже упакованным в мировое страдание. И сначала пытается объяснить, почему само развитие коммунизма в России требует от него стать национально-патриотической силой и для этого использовать опыт белой эмиграции: «Пока был Ленин, коммунистическая партия справлялась с очередными практическими задачами. И своим действиям давала то или иное практическое обоснование. А теперь — совершенно ясно революция переросла коммунистическую доктрину…» (С.342). И здесь Чхеидзе, в отличие от большинства тех, кто изображал коммунистический термидор и бонапартистское перерождение советской власти, глядя на него из коммунистической оппозиции или эмиграции, не стал искать подходов к будущему диктатору — будь он красным военачальником (например, Тухачевским, чьё имя часто звучало в этом контексте), или красным бюрократом (как Сталин), или новым Корниловым, новым Колчаком, новым Врангелем — из числа внешних врагов большевизма (что скоро выродилось в противоестественную любовь к Муссолини и Гитлеру). Чхеидзе неожиданно выступает против белой теории новой диктатуры — и соглашается искать национального диктатора не из своей партийной, белой среды и так становится на путь личной жертвы, противопоставляемой простому белому антикоммунизму. «От ожидания «русского Наполеона» нужно отказаться», — пишет он. «Неужели мы признаем «героем» и «наполеоном» того, кто приведёт в нашу страну иноземные полки и таким образом «освободит» её? — Неужели тот, кто повернёт течение русской революции не вперёд — к Новой России; а назад — и таким образом создаст реакцию — неужели этот человек будет в наших глаза «героем»?» (С.345).
И прямо о себе и своей судьбе, которую он выбирает задолго до своей встречи с ГУЛАГом:
«В современности героическое и состоит в величайшем самопожертвовании во имя идеала. Таким идеалом может быть отнюдь не личный «наполеоновский» идеал. Напротив, идеал, к которому надо стремиться и который надо создавать, — должен быть общий, всенародный идеал. А призыв к самопожертвованию относится опять-таки не к какому-то «герою русской революции» — а каждому из нас, к каждой отдельной личности, живущей в современности. Наполеоны и сверхчеловеки нам не помогут и Россию из коммунизма не выведут. Только постоянное стремление к живым силам страны, только непрестанная работа и мысль — что же там, как и куда идти, — только это сейчас нужно России и нам самим. Россия без нас проживёт. Но вот — проживём ли мы без России? Но жить вместе с Россией — это и значит идти по пути героическому…» (С.346).
Утверждая вслед за Н. А. Бердяевым пореволюционность (С.347, 351) идеологии тех, кто готов признать необратимость главных буржуазных и социалистических результатов Октябрьской революции 1917 года, и таким образом волей или неволей соглашаясь с лидерством большевиков во главе общенациональной коалиции, а на деле — с капитуляцией белой эмиграции перед большевиками ради права умереть вместе с ними за общенациональное дело ныне большевистской России, Чхеидзе вместе с большевиками фактически хоронит старую Россию. Он пишет уже в 1925 году:
«Мы свидетели кончины последних «детей» и «внуков», не давших следующего поколения. «Дети и внуки» — отошли и отходят в историю. Между ними и нами — пропасть в несколько веков (1917−1925 гг.)… Нет сейчас «отцов и детей», а есть «они» — «дети и внуки» предреволюционной и революционной России — и «мы»… мы, идущие своими путями к своей цели жизни: к творчеству во имя России. Они и мы — два разных мира, две разные исторические эпохи (…) исторически и идеологически именно нам выпала доля начать (хотя бы за рубежом) новую страницу жизни России» (С.311).
Однако в 1929 году, в момент раскола евразийства на агентуру ГПУ СССР и тех, кто остался неподкупным, Чхеидзе выбирает для активности своего поколения белой эмиграции утопический и провокационный, словно прямо приготовленный для обоснования сталинский репрессий, курс на антибольшевистское подполье, идущее к власти:
«Для Евразийства проблема России совпадает с проблемой ВКП (б), поскольку ВКП (б) содержит в себе зёрна будущего правящего отбора России — Евразии. Внимание и усилия Евразийства должны сосредоточиться на партии и вокруг партии. Такая установка сводится к ставке на живую современную Россию, выдвинувшую свой актив в партию, и её вольных и невольных сотрудников. «Беспартийные» в госорганах, «спецы» в госпредприятиях, крепкие государству чины Армии, «попутчики» в литературе и т. д. — все эти разряды людей, несомненно, примкнут к организаторам победы над коммунизмом и преобразования ныне правящей группы в духе подлинного правящего отбора» (С.328).
Отрицая антибольшевистскую интервенцию, которой присягали в эмиграции многие, логично закончив в 1941—1945 гг. гитлеровским коллаборационизмом, прямым соучастием в гитлеровском геноциде своего собственного народа, Чхеидзе выбирал путь революционного подполья:
«Условия диктатуры ВКП (б) исключают возможность легальной правовой борьбы. Поэтому до образования исторически оправданного правящего отбора главное усилие «подданных добра» должно быть направлено на раздробление и ликвидацию другого — противостоящего полюса «подданных зла» — всеми доступными средствами. В дальнейшем фактическим победителям предстоит трудная и благодарная задача государственного оформления правящего отбора» (С.329).
Здесь видно, что одних лишь этих предвоенных публичных признаний при вступлении Красной армии в Прагу в 1945 году было бы достаточно, чтобы оказаться в ГУЛАГе, но вряд ли именно они стали тому причиной.
Великая русская культура, собирающая живой мемориал своих простых воинов, каждый из которых в культуре менее великой составил бы главу в истории национальной литературы и мысли, привыкает (да, привыкает, несмотря на припадки партийности и упорное вызывание духа Гражданской войны) не делить своих воинов на белых и красных. Она даже терпимо относится к тем, кто запятнал себя службой или сочувствием Гитлеру — смертельному, геноцидному врагу своего народа, — например, П. Н. Краснову, Б. П. Вышеславцеву, Н. С. Арсеньеву, С. А. Аскольдову, И. С. Шмелёву…
К. А. Чхеидзе не требует таких скидок: он был честен в своей борьбе.