Христос Пантократор, фрагмент фрески (Феофан Грек, XIV век)

Бог, которого вычитали в Библии, которого собрали из цитат, который «вот так может», «а еще вот так может», «а еще может наказать», эдакое ни то ни се, какой-то «фоторобот, составленный по описанию очевидцев», объект невидимый, но понятный, повадки которого хорошо изучены, поведение предсказуемо. Такое вот богословие, «согласно откровению» мы имеет нынче. По записям людей, принимавших участие в Его «опознании», установлено то и это и на основании свидетельств можно сделать заключение о Его привычках. Основные приметы: светится неземным светом. О прочем можно прочесть в «святых книгах». Прежде чем говорить о том, чего Бог может со всеми нами вытворить и рассказывать об этом с аналоя или с голубого экрана, следует, прежде всего, выяснить как люди, называющие себя верующими, определяют объект своего стремления или поклонения. Хоть они и уверяют, что Бога представлять нельзя, но какие-то потуги сказать о нем хоть что-нибудь они делают. Да и, в конце концов, Троицу во всей сложности взаимоотношений хоть как вычислили, значит есть что сказать.

«Один из ключевых вопросов здесь — как вообще можно что-то о Боге знать? С одной стороны, Бог запределен, непостижим, сокрыт, сокровенен, а с другой стороны, ведь что-то мы о Нем знаем? Вопрос: как возможно это знание?, — задается риторическим вопросом один популярный священник, и сам же отвечает. — Один из ответов католического богословия таков: Бог являет Себя через аналогии. Коль скоро есть бесконечно красивая Вселенная, ее красота говорит и о ее Авторе. О том, что у мироздания есть замечательный Художник. … Точно также все причинно-следственные событийные ряды указывают на их Первопричину — эти аргументы в пользу бытия Божия мы встречаем уже в античности — но непонятно, можно ли воспринимать реальность присутствия Божия, можно ли расслышать Его, минуя причинность? Православная традиция здесь расходится с католической: мы можем и увидеть Бога, и познать Его именно как Его Самого, вступить в бытийное общение напрямую с Ним, потому что Бог открывает Себя человеку в Своих действиях, энергиях или божественной благодати. И отсюда давний спор между православием и католичеством, и внутри самого православия о том, что же именно видели апостолы на горе Фавор? … Так вот, человек может созерцать Бога — в Его энергиях, в Его славе, ибо Бог Себя открывает в этой славе. Поэтому православное богословие различает в Боге, во-первых, запредельность, непостижимость Его сущности, по чеканной формулировке Псевдо-Дионисия Ареопагита, „пресветлейший мрак Божества“, во-вторых, три Его Ипостаси и, в третьих, Его энергии, действия, которые мы можем постичь» (Иеромонах Дмитрий (Першин) «Мусульманам о православии»).

Просим прощения за столь долгую цитату, но в ней современное православие выражено более чем достаточно, и, кстати, тонны православных книг — то что в них содержится — можно свести к этому небольшому объяснению и больше уже ничего не читать. Весь «хард» в современном понимании умещается в этих нескольких строчках. По мнению священника, «миряне слишком невежественны, а иное духовенство, мягко говоря, расслабилось», чтобы понимать связь теории с практикой. Но главное тут, что «мы можем», вопрос чисто теоретический. Поднят он был Григорием Паламой, и поводом было не совсем то, к чему все свелось, и что в итоге превратилось в целое учение. Вопрос о том, может человек увидеть Бога или не может, это скорее один из выводов, но не единственная цель споров двух монахов — Григория и Варлаама. Паламизм невозможно изложить в тезисах, не оторвав от него что-либо существенное. Многие православные, усвоившие в паламизме лишь тезис о возможности приобщения к божественным энергиям, не подозревают даже, что, порой, аргументируют его в точности, как его опровергал Варлаам. Григорий настаивал на участии всего тела в молитве, на приучении его к божественной жизни, Варлаам — на отучении от жизни человеческой. Так слово за слово они и поругались. Григория сперва задела мысль оппонента, что непрестанная молитва, это приучение себя к тому, что без Божьей воли человек делать ничего не способен и что страстная часть души подлежит умерщвлению. Вот проблемы у людей были. Сейчас 90% православных, изображающих из себя лютых аскетов, думают точно так или вообще никак не думают. Но с таких нюансов все и началось. А потом приобрело примерно такой дискурс: раз тело участвует в обожении, то может и видеть Бога, чем подтвердите? А тем, что аскеты на Афоне видят Бога именно телом, так как обращают внутреннее зрение в сердце… И так далее.

Все свелось к тому, что там видят люди в своих кельях. Видения и самочувствия каких-то третьих лиц при этих видениях стало аргументом в споре. Теория стала аргументироваться практикой. Современные православные понимают под «паламизмом» синтез всего самого «крутого», что наговорили отцы-подвижники на тему, как надо прикончить свои страсти, между тем вся эта «невероятная круть», которую можно нарыть в патериках, частенько совершенно противоречит сотериологии Паламы. Можно или не можно пообщаться с Богом с помощью Нетварного Света для Паламы вопрос догматический — участвует тело в спасении или нет. Что это за Свет такой, который видят его друзья-исихасты и он сам, какова его природа — вопрос подтверждения учения. О человеческой свободе, в том числе, и степени человеческой причастности Богу. О природе различных световых и огненных видений пророкам в древности и подвижникам в тогдашней современности спорили. О пропасти между Богом и человеком, и о том, как она преодолевается. О том, возможен ли контакт без посредников. Палама нашел, казалось, удачную формулу взаимоотношений: да, Бога увидеть никак нельзя, но энергии Его можно. Впрочем, Палама в итоге договорился до того (а куда было отступать, когда такой разговор пошел всерьез), что вот этот афонский метод молиться с целью узреть божественные энергии и есть единственное подлинное боговедение. Самая что ни на есть вершина. И в этом была своя логика. Раз Бог может позвать человека для выхода к Нему напрямую, а не намеками, то и человек тоже может это сделать. А раз может, то вот вам готовая практика — умная молитва в затворе. Свет, который видят аскеты, это и есть отклик Бога на зов человека.

Итак, теории, наконец, была найдена ее подтверждающая практика, в которую все более-менее укладывалось путем довольно вычурных «вычислений» того, что к чему относится. Да, вот всему этому — «Три», «Два», разрешению молиться иконам, исхождению Духа только от Отца, даже отсутствию папы Римского. К XIV веку аскетизм, бывший до того лишь редкой инициативой, не смевшей иначе как риторически провозглашать себя вершиной христианского делания, подкрепил восторженную риторику о своем особом значении настоящей теорией спасения. Так же как христология после Шестого cобора наделала и оставила после себя множество логических тупиков, пробивать которые, как всегда, даже не стали, а просто, как всегда же, решили отделываться от них риторикой и благочестивым указанием на то, что не нашего ума дело. По большому счету методы, совершающие обожение, уже были назначены — Таинства — и были давно уже объявлены самой вершиной. Так что к этой, довольно демократической вершине приросла сбоку еще одна, получившая особый, почти «аристократический» статус. Практика, в свою очередь, была сугубо затворным, персональным и «таинственным» делом, провериться могла только таким же затворным способом, то есть никак. Внешней, объективной оценки своих методик не имела. Мало того, ни единого примера демонстрации «подлинного богословия», приличествующего «подлинному боговедению» с тех пор ни разу так и не было явлено.

Что озаренные Светом, что не озаренные, но знающие, что озариться в принципе можно, на разные лады дружно пересказывали катехизис для новоначальных, сообщая снова про Три, Два, усии, ипостаси, восемь страшных, и блюдение помыслов. Как станок, штампующий облигации, «хард» столетие за столетием воспроизводил одни и те же мысли, добросовестно повторяющие «Точное изложение» Дамаскина, и без разницы в каком столетии увидело свет рукописное или печатное изделие, достаточно пробежать глазами несколько страниц, и становится ясно, что читал это уже сотню раз. В редком случае встречаемая самодеятельность, навроде версии о половых связях людей и ангелов в допотопные времена, которой блеснул Лосский в своем «мистическом богословии», подчеркивала лишь общую убогость претендентов на «подлинное боговедение». Так к XX веку вся эта теорией подкрепленная практика и наоборот окончательно разродилась тем, что мелкими зернами присутствовало в самом зачатии — духовной «маниловщиной».

В православии стало даже не что возможным, но даже желательным вообще ничего не делать и лишь тешить себя мечтами, что когда-нибудь уйду в затвор на высокий подвиг. И при наличии духовного образования и кучи свободного времени, строчить книжки о «высоких предметах». Сама мечта о подвиге уже «хард». Болтовня о том, что у нас тут по максимуму подвизаются кое-кто, кое-где, вот он «хард» и есть. Достаточно блюдения «харда», блюдения теории, в которой индивидуальная практика затворной молитвы ее подтверждает, мечтательное строительство хрустального моста через пруд, чтобы считать себя причастным к самому высшему христианскому сословию.