Фальсификация истории в Латвии давно приобрела характер целенаправленной государственной политики. Латвийские власти формируют образ «истинно европейского, демократического государства», «тёмные пятна» в истории которого появились исключительно в результате «захватнической» политики СССР и Германии в 30−40-х гг. ХХ в. Особая роль в этом контексте отводится прославлению латышских легионеров «Ваффен-СС» и прочих нацистских пособников. Попытка представить гитлеровских приспешников «борцами за свободу» является одним из ключевых элементов доказательной базы концепции «советской оккупации» и «патриотического воспитания» молодежи. В январе 2015 г. Латвия, воспользовавшись своим статусом председателя в Совете ЕС, добилась запрета проведения в Центральном зале штаб-квартиры ЮНЕСКО в Париже выставки «Угнанное детство. Жертвы Холокоста глазами малолетних узников концлагеря Саласпилс». Президент Латвии в 1999—2007 гг., ныне спецпосланник генсека ООН Вайра Вике-Фрейберга, в дни своего президентства назвала концлагерь в Саласпилсе «воспитательно-трудовым». Данные советской и российской историографии (от 53 до 100 тысяч замученных) в Латвии называют «кремлевской пропагандой».

Латвийская общественная правозащитная организация «Верните наши имена» и её лидер, депутат Рижской Думы Руслан Панкратов, совместно с кинокомпанией «Rigafest» приступили к реализации проекта «Дети и война» — серии видеоинтервью с бывшими малолетними узниками концлагеря «Саласпилс» для документирования их свидетельств. Сегодня публикуется третье интервью.


Как вас зовут?


Лебедева Лидия Николаевна. Папу звали Николай, маму — Дарья (в девичестве Кириллова). Родилась я примерно в 1933 году, не помню точно, я маленькая была, а документы все с мамой забрали. Я же в тот момент одна осталась, кинули меня, как щенка…


Расскажите о своём детстве


Родилась я в очень богатой семье, это сейчас я нищая. А тогда мы жили хорошо, мы же кулаками были (смеётся). Жили мы в Ленинградской области, в Тосненском районе, Погинский сельсовет, хутор на 31-м км между Новолисино и Сикольное. У нас много было различной скотины: и коровы, и овцы были, и козы, куры, лошадь была. Земли очень много было, гектарами. Мой прапрадед по маминой линии, Кириллов, был князь. У мамы было очень много икон, она сильно верующая была. Мама моя ткала, вязала, она у меня очень трудолюбивая была. Люди вокруг, в окрестных сёлах, очень уважали её. С нами ещё жили дедушка, дяди родные. Много родственников жили в то время в Ленинграде, некоторые были большими начальниками. Нас, детей, у мамы было 7 человек — 2 мальчика, 5 девочек. В 1939 году нас раскулачили. Забрали всё, даже кушать нечего было, два года после раскулачивания мы жили всей семьёй в бане. Потом какой-то приказ был — перевозить дома в деревню. У нас понастроили этих домов прямо до наших окон, а потом что? Началась война — и всё это разбомбили в прах. Там жили в основном военные. Немцы, конечно, всех их перестреляли первым делом. У нас там много финнов было. Моя мама добрая была, люди это ценили, и когда наш дом, точнее баню, тоже уничтожили, нас одна финка к себе пустила в дом, чтобы мы у неё могли хоть какое-то время побыть.


Вы помните день, когда началась война?


Да, да, конечно, помню. Мама пошла в лес, она у меня грибы собирала, ягоды. Приходит с леса и говорит: «Вы знаете, в лесу какие-то военные, у них шинели по цвету, как ёлки». Не прошло и получаса, наверное, заходят немцы и кричат: «Выходите все на улицу». Мы вышли. Мужчин всех сразу расстреляли, стали дома поджигать, а нас погнали на ближайшую станцию. Мало что помню из этого, но помню, что запихали нас всех в скотовозы и привезли на станцию Идрицы, наверное, это район Себежа был. Выгрузили нас из вагонов, стали какие-то люди подъезжать на лошадях с телегами. Погрузили всех и привезли в деревню Чайки. Мы как увидели хлеб, скот, гусей… от радости все плакали. Маленькая моя сестричка поела хлеба, положили мы её на самый верх, на печку, а утром она уже умерла. Нельзя было столько хлеба есть. Кто это знал? Мы с мамой похоронили её рядом с церковью. Там в деревне хорошая церковь была.

Получилось, что в 1941 году от голода умерли две моих сестры. Когда умерла сестра Галя, мама нашла где-то небольшой деревянный ящичек, положила туда сестричку мою. Морозы, инструментов не было, а рядом финская деревня Кайбала была, мама на край этой деревни ящичек принесла, так на дороге его и оставила. Сил не было совсем, да и чем копать, не руками же. Два моих брата сразу куда-то делись, я больше никогда их не видела и не слышала о них ничего, одна сестра, старшенькая, на фронт подалась, так как она 1919 года рождения была.

После смерти сестёр мама была очень слабая, от голода распухла. Как-то мы шли по дороге, и мама упала. Я побежала в ближайший дом, где свет в окошке был, попросила хоть что-то из еды, может жмых хоть какой-то. Чуть-чуть там нам что-то дали, я принесла и маме, и своей младшенькой сёстрёнке, ей тогда полтора годика только было. Маме стало чуть полегче, она ожила, и мы пошли дальше, пока не дошли до самой Гатчины. Там вдоль железнодорожного пути, прямо за вокзалом, были расположены хлева, скотные дворы. Мама пошла спрашивать, у кого нам можно остановиться. Всё было занято. Ну потом нашли местечко на чердаке в двухэтажном доме. Внизу чугунка топилась, помню. Мама нас оставила на этом чердаке, а сама побежала искать еду хоть какую-то. Через какое-то время приносит нам холодец и говорит: «Давайте, кушайте». А я смотрю, там, в этом холодце, детские пальчики. Я говорю ей: «Мам, там детские пальчики». А мама отвечает: «Кушай и не спрашивай, не смотри туда».

А через год немцы расстреляли маму. Я осталась одна. Осталась среди чужих людей. Эти люди очень добрые были. Всегда мне говорили: «Приходи к нам завтракать, приходи к нам обедать, приходи к нам ужинать». Они не заставляли меня работать, но я чистила им картошку, помогала печь хлеб, кочерыжки выковыривала из капусты. Все руки в крови были, я маленькая была. Однажды мы картошку в огороде копали, прибегают дети, лет 10−11 и кричат: «Власовцы! Власовцы!» Все побежали в лес. А там уж и леса то не было, кустарничек больше такой. И я в маминой «пальтухе» тоже побежала. Она длинная мне была, я как-то там подшила её, от крови отмыла, как могла, и носила…


От какой крови, что за кровь была на этом пальто?


Так маму в этой куртке расстреляли. Я помню, она не пришла как-то вечером домой. Всю ночь мы ждали, её всё не было. Я утром села на крылечко и стала ждать. Мимо проходила соседка наша — Александра Яковлевна, царство ей небесное, мягкая земеличка ей, я их всех очень люблю, и говорит: «Я знаю, где твоя мама лежит». Это было в 1942 году. Пришли мы на то место, где мама лежала. Я хотела кинуться к ней, она вся в крови лежала, руки так раскиданы… А женщины схватили меня и не дали на неё упасть. Свезли мы её на лошади, похоронили. Расстрелянных не хоронили на церковном кладбище тогда, мы её похоронили возле церкви, за дорогой, там братское кладбище было. Вот там она и лежит.


А за что её расстреляли, вам не сказали?


А знаете, немцы придут: бутылку водки давай, нет? Пулю в лоб. Партизаны придут, еды дай, нет? Пулю в лоб. Вот так тогда было. Тогда страшно было.

Ну так вот, бегу я в том мамином пальто, спотыкаюсь, но бегу, что сил есть. Власовцы стали в нашу сторону стрелять. Я как раз в это время через яму какую-то перепрыгивала, и хорошо, что споткнулась, и как-то очень резко упала. И именно в этот момент у меня пуля над головой, не поранила, но прямо по волосам чиркнула. Вот так я бежала-бежала, пока не осталась совсем одна. Вышла на какую-то деревню. Помню лошадь, которая стояла на привязи, и женщину, она стояла почему-то посередине дороги, руки на груди скрестила и обнимала младенца. А власовцы уже здесь. И стоит перед ней один такой, и собирается, видимо, стрелять в неё. Она ему что-то кричит, просит отпустить ребёнка, он на неё кричит в ответ… А когда я подошла, он ей сказал малыша мне отдать. А я пока по лесу бежала, как-то стала понимать, что у меня нет одной линии жизни, какой-то чёткой памяти, всё какие-то обрывки. Помню озеро, маму, наш дом, но всё это как-то не связно. Я хоть и была тогда совсем ребёнком, но так чётко подумала: «А какая разница, буду я жить или не буду?» Подошла я с этой мыслью к этой женщине, обняла её так за ногу, повернулась к этому власовцу, смотрю ему так прямо в глаза и говорю: «Стреляй в нас, дяденька, стреляй!» Он тогда как отшвырнул свою винтовку и давай там что-то матом на Сталина ругаться. А потом вскочил на лошадь и ускакал. Эта женщина хотела меня к себе взять и удочерить, но она скоро умерла от тифа, а та маленькая её дочка до сих пор в Ленинграде живёт. Я была потом в Ленинграде после войны, но так с ней и не встретилась.


Как вы попали в концлагерь?


Я прибилась в лесу к каким-то людям, они жили прямо в землянке. Не знаю, может, это и партизаны были, но там и женщины были, и дети, я думаю, это, скорее всего, просто беженцы были. Дома-то все разрушены были, да и не безопасно в них было, бомбили часто. Как-то нас, детей, отправили в поле собирать что-то съедобное, а тут бомбёжка… Как выжили — сама удивляюсь. Оказалось, что мы ещё и на минном поле собирали. Удивляюсь, черёз столько мытарств прошла, была просто на волосок от смерти, а Бог вот сберегал меня всё время. Однажды сидим мы в этой земляке, печурка горела, не знаю как, может, по дыму, ветки-то мокрые были и много дыму давали, может, по нему нас и обнаружили. Открывается наверху наш вход, и прямо автоматом тычут, говорят: «А ну, давайте все выходите, а иначе сейчас всех перестреляем…» Женщины выходили и сразу падали на колени, умоляли их не убивать. Детей просили пощадить. А те отвечают: «Нам нужны только рабочие, стрелять никого не собираемся».


Кто это был?


Немцы, власовцы и полицаи, но все они по-русски говорили. Они нас и погнали куда-то. Кто не мог идти — забивали прикладами. Шли мы долго, в лесу ночевали. Потом пригнали в какой-то городок, переночевали в церкви прямо на цементном полу. Утром я просыпаюсь, возле входа стоит полицай. Смотрю в окошко, глазам не верю, а это наша деревня, где мы с мамой жили, — Чайка. Я подбежала к полицаю и стала просить, умолять: «Дяденька, разрешите мне к маме на кладбище сходить, у меня тут мамина могилка». Он меня отпустил. Нашла я это место, сделала из двух палочек крестик, перекрутила там чем могла, воткнула. Подумала, что если жива останусь, смогу отыскать мамину могилку. Когда вернулась, нас построили по 5 человек. Сначала погнали пешком, потом пересадили на машины. Я помню, очень сильно кричала и плакала. Какая-то женщина мне сказала: «Не одна ты тут такая, успокойся, терпи». Я только кричала: «Мама, мамочка, я тебя больше никогда не увижу!» Привезли нас в какой-то пункт, не знаю названия, никто же не говорил. Все лежат, а я сижу, плачу, у меня на шее фурункул образовался, больно было жутко, заснуть не могу, что делать — не знаю. К утру подогнали вагоны, нас туда засунули, очень много засовывали людей в вагоны, стоять было тесно, не то чтобы присесть. На каждой станции людей укладывали «кострами», как я говорю. Просто в одну кучу скидывали. На польской границе меня хотела одна польская семья забрать к себе. Я не пошла. «Вы там все погибнете», — говорили они, но я всё равно не пошла. Привезли нас в Дахау. Врата такие большие открылись, и нас сразу отправили в «жарилку», у нас же вши, чесотка, кто-то коростой покрылся. Мы все были голодные, холодные и вшивые. Нас погнали мыть, чтобы мы не занесли им какую-либо инфекцию. Помыли нас, в бараки определили. Там были соломенные матрасы, подушки такие же, нары в три яруса. Народа сначала очень много было, а потом я никак понять не могла, как не выйду за баландой, людей всё меньше и меньше. Как не выйду, думаю — где люди? Я сейчас думаю, что жива осталась, потому что никуда отмечаться не ходила. Вообще никуда не ходила. Баланду получу, съем и к себе на 3-и нары, прячусь там. Кормили нас кольраби и синей капустой.


А потом вы узнали, куда люди девались?


Да… Там были камеры. Душегубки. Кидали туда игрушки, детки сами бежали, родители за ними, у кого они были. Двери закрывались, и пускался газ. До этого у них брали кровь. Сама я этого не видела, а узнала уже потом. Я совсем никуда не ходила, всё на своих нарах пряталась. У меня даже на руке отметки никакой не было. Вот поэтому и говорю, что «в рубашке родилась». Божечка меня какой раз уже спасал.

А как-то раз выгоняют нас всех из бараков. Это была последняя партия, всем сказали: «Выходите!» Я говорю: «Дяденька, а куда я?» А он меня спрашивает: «А ты куда-то ходила записываться?» Отвечаю: «Неа, никуда не ходила». Ну он мне: «Ну не важно, тогда поедешь вот с этой партией». Поехали на машине. Думаю, от Берлина это было недалеко. Привезли нас на какой-то завод. Там военнопленные делали бомбы, снаряды. Они работали ночью, мы работали днём. Мне подставляли табуреточку или ящичек, я же маленькая была, мне-то было 10 лет всего. Я делала капсулы. Точно не помню, как они назывались по-немецки, ну клали их в такие специальные деревянные дощечки. А ещё помню, что мы с одной девочкой ходили побираться. Лазали под проволокой. У нас был хороший начальник — Пестлер. Если он живой, дай Бог ему здоровья, если умер — царство ему небесное. Очень хороший был человек. Видит, что мы лезем, специально отвернётся, делает вид, что смотрит в другую сторону и нас не замечает как будто бы. Немки хорошо относились, как только скажешь, что мама умерла, убили или погибла от снаряда, они сразу свою какую-то работу кидают и делают нам такое блюдо: варёная картошка с уксусом и постным маслом. Довольно вкусно было, я часто даже сейчас у себя дома такое делаю. Я, конечно, немцам этим очень благодарна, уж не знаю, все они такие или нет, ну вот мне попадались только очень хорошие. Давали с собой, что там у них могло быть, яблоки, кусочек хлеба. Хлеб не совсем как хлеб, ну так корочки какие-то, огрызочки, может быть, крошки. Да и то не всё мы до лагеря доносили. Я-то «оторвой» была боевой такой. Военнопленных гонят на работу, а я через оцепление прорвусь и кому-нибудь в руку эту корочку и суну. Охранник на меня ругается, ну там подзатыльник даст, если успеет… Ну я всё равно бегала, плевать я хотела на их окрики. А военные для нас за это делали игрушки. Такие смешные колясочки, по земле там курочку на колёсиках тянешь, а она крылышками взмахивает, смешно было. Иногда было, что мы с ними через забор так вот и перекидывались, они нам игрушки, а мы туда кусочки хлеба. А немцы нас жутко гоняли, когда видели, что мы возле забора крутились.

Кормили нас «хорошо», по выходным или на какой другой праздник давали колбасу с огромными червями. Это у нас деликатес считался. Обувь у нас была какая-то странная, сверху тряпка, а внизу деревянная колода. Зимой это было ужасно, она скользила, ногу подвернуть легко было. И выворачивали, и вывихивали. Немки по субботам пекли всегда пироги. И вот, когда я убегала, появились такие семьи или дома, которые ко мне очень хорошо относились. Прямо так было, что говорят мне: «Приходи к нам завтра на пироги». А если это был рабочий день, накормят меня и потом разрешат в саду фруктов набрать. Мне почему-то запомнились крупные сливы. Такие красивые, большие. Так что ничего про немцев плохого сказать не могу. Вот про этих точно ничего плохого сказать не могу.

Когда началось освобождение, немцы ушли километров за 100 от нас. Оставили всё. Варенье там осталось, везде стояли консервы, сыры, колбаса. Но нас предупредили, ничего не трогать, может быть отравлено. Ну мы и не трогали ничего. Я помню, на велосипед успела заскочить, так с него и рухнула, больше на велосипед никогда в жизни и не садилась. Боюсь я их. Нас уже освобождали американцы.


В общей сложности сколько вы прожили в Германии?


С 1943 по 1945-й, 2 года получается. Место, где мы жили, недалеко от завода было, мы пешком ходили на работу. Приютили меня старики. Бараки смешанные были, там были и дети, и взрослые, и старики. Меня все отшвыривали, отталкивали, ну, а эти меня к себе приютили. На работу мы ходили сами, свободно, вооружённый конвой был только у военнопленных. Наш завод назывался Гросс-Розен. Я-то тогда не знала, это мне когда бумагу из Германии прислали, я узнала, как это место называлось. Заводское начальство хорошо к нам относилось, ничего плохого сказать не могу. Я слышала, что были какие-то измывательства, но меня всё это минуло стороной. И начальник был хороший, и люди на заводе, и немки, которые подкармливали.


Что-то было ужасное на ваших глазах в лагере Дахау?


Да, как-то один ребёнок по неосторожности, вряд ли специально, лучинку поднёс к девочке, а у неё возьми, да и начни одежда гореть. Она из Орловской области была. А барак длинный был, пока бежала, пламя ещё сильнее стало, вот и обожглась, конечно, сильно. Но немцы её лечили. Недолго, но лечили. Но она всё ровно вскоре умерла.


Как проходило освобождение?


Да как-то быстро, боёв таких особенных там не было. Привезли нас в Берлин. Американцы сдали нас нашим. Люди едут голые, босые, взяли узелочки с собой маленькие, а наши всё это отбирали. Не знаю почему, может, приказ какой-то был или ещё что, нам же никто не рассказывал ничего. Подходит моя очередь. А я говорю: «А у меня нет никого», потом называю имя, фамилию. «А у нас есть Тоня Лебедева». А это как раз и была моя сестра родная, а я взяла и не призналась, не знаю почему. Может, испугалась чего, может, оцепенела от чего-то, не знаю, но не призналась, что мы сёстры, и всё тут. До сих пор жалею. А у меня в руках была кукла и открытки, я их прижала к себе и говорю: «Дяденьки, мне ничего не надо, не отбирайте, пожалуйста, у меня ничего». Они предлагали мне и машинку швейную какую-то, и буквально всунули мне буханку хлеба за пазуху и сказали: «Бери, бери, сейчас в Ленинграде такая буханка 400 рублей стоит». Ночью отправили нас в Россию в таких же вагонах, что и сюда привозили, только с открытым верхом, без крыши. Потом нас переместили из этого вагона в пассажирский. Меня привезли на мою Родину, в Новолисино. Мамина подруга меня к себе забрала. У неё я прожила полгода, потом меня оформили в детдом «Тосно», оттуда перенаправили в другой детдом на станции Волосово. Там я пробыла с 1945 по 1948 г. И вот когда меня в детский дом отправляли, я тогда глупая была, не знала, а подруга мне и говорит: «Будут спрашивать, ты скажи, что у тебя ничего нет». Ну я так и сказала в документах, как она меня научила. А у меня же были и дом, и земля. Всё пропало. А её за это Господь наказал. Сына её убили. А её скинули с моста в железнодорожном депо. Там, где паровозы заправляют, есть мостик, а она была заправщицей. Ну вот её с этого моста и скинули. Я потом уже об этом узнала. Когда приехала назад, мне говорят: «Люся, а это правда, что она тебе так сказала говорить?» Я отвечаю: «Ну да». Ну вот её Бог и наказал, нечего сирот обижать было.


Как ваша жизнь проходила в детдоме?


Да хорошо проходила. Раз в неделю нам давали одно яйцо, маленький кусочек сыра. Дисциплина у нас была военная. Вставали мы в 6 утра, шли в маечках и трусиках на физкультуру, потом мылись и шли на завтрак. Овсяная каша у нас каждый день была. Безобразничали, конечно. Зачинщицей чаще всего я была. Я вообще была такой бандиткой (смеётся). Внутри коллектива у нас были правила, очень жёстко пресекалось воровство и доносительство. Даже «тёмные» делали. Накидывали одеяло на голову и лупили как могли у себя там под лестницей. Иногда с уроков выгоняли за нарушения. У нас там на кухне тётя Катя была, очень любила меня, я ей всегда помогала по кухне, по хозяйству, полы ей мыла, со щёткой и с песком, чтобы чистота была. Она нашему директору говорила: «Виктор Николаевич, вы мне Люсю не обижайте. Это она с мальчишками связалась, вот и безобразничает, как они». А он ей отвечает: «Ты мне её не защищай. Она сама кого хочет обидеть может». Но он тоже ко мне хорошо относился, это он так… больше страху и серьёзности наводил, а человек он хороший был, добрый. Делали, конечно, всё сами. Сами дрова кололи, сами их носили, сами топили, всё сами. Я помню, мне Екатерина Ивановна говорит: «Ты будешь жить хорошо!» Я у неё спрашиваю: «С чего вы это взяли, откуда знаете?» «Ты любишь труд». Ну, а как не любить? Это же основа. Я люблю труд и до сих пор по хозяйству работаю. Мне 82 года, я вам покажу чурки, которые я колю. (Смеётся).

У нас там одна девочка жила, Нюрой звали, слабенькая такая была, её все обижали, а я защищала всё время. Как-то раз приехали то ли её родственники, то ли близкие, посмотрели на всё это и предложили мне уехать вместе с ними. Предложили и работу у них там на шахте. Так я и уехала из детдома.


Скажите, а вы когда-нибудь сравнивали свою жизнь в концлагере и в детдоме?


Конечно, сравнивала. Это две большие разницы, очень большие. В детском доме у нас были первоклассные воспитатели. Нам присылали подарки из Америки. Как мы ждали праздники, вы не представляете. Два любимых праздника у нас было — Новый год и 23 февраля, день Красной армии. Конфеты распределяли между собой поровну, старались их сразу все не съедать, прятали под подушку или матрас, можно было и в тумбочку, но тумбочка одна на двоих была, а то и на четверых. О Боже, как же мы ждали этих дней, вы даже не представляете. Екатерина Ивановна всегда переодевалась и представлялась Дедом Морозом, мы радовались всегда, это было веселье с воспоминанием на год до следующего праздника. Елку всегда приносили большую. Предвкушение праздника дорогого стоит.

А концлагерь… да какие там праздники? Ходили, побирались, если кто даст кусочек хлеба, вот вам и праздник. Ну вот эту колбасу с червями в воскресенье давали. Я помню, уже после войны зашла в магазин, а там капусту эту синюю продают, я как стояла, так и встала в дверях. Люди проходят мимо, толкаются, а я с места сдвинуться не могу, обомлела вся. Ноги прямо подкосились. Стою и смотрю на эту кольраби, и слёзы из глаз текут. Так из магазина и ушла и больше в него не приходила никогда, не могу себя пересилить и всё тут. А однажды нам в заводской столовой дали какую-то еду из этой капусты. Я тогда уже на заводе «Коммутатор» работала. Я свою порцию отодвинула, девчатам говорю: «Девочки, берите мою порцию, я это есть не буду». Так без обеда и пошла работать дальше к себе в цех. Наелась я её в своё время досыта, что называется. Но в лагере они её с какими-то отрубями замешивали или ещё чем могли там заправляли, наверное, что негоже было, всё туда и бухали.

На «Коммутаторе» я до пенсии доработала. Помимо этого, в Риге я ещё и в институте травматологии отработала 45 лет главным клизмологом (смеётся) — санитаркой.


О чём вспоминается чаще всего?


Вы знаете, я всё думаю, нас же в лагере 3 барака было больших. Там же были военнопленные, которые даже уже встать не могли. И я вот всё думаю, что там с этими пленными сделалось. Их же тоже американцы должны были освободить. Так ничего и не узнала. А добежать тогда я не могла, там везде охрана стояла. Так вот и мучаюсь в неизвестности, но, может, выжил кто, не все же они погибли. Вы знаете, я бы очень хотела туда поехать, на то место, посмотреть, но вы же видите, как я живу? Так моей мечте, наверное, и не суждено будет сбыться, так и умру, не увижу свой барак. А так хочется хоть одним глазком посмотреть. Я слышала, мне говорили, что там то ли музей сделали, то ли монумент, но один барак из трех там оставили. Со здоровьем-то ещё куда ни шло, а с деньгами, сами видите, как мы живём, да не я одна, Господи помоги…

Когда-то меня отправляли в Таллин на артистку учиться. У меня очень красивый голос, я вам чуть позже тоже спою обязательно. Но я побоялась, если честно. В чужую страну, к незнакомым людям, всё заново, кто бы мне там помог? Боялась. Не поехала.


Как вы уже в Ригу попали?


А прямо с шахты, по вербовке. Работники нужны были, промышленность здесь надо было поднимать, строили много, а людей не хватало. Так я сюда и перебралась. Тут, конечно, я живу скрепя сердце. Я жалею, что так получилось. Ну мне некому было подсказать. Всё сама … Давайте я вам лучше песню спою, про партизан:


Возле рощи густой партизан молодой, притаившись, в засаде с отрядом,

Под весенним дождём мы врага подожжём и растопчем фашистского гада.

Ни сестра, ни жена нас не ждёт у окна, мать родная обед не накроет,

Наши семьи ушли, наши хаты сожгли, только ветер в развалинах воет.

Этот ветер родной, он летит над страной, он считает и слёзы, и раны,

Чтоб могли по ночам отомстить палачам за позоры, за кровь партизанов.

Ночь упала темна, ни светила луна, только в роще костёр разгорался,

Там немецкий обоз полетел под откос и на собственных минах взорвался.

Над дорогой большой возле рощи густой золотистая зорька вставала,

Дождь и ветер утих, и на листьях сухих груда мёртвых фашистов лежала.

(На мотив песни «Там вдали, за рекой»)


А это песня про концлагерь:


Раскинулись рельса широко, по ним эшелоны летят,

Они из России увозят в Германию наших девчат.

Прощай, дорогой городишка, прощай, дорогая семья,

А ты, чернобровый мальчишка, меня вспоминай иногда.

Не забуду я слёз материнских, не забуду я мать и отцов,

Которые нас провожали, как будто живых мертвецов.

Питаюсь одною баландой и силы теряю совсем,

А если баланды не хватит, получишь ты палок плетень.

(На мотив песни «Раскинулось море широко»)


А теперь о детдоме. Это мы всё сами сочиняли.


Зачем ты, мать, меня родила, зачем на свет произвела,

Судьбой несчастной наградила, костюм детдомовский дала.

Костюм детдомский презираю, нигде проходу не даёт,

И только слышно укоряют, что вон детдомовцы идут.

А мы детдомские девчата, мы не боимся никого,

Пускай счастливые смеются, а нам детдомским всё равно.


Ну, наверное, хватит уже с меня (смеётся).


Вы прожили очень тяжёлую жизнь, военную, послевоенную, а почему всё-таки осталось чувство благодарности немцам, на которых вы работали? Вам не кажется это как-то странно? Вы, наверное, единственная, кто так вот расположен, некоторые даже вспоминать не хотят те ужасы, что пережили. Почему именно у вас у такое отношение?


Когда мы, малыши, побирались, милостыню просили, немки кидали своё хозяйство или работу и давали нам кушать, иногда даже специально готовили для нас, одежду давали, иногда, если не по размеру нам было, так подгоняли, чтоб ничего не болталось, чтобы подходило. Ну как я могу сказать, что все они гады? Я не могу так сказать, это мои тёплые детские воспоминания. Может, меня судьба так обходила, или я так всё воспринимала, ну ребёнок, что вы хотите? Вот тот начальник, о котором я говорила, он же хорошо ко мне относился. Ну как я могу сказать, что он плохо ко мне относился? Я не могу врать. Я не могу сказать, что немцы все хорошие. Всякое было. Тяжело было, страшно, но я запомнила только хорошее и до сих пор помню только хорошее. Мы вот тут с нашей группой из Латвийского общества узников поехали в Эстонию, в Пюхтицский женский монастырь, а там как раз группа туристов из Германии была. Ну я им: «Guten Tag! Вы из Германии?» Они мне отвечают: «Да». Я им: «Ну Guten Morgen! Я была узницей в концлагере Дахау и Гросс». Они сразу избегают, им это очень, видать, неприятно. Ну правильно… Потом слышу, они у переводчика спрашивают, как сказать по-русски «до свидания!» Потом подошли, сказали: «До свидания». Все же люди, я же понимаю.

А что касается Эстонии, то что интересно, я же там была в 50-е, там же сплошная разруха была, там же вообще ничего не было. А сейчас я была, аж ахнула. Поля засеяны, всё чистенько, какие-то там заводы работают. Я у одних эстонцев спрашиваю, а вот таких пенсионеров, как я, которые не могут платить там за квартиру или жильё, их выгоняют, как у нас, на улицу? Нет, отвечают, дают какую-нибудь халупу, ну, например, как у меня, переселяют и платить ничего не надо. Почему у нас такое бездушие? От руководства, что ли, зависит, не пойму, почему одни могут, другим наплевать, вроде же страна соседняя, такая же прибалтийская. Что же это такое, ну вот я, например, узница, я от нашей Думы вообще ничего не имею, хоть бы раз кто поинтересовался, как я здесь живу, нужна ли хоть какая-либо помощь, нет. Никому дела нет. Соседи мои — фашисты одни: то полицию вызовут, якобы я кому-то дверь поцарапаю, то провода перережут, я тут месяц жила без света, эти черти никак сделать не могли. Хорошо, что участковый ещё нормальный. Он, конечно, против них ничего не может сделать, видимо, начальство тоже не велит меня защищать, но он хоть пытается их вразумить, я слышала, как он их отчитывал, к уму разуму призывал, да толку-то… Они же теперь титульная нация, алкаши несчастные…


Вы прожили очень тяжёлую жизнь: если бы всё заново, что бы хотели изменить?


Первое, я хотела бы жить с родителями, во-вторых, чтоб я была на Родине. Да, пожалуй, это две самые главных вещи для меня.

А ещё хотела сказать, что раньше высланные в Сибирь латыши как-то добрее были. Мы до сих пор с ними и общаемся, и за молоком ходим, и на базар. Ну вот поменялись они как-то, не знаю, что с ними стало, злые какие-то, все в себе, волком смотрят, глаза такие, как у поросёнка, через зубы разговаривают, и всё там что-то на Путина… Я им говорю: «Чего это с вами? Столько лет общались, и всё было нормально, а тут прям очнулись. Путин-то вам что сделал? Прямо ополчились ни с того ни с сего, борцы за свободу нашлись. Какое твоё дело, чего ты нос суешь, куда даже собака свой язык не засовывает. Свою вон Латвию поднимай». Злятся на меня, а мне как с гуся вода, чего мне их бояться? Я в жизни никого не боялась, а тут теперь под конец жизни ещё и какую-то шелупонь буду слушать. Пошли они к чёрту. При Советском Союзе получили все свои дома и квартиры, всё недовольны чем-то, неблагодарные…


Какие зверства творили местные полицаи, не помните? Как они себя вели?


Ну я там особо-то не разбиралась, кто из них был кто. Немцы-то только офицеры были, ну ещё там парочку, может, солдат, остальные шестёрки были, конечно же, местные. Как они прикладами людей на перегонах забивали, я уже рассказала. Хоть и поддерживали многих, но не всегда это спасало, отгоняли того, кто помогал, а ослабшего просто прикладами забивали. Да, было такое. А ещё они на пойманных партизанах звёзды вырезали или полоски такие из кожи, как на ремни. Мы так и говорили, на ремни порезали, это значит разрезали прямо полосками. Резали не только партизан, но и их семьи, потом, конечно, перешли на всех тех, кто помогал им, а потом уже совсем страшно стало, могли убить или издеваться только по подозрению. Издевались ужасно, просто какой-то ад это был. Ремни — это ещё не самое худшее, что они могли придумать.


Вы сами это видели?


Да, я всё это сама видела, своими глазами. И я хочу сказать, что немцы в основном в стороне стояли, это всё вот эти наши так издевались над своими же.


Так получается — вашу маму тогда тоже не немцы расстреляли, а эти «наши» каратели?


Скорее всего. Ну так люди мне потом рассказали, что да, вот эти самые твари её и расстреляли…


Как сейчас ваша жизнь проходит?


Я очень часто в церковь хожу, но я по-своему молюсь, меня же никто не учил. Я даже батюшке сказала: «Простите меня ради Бога, я же неграмотная, поэтому буду молиться, как умею». Но церковь очень люблю, за всех молюсь, свечки ставлю… за врагов тоже. Бог разберётся, кто прав, кто виноват. Море я наше очень люблю. Вы знаете, вот вроде уже сил нет или уныние какое, я сразу на море иду. Тут уж, в каком бы состоянии ни была, иду в любую погоду. Раньше-то я и купалась, моржевала. Сейчас немного побаиваюсь, здоровье, конечно, уже не то.


Каким вы видите современный мир?


Я вижу очень много разбалованных детей. Не потому, что они плохие, нет, наоборот, но я просто вижу, как много именно разбалованных, безответственных, что ли. Я считаю, это вина родителей, распустили. Не хотят или не могут воспитывать нормально, почему? Не понимаю. Какая-то катастрофа просто. Меня никто не воспитывал, меня жизнь воспитала. Где я только ни жила и с кем только ни жила, и с бандитами, и с проститутками, среди каких людей я только ни жила… Ну ко мне же ничего это не прицепилось. Пить я так и не научилась. Боевая, правда, всегда была. Я и сейчас в морду могу дать, если есть за что. А так, всё у меня нормально. Молю Бога, чтобы уснуть и всё… больше не проснуться, чтобы никого не мучить.



Запись 24 мая 2015 года, 10:20. Авторы проекта «Дети и война. Преступления и жертвы Саласпилса»: продюсер — Руслан Панкратов, оператор — Виктор Гриберман.