Василий Васильевич Розанов (1856-1919)

Вчера исполнилось 160 лет со дня рождения Василия Васильевича Розанова, который для целых поколений русской интеллектуальной культуры 1900−1920-х и 1970−2010-х годов стал создателем и самым ярким образцом стиля. Если кратко определить этот стиль, то лучшим названием для него будет имя «полифонии», некогда изобретённое специально для описания Достоевского М. М. Бахтиным. Но, в отличие от великого классика русской литературы, В. В. Розанов реализовал эту «полифонию» не в хоре романных событий, героев, диалогов, повествователей и эпизодов, а в оркестре, где композитором, дирижёром и исполнителем на всех инструментах был один человек — сам Розанов. И звучали в его творческой жизни параллельно, если не одновременно, несколько — часто взаимоисключающих — больших симфоний. Квинтэссенция такой «полифонии» — давний жанр публичного дневника, доведённый именно Розановым до предельной славы и совершенства, раздробленный им до слов и фраз, доведённый до виртуозности в текстуальном минимализме. Где боль, смерть, культура, мелочность быта, юродство и смелость были созданы гениальными его едва-прикосновениями слов к белой толстой бумаге.

По сравнению с Розановым недавно литературно «канонизированный» в качестве «гептастилиста», но давно уже открытый и прославленный именно Розановым и Н. А. Бердяевым, Константин Леонтьев — просто архаичный и монотонный чтец-декламатор. Розанов же — непобедимый учитель для бесконечного легиона подражателей и эпигонов, где стилистически самыми яркими за последние 25 лет стали Галковский, Безродный и Гаспаров — именно стилистически. Ибо свобода от гигантского массива освоенных знаний, тем, зависимостей, свобода быть слабым и великим одновременно, как это было явлено Розановым, им почему-то не передалась: остались одни цитаты и автоцитаты, а человек так и не вышел из-за кулис.

От какофонии, фрагментации, многословия библиотеки Розанова спас сам Розанов — его открытая, сложная, разнообразная и мощная личность, которую друзья и недруги не знали, как именно определить, связать, сковать и куда уместить. Только один-единственный человек во всей истории русской политики и литературы мог с успехом, не скрываясь, сотрудничать в партийно и стилистически взаимоисключающих периодических изданиях — от классических и позитивистских, правых и монархических, церковных и антиеврейских — до модернистских, либеральных, левых, религиозных, но антицерковных, и юдофильских. Соединить это всё в себе — и почти не испачкаться, получить клеймо «циника» и «аморалиста» — и легко смахнуть с себя этот отсохший комок грязи — смог только Розанов.

Он умер в 1919 году в голоде и нищете. Он просто не пережил своего мира, гениальный диагноз которому первым же и поставил в 1917 году, сказав, что вся эта большая и исторически бесконечная Россия, её власть «слиняла в три дня». С таким диагнозом Россия и выжила вновь и вновь умерла так же, в три дня, в 1991 году.

Совершенно невозможно понять: что особенного в самообнажённых своих судьбе и личности, кроме масштаба, продемонстрировал Розанов, что позволило ему из простых газетных писателей, каждой мышце своих страданий посвятившему по статье и даже книге, одним шагом перейти из сонма много пишущих графоманов — в первый ряд русских классиков, через который до сих пор прорастают всё новые русские мальчики. Чьи многотомные собрания сочинений и переписки начинают издавать и переиздавать, не окончив уже начатые, — и ни разу не ошиблись, ибо все они растворяются без следа в читательском поролоне в самые бедные и глухие годы для книжной торговли.

Провинциальный книгочей, безотцовщина, но успешный выпускник Московского университета, он совсем ещё молодым человеком издал философский труд высшего качества «О понимании», который тогда никто не заметил, не купил и не прочитал и, не читая, все признали неудобоваримым и непонятным, — пока лишь в начале 21-го века его не переиздали энтузиасты. И обнаружилось, что это труд вообще не для двух извилин.

Провинциальный поклонник Достоевского, он и принёс себя в жертву его личной памяти, женившись, несмотря на 17-летнюю разницу, на его престарелой любовнице, которой, однако, хватило жизненных сил 20 лет отказывать Розанову в разводе, обрекая его детей на отвратительную по тем временам незаконнорожденность. Именно поэтому Розанов стал центральным в России специалистом по «семейному вопросу» и предъявил стране сотни страниц бюрократически-семейного ужаса и несправедливости.

Провинциальный учитель в Елецкой гимназии, именно Розанов своей властью репрессировал сразу трёх своих учеников разных лет, каждый из которых составил славу русской культуры — Ивана Бунина, Сергея Булгакова и Михаила Пришвина. И все они — в ряду его почитателей.

Обременённый муж и отец, непрерывно всю жизнь тяжело нуждавшийся и потому ежедневно исполнявший газетную каторгу, перерабатывавший гору повременной литературы, он, тем не менее, не дал себе творчески вымереть и оставил после себя многотомие энциклопедических по кругозору трудов о русской культуре, из которых — несколько томов не войдут никогда в школьную программу только потому, что русская гуманитарная школа, наверное, будет окончательно превращена в процесс заполнения квадратиков галочками.

Поэт сексуальной любви, скандальный интимник литературного круга, Розанов — и это в нём проговаривается непрерывно — верный рыцарь матери своих детей и своих детей. Нелицеприятнейший ругатель знакомых и близких, Розанов — и это видно на каждой его странице — человек самого искреннего покаяния и любви.

Страшный участием в разжигании «дела Бейлиса», Розанов — и это знает каждый грамотный его читатель — перед смертью завещал всё своё наследие еврейскому народу.

Детально описавший «тёмный лик христианства» и «русскую церковь в параличе», Розанов — великий именно христианский мыслитель.

Уверенно юродствовавший в печати, Розанов очень хорошо знал себе цену и очень хорошо понимал своё значение для русской культуры, которое нам открывается только теперь. К этому последнему я напомню маленькое открытие: в собрании розановских заметок «Сахарна», во фрагменте, примерно датируемом 30 декабря 1913 года, читаем:

«Мое имя никогда не будет забыто, а с именем — и мысли. «Розанов сказал», «Розанов хотел», «Розанов пытался».

Если мой ум и не будет помниться (м. б. и не стоит) — мой порыв будет помниться. История «моего сердца» не пройдет в литературе русской: а сердце-то и я хотел сохранить, для сердца я работал.

«Мое дорогое!» «Мое дорогое!» — вот что сохранится. Не «мое истинное», чего м. б. и нет. Но «мое дорогое» как зверь проползет из поколения в поколение и все будет поднимать глазки, и эти глазки будут ворожить сердца людей.

«Вот Розанов чего хотел», «сделаем, как Розанов хотел».

Ползи же, зверь мой, дальше. Ползи, не уставай. И нашептывай людям дорогие слова. Будь хитер и терпелив. Идет дождь. Терпи. Горит «твое» — терпи. Все выноси. И грызи, грызи кабак и его вонючий запах. Смотри, он затянул все.

Увяли розы. Меркнут звезды. Могучий tabes разливается по миру. Tabes — знаешь ли ты его? О, как трудна болезнь. Как страшна она. Сохнет душа. Только чудо может спасти.

Розанов, будь чудом своей земли. И моли Бога, моли Бога, потому что ты сам ничего не можешь, но если Бог с тобою — чудо выйдет.

Бог с тобою, Розанов. Не смущайся. Кто дал жизнь миру, может исцелить и неисцелимую болезнь. Болезнь будет исцелена».

Найти слова, если хочется высказаться о перспективах своей посмертной славы, в России очень легко — здесь на помощь спешат Гораций и Пушкин. Вернее, даже просто Пушкин, влекущий за собой имя Горация, ибо традицию русских переводов и переложений оды Горация, в России выступающей под именем «Памятника», неизбежно фокусируют на пушкинском «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» (при том, что массовое культурное сознание хорошо знает переложение Державина). Фрагмент Розанова, вычленяемый мною в толще его заметок 1913 года, называю я «Памятником» не по внешнему сходству темы. Чувствуется мотив, дополнительный к пушкинскому, горацианский. «Памятник» Розанова — не только от Пушкина, но и от Горация.

О том, что такое жесткое различение имеет особый содержательный смысл даже в русской традиции, свидетельствует самая свежая полемика о степени удаления пушкинского текста от латинского оригинала. «У Пушкина от Горация осталась только сама идея памятника и повсеместной славы…» — говорят одни. Отнюдь, в тексте своем Пушкин реализует «стилизацию в горацианском духе», — говорят другие. Важно, что обе версии оставляют простор для параллельного бытования текстов Горация и Пушкина в культурной среде, для которой классическое гимназическое образование (до 1911 года) делало незнание оригинала практически невозможным. (Автоматически цитирует латинский оригинал А. А. Ахматова, используя aere perennius как доступный общему пониманию фрагмент). Все эти оговорки, впрочем, мало касаются В. В. Розанова, ибо он не только действительно знал школьную латынь и школьного Горация, но и имел склонность цитировать Горация в латинском оригинале.

Здесь понадобятся лишь первые пять строк оды Горация «Ad Melpomenem»:

Exegi monument (um) aere perennius

Regalique situ pyramid (um) altius,

Quod non imber edax, non Aquil (o) impotens

Possit diruer (e) aut innumerabilis

Annorum series et fuga temporum (…)

Итак,

вслед за пушкинским: Нет, весь я не умру — душа в заветной лире

Розанов говорит: (1) Мое имя никогда не будет забыто, а с именем — и мысли.

Пушкинскому: буду тем любезен я народу // Что чувства добрые я лирой пробуждал

Розанов отвечает: (2) мой порыв будет помниться. История «моего сердца»… () «мое дорогое» … все будет поднимать глазки, и эти глазки будут ворожить сердца людей.

Но вот следующим розановским «стихам» нет соответствия у Пушкина, а есть соответствия лишь в горацианском оригинале:

Розанов: (3) как зверь проползет из поколения в поколение

Гораций: innumerabilis // Annorum series et fuga temporum… (ряд бесчисленных лет и бег времён)

Розанов: (4) Идет дождь. Терпи.

Гораций: non imber edax (…) Possit diruer (едкий дождь разрушить не может).